А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Я уже отдохнул.
— Сержант Нартахов! — голос Ерёмина окреп. — Приказываю отправляться спать.
Нартахов стоял неподвижно.
— Выполняй приказ! — Было похоже, что Ерёмин начал злиться. — Кру-гом!
Нартахов лёг на своё прежнее место, но ещё долго не мог заснуть, раздумывая над случившимся. «Неужели его посчитали настолько слабым? — шевелилась обидная мысль. — Сколько же можно о нём так думать? Ведь он никогда не жаловался на тяготы армейской жизни и никогда не отлынивал ни от какого дела».
Но постепенно обида растаяла, и он стал подумывать, что Ерёмин по-своему прав, и он, Нартахов, скорее всего, так бы и поступил, будь он на месте лейтенанта. Тёплая волна благодарности к Ерёмину наполнила душу Нартахова.
А ведь был уже такой случай в жизни Нартахова, был.
Закрыв глаза, Нартахов видел раннюю осень, копны и стога сена на широких приречных луговинах, раздетых до пояса косарей, синее небо и синие озёра и гомонящих перед отлётом уток. И себя, девятилетнего. Сенокосная страда шла на убыль, но вот-вот могли ударить сеногнойные дожди, и весь народ, от старого до малого, работал на лугах весь долгий северный день. И однажды, несмотря на дневную усталость, Семён вместе с братом Никусом, который был старше на пять лет, прихватили ружья и вечером отправились на озеро. Почти всю ночь они просидели в скрадке, стреляли уток, в охотничьем азарте не замечая, как быстро идёт время, и вернулись домой лишь под утро. И девятилетнему Семёну показалось, что едва он упал в постель, как раздался голос отца:
— А почему малец до сих пор спит? Ну-ка, будите его!
И тут же послышался упрашивающий голос Никуса:
— Пусть брат поспит. Он ведь совсем мало ещё спал.
Но отец был строг:
— Мало спал? А кто в этом виноват? Никто его на охоту не гнал. Он что теперь, собирается ночью без ума носиться с ружьём, а днём спать? Не выйдет. Поднимай парня, пусть пригонит быка.
— Да я сам пригнать его успею, — упирался Никус. Семён хотел вскочить с постели, крикнуть, что он уже не маленький и всё, что ему поручают, он сделает, но никак не мог поднять тяжёлые, словно налитые свинцом веки; так и лежал на грани сна и бодрствования, чувствуя, как тёплая волна благодарности и любви к брату наполняет всё его существо.
А когда Семён справился со своим сном, ему захотелось немедленно увидеть брата, сказать ему самые добрые, самые красивые слова, и он побежал на зелёный холм, где любил пастись их бык и куда только что ушёл Никус.
Никуса, ведущего в поводу сыто отдувающегося быка, Семён встретил на полдороге к холму.
— Уба-ай! — радостно крикнул Семён.
— Зачем встал? — нахмурился Никус — Почему не спишь?
— Да я… — вдруг растерялся Семён.
Но Никус, всё так же сердито хмуря брови, не остановился, прошёл мимо. Семён никак не мог взять в толк, почему сердится брат, и, подавленный, остался стоять на дороге. Он стоял понурив голову и сосредоточенно ковырял землю чёрными и жёсткими пальцами босой ноги. И только потом, годы спустя, Семён понял, что настоящая доброта не любит слов, застенчива, не любит выставлять себя напоказ.
Вот и подумалось тогда сержанту Нартахову, что Николай Ерёмин и Никус, который сражается где-то под Ленинградом, похожи друг на друга не только именами, но и душой.
Вот с тех пор и стал Нартахов называть Ерёмина Никусом. Сначала мысленно, а потом и вслух. Ерёмин весело посмеивался:
— Ты посмотри, сколько имён напридумивали из одного моего имени — Николай. Олесь зовёт меня Микола. Семён — Никусом. Войну закончим, надо мне будет съездить и на Украину, и в Якутию. Как, Семён, позовёшь в гости?
— Спрашиваешь?! — радовался Семён. — Самым дорогим гостем будешь!
…Но никогда уже лейтенант Ерёмин не приедет в Якутию, не увидит её озёр, рек, цветущих аласов, тайги, голубого неба. Николай-Никус, Николай Фомич Ерёмин погиб, сгорел в танке, спасая своего беспомощного механика-водителя, спасая Семёна Нартахова. А ведь мог бы спастись, мог. И сегодня Нартахов жив лишь потому, что погиб Ерёмин. Нартахов живёт не только за себя, но и за лейтенанта Ерёмина, за человека, смертью своей доказавшего, что главное для человека — добро. Эта мысль, эта истина пропитала плоть, кровь и сознание Семёна Нартахова, определяла его дальнейшую жизнь и поступки. Только осмысленное добро, только забота о людях с тех пор делали жизнь Нартахова оправданной и нужной. И ещё Нартахов знал, что он обязан жить, чтобы платить непреходящий, неубывающий долг памяти Ерёмина и памяти других дорогих и близких ему людей.
— Вы Нартахов?
В сумерках зимнего утра Семён Максимович увидел около себя женщину в халате. По худобе и маленькому росту её вполне бы можно было принять за подростка, но голос, низкий, с натруженной или простудной хрипотцой, мог принадлежать только пожилой женщине.
— Я, — торопливо ответил Нартахов.
— Тебе, — женщина бросила на тумбочку небольшой пакет.
— Что это?
— Конфеты.
— Я не просил конфет.
— Мало что не просил. Принесли, и всё.
— Да кто принёс-то?
— Дружки твои, — начала сердиться женщина. — Притащились в больницу ни свет ни заря, колотятся в дверь, принимай передачу, пускай на свидание. Дай волю, так ночью будут приходить. Я их прогнать хотела, а они говорят — мы рабочие, на смену идём, прими передачу ради бога. А я смотрю — в пакете бутылка. Вот конфеты только и взяла.
— Так в бутылке-то, скорее всего, молоко было.
— Что? — женщина возмущённо всплеснула руками. — Это вы кому-нибудь другому рассказывайте. Мужик мужику в бутылке не может принести ничего, кроме водки.
— Кто же это был-то? — больше сам себя спросил Нартахов.
— Откуда мне знать. — Женщина заглянула под кровать: — Есть, нет?
— Что есть? — не понял Нартахов.
— Ну, в судне, в утке.
— Нет-нет, — поспешно ответил Нартахов. — Если что, так я сам. Звать-то вас как?
— Называйте санитаркой, — всё так же грубовато ответила женщина.
Нартахов взял с тумбочки конфеты, попросил:
— Возьмите, пожалуйста.
— Это вам принесли.
— Я сладкого не люблю.
— Санита-арка-а! — послышался призывный крик из дальней палаты.
Женщина вскинула голову, словно слушая, не повторится ли крик, и, перед тем как уйти, резко бросила через плечо:
— Да и я привыкла без сладкого обходиться.
Нартахов знал, хотя бы в лицо, почти всех жителей прииска, а эту женщину видел впервые. Скорее всего, она появилась в посёлке совсем недавно. Нартахов считал себя человеком пожившим, повидавшим людей — да и работа была такая, среди людей — и подумал, что в жизни этой санитарки, похоже, было мало радости и тепла и, быть может, никогда не было такого человека, рядом с которым бы её душе было тепло и радостно. Нартахову приходилось встречать таких женщин.
Не спалось, и Нартахов, полуприкрыв глаза, медленно перебирал дни своей жизни. Пожалуй, профсоюзному работнику, если он, конечно, работник, а не просто занимает место, больше, чем кому-либо, приходится сталкиваться с человеческой бедой и радостью. И главное в этой работе — уберечь себя от спокойствия и равнодушия, которое, чего греха таить, может подкараулить любого человека. Но Нартахова от этой напасти, как талисман, хранит память о лейтенанте Ерёмине. И через всю его жизнь, через каждый его день прошёл экипаж танка Т-34. Пожалуй, со дня гибели Никуса Ерёмина и начался отсчёт той жизни, которую он сам себе назначил.
Надо всегда, пока видишь солнечный свет, делать людям добро. Таково завещание командира. Хоть и не говорил лейтенант Ерёмин так никогда, но это он оказал своею жизнью и смертью. И он, Нартахов, честно жил свою жизнь. Никто не мог бы обвинить Семёна Максимовича в равнодушии, недоброжелательстве. Другие упрёки были, особенно со стороны, начальства, и выговоры были — не всем нравится, когда твёрдо и непреклонно стоишь за дело.
Чего греха таить, и в этом Семён Максимович отдавал себе трезвый отчёт, не всегда ему удавалось отстоять правое дело. Бывало, что благие помыслы так и оставались помыслами. Бывало и так. Вот и со строительством новой больницы затормозилось. Но люди понимали и это и иногда даже, успокаивали: «Да не убивайся ты так, Максимсыч. Плетью обуха не перешибёшь».
Как-то год назад Семён Максимович, ссылаясь на возраст и усталость, решил уйти если и не на пенсию, то на более спокойную работу и уже получил на это дело согласие начальства, и совершенно неожиданно дело застопорилось. Отчётно-выборное собрание шло своей обычной колеей, но лишь до тех пор, пока речь не зашла об освобождении Нартахова от должности. Выступающие с редким единодушием заявляли: никого, кроме Нартахова, председателем приискома мы не хотим иметь.
— Семён Максимович, мы просим вас остаться, — прямо с места выкрикнул кто-то из задних, обычно молчаливых рядов, зал загудел, и тогда Нартахов сдался.
В этот вечер Семён Максимович возвращался домой счастливым. Значит, не зря он остался жив, не зря живёт среди людей и хоть в малой степени, да возмещает миру то доброе, что мог бы дать людям Николай Фомич Ерёмин, будь он жив.
Если бы Нартахову пришлось все те чувства и мысли, которые обуревали его в тот вечер, выразить на бумаге, ну, хотя бы в дневнике, которого он никогда не вёл, то Семён Максимович непременно написал бы, что сегодня люди аплодировали не только ему, Нартахову, но и людям, во многом определившим его судьбу. Их немало, этих людей. И среди них Маайа, жена, верная спутница трёх с хвостиком десятков лет.
Верно, много прошло лет, как встретился Нартахов с Маайей, худенькой и хрупкой девушкой с большой косой, струящейся по спине, глазами, полными живого блеска, резковатой на язык. Маайа всё такой же и осталась, будто годы её не берут, лишь морщин прибавилось на лице да резкости в словах. Но морщинок Семён Максимович на родном лице никогда не замечал, а что касается её острого языка, то уж не ему ли не знать, какое доброе и отзывчивое сердце у Маайи! И вряд ли бы на долю Нартахова пришлось столько похвалы на том собрании, если бы все эти годы с ним не было его Маайи с её поддержкой и советами.
И когда он пришёл с собрания, жена сказала в обычной своей манере:
— Ладно тебе, не куражься, не важничай и не заставляй людей уговаривать себя. Поработай, пока хватит сил.
Вспомнился Нартахову один случай, когда открылась его Маайа с неожиданной стороны. А дело было так: у Семёна Максимовича нежданно-негаданно появился грудной ребёнок…
Молодая женщина-маляр, человек одинокий, живущая в общежитии, родила. И, отчаявшись получить место в яслях — малы были в то время ясли в посёлке, переполнены, — пришла прямо в прииском со своим полуторагодовалым ребёнком.
— Делать-то что мне?! — в слезах выкрикнула женщина. — Ни квартиры, ни яслей, ни няньки. Побудьте-ка вы на моём месте! — женщина повернулась и резко вышла из кабинета Нартахова.
Ничего не понимающий малыш испуганно смотрел на незнакомого человека, готовый расплакаться.
— Вернись, сейчас же вернись! — Семён Максимович бросился к двери, но шаги женщины уже затихли в коридоре.
Семён Максимович растерялся. Да и было от чего. Время уже позднее, во всей конторе он один, на чью-то помощь надеяться нельзя, а он совершенно не знал, как обращаться с такой крохой. Нартахов осторожно подошёл к ребёнку, увидел испуганные круглые глаза и в отчаянии опустился на стул. Потом, словно опомнившись, торопливо надел пальто, осторожно и неумело взял ребёнка на руки и пошёл в общежитие, где жила эта отчаянная женщина.
Недальний путь показался Семёну Максимовичу в тот раз бесконечным, дорога неровной, и он удивлялся тому, как он этого прежде не замечал. С него сошло, как говорится, десять потов, прежде чем добрался до общежития. Но оказалось, что этот путь он проделал совершенно напрасно: нужная комната была на замке. И, не долго думая, Семён Максимович отправился домой — больше идти было некуда.
— Кто это? Что всё это значит? — спросила удивлённая Маайа.
— Ребёнок.
— Какой ребёнок? — вспыхнула Маайа и, подойдя к мужу, пристально вгляделась в малыша. — Откуда он у тебя?
— Видишь ли, — смущённо начал Семён Максимович, — девушка одна, женщина то есть, принесла ко мне в кабинет… А куда я ребёнка в такую поздноту дену? — Семён Максимович понимал, что говорит он явно не то, и чувствовал — приближается гроза.
— Какая женщина? Что ты мелешь? Чей это ребёнок, Семён?! — лицо Маайи покрылось красными пятнами.
— Да послушай ты…
Но Маайа не давала мужу сказать ни слова, продолжая выкрикивать:
— Ты совесть потерял! На старости лет стал шляться по девкам! И ничего не сказал мне о ребёнке?! Как же нам теперь жить, Семён?!
Маайа, пожалуй, ещё не скоро опомнилась бы, но тут громко заплакал ребёнок, и Маайа, вдруг успокоившись, сказала:
— Ну что ты стоишь? Посади ребёнка, раздень его. Испугался, маленький, наших криков. Он-то чем виноват?!
Нартахов начал судорожно раздевать ребёнка, чем вызвал у Маайи новый приступ гнева.
— Да разве так можно обращаться с ребёнком?! Ну что ты его дёргаешь?!
Маайа решительно отобрала ребёнка и ушла с ним в комнату. Радуясь наступившему затишью, Нартахов стал не спеша раздеваться. А когда он собрался с мыслями и словами и заглянул в комнату, чтобы наконец-то всё спокойно объяснить жене, то безмерно был удивлён увиденному: Маайа уложила девочку к себе на кровать и, склонившись над нею, гулькала самые нежные материнские слова. И лицо Маайи светилось необыкновенной нежностью.
С этого памятного вечера жизнь Нартаховых изменилась, наполнилась заботами о детском питании, поисками детской одежды. Маайа была совершенно счастлива, когда приносила в дом то розовую кофточку, то крохотные ботиночки, то новое ярксе одеяльце. Эти необычные заботы захватили её настолько, что через два дня она взяла отпуск и полностью отдала себя ребёнку, не доверив малышку догляду бабки-соседки.
А легкомысленная мамаша, желая «проучить» председателя приискома, объявилась только через неделю и, увидев, как живётся её ребёнку, согласилась на просьбу Маайи оставить девочку у них хотя бы до тех пор, пока не появится место в яслях. Женщины — и молодая, и постарше — расстались довольные друг другом.
Через месяц малышку приняли в ясли. Несколько дней Маайа ходила печальная, была раздражительна сверх всякой меры, принималась плакать. А как-то, справившись со своей тоской, Маайа полушутя-полусерьёзно сказала Нартахову:
— А знаешь, мне даже жаль, что девочка не твоя дочь. Я бы простила твою неверность ради ребёнка, коль уж своему быть не суждено. Вырастили бы мы малышку, может, и осталась бы с нами.
С тех пор прошло четыре года. Вика — так звали девочку — ходит в детский сад, и Маайа почти ежедневно находит время, чтобы встретиться с нею. И девочка ждёт Маайю и грустит, если её долго нет. Иногда на выходные дни Маайа, с разрешения матери, приводит маленькую Вику домой, и тогда в тихой квартире Нартаховых весь день слышны весёлые голоса и смех.
Сказать, что Нартахова, за которого так решительно проголосовали рабочие, сопровождали в работе только удачи, было бы неверно. Неудач, пожалуй, было даже больше. Малые возможности — не хватает жилья, мало мест в детских яслях — да и порой, что там скрывать, замороченность начальства, озабоченного лишь выполнением производственного плана, не позволяли сделать так, как велела совесть, и тогда приходилось выслушивать от рабочих, от тех же самых, что хвалили его на собрании, колючие обидные слова. Было, всё было.
Да и самому ему порой приходилось быть резким и говорить гневные слова, особенно тем, у кого слова «совесть» и «работа» не живут рядом. И ещё придётся говорить. Если бы все понимали, какая тесная связь должна быть между этими словами, то не загорелась бы и электростанция — не было бы причины для пожара. Да и, на худой конец, дежурный дизелист, будь он там, где ему быть положено, а не дома, мог бы потушить едва начавшийся пожар, не дав огню набрать силу.
«Постой, — сам себя остановил Нартахов. — А как же это я попал в больницу?» Ах да! Он хотел пробиться внутрь электростанции, и в этот момент на него, кажется, свалилось горящее бревно. И он упал. Вот откуда ожоги. Похоже, что огонь собирается преследовать его всю жизнь. Огонь и боль обожжённого тела. Ведь и тогда, около погибшего танка, его жгла такая же боль.
Прямо над собой танкист Нартахов увидел сумеречное небо с низкими холодными облаками, подкрашенными снизу красными лучами заходящего солнца. Семёну казалось, что тело его наполнено горячим свинцом и этот свинец своей тяжестью вдавливает его в землю, не даёт возможности пошевелить ни рукой, ни ногой, прожигая болью каждую клеточку тела. «Что со мной?» — подумал Нартахов. И будто кто-то сдёрнул с его памяти глухую чёрную повязку, и он увидел свой горящий танк, Никуса, по пояс вылезшего из люка, услышал тяжёлый взрыв в танке. И понял всё… Значит, нет больше Никуса Ерёмина, нет и никогда не будет, нет больше радиста-пулемётчика Фили, нет заряжающего Олеся, нет больше умудрённого годами, немногословного Тихона Никитина, ставшего всему экипажу вторым отцом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15