А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 



ejov.spb.ruЖ. "Иностранная Литература" 1973, 8-9;
Аннотация
Роман известного английского писателя А.Силлитоу "Начало пути" (1970) повествует о приключениях Майкла Каллена - молодого человека, стремящегося всеми дозволенными и недозволенными средствами занять "достойное" место в обществе. Вышибала в стриптиз-клубе, водитель у крупного гангстера, контрабандист - таковы "первые шаги" героя. Написанный живо и увлекательно, роман легко читается и может быть интересен широкому кругу читателей.
Алан Силлитоу
Начало пути
Роман известного английского писателя А.Силлитоу "Начало пути" (1970) повествует о приключениях Майкла Каллена - молодого человека, стремящегося всеми дозволенными и недозволенными средствами занять "достойное" место в обществе. Вышибала в стриптиз-клубе, водитель у крупного гангстера, контрабандист - таковы "первые шаги" героя. Написанный живо и увлекательно, роман легко читается и может быть интересен широкому кругу читателей.

Часть I

Детство вспоминается мне как пора горячей, всепоглощающей любви, но хочешь не хочешь, а приходится взрослеть, и поре этой быстро пришел конец. Так что распространяться о детстве я не стану.
Заглядывать слишком далеко в прошлое нелегко, скажу одно: отца у меня не было. Без мужчины тут, конечно, не обошлось, но кто именно повинен в моем появлении на свет, я не знал и долгие годы думал, что мать, пожалуй, тоже не знает. Вот почему чуть ли не с пеленок я чувствовал себя единственным ее обладателем, и, пока не стал постигать окружающий мир, жизнь моя была прекрасна. Но когда я пытался не пускать к ней в постель своих соперников, она давала мне подзатыльник, приговаривая:
- Пошел вон, шельмец.
Если мне доставалось как следует, я и вправду убегал, а если нет, забирался под кровать и засыпал там.
Иной раз мать обзывала меня «пащенком». Но когда, по ее мнению, я вошел в разум, она бросила обзывать меня так: боялась - вдруг я пойму, что значит это слово, или спрошу у нее объяснений. Слово все равно запомнилось, но что оно означает, я узнал, лишь когда пошел в школу и отыскал его в словаре.
Мать не скупилась на тумаки, но кормила меня досыта и одевала хорошо, так что жаловаться мне вроде было не на что. Шла война (какая - не спрашивайте), и, слушая радио, которое никогда не умолкало, я только о ней и думал. Мне казалось, каждый солдат - во всяком случае те, кто воевал на стороне Англии,- прежде чем отправиться воевать, непременно стучал в дверь нашего дома, а несколько часов спустя выскальзывал с черного хода и шел навстречу смерти. Все они до отказа наливались джином, меня закармливали леденцами, а мать жила, кажется, одними сигаретами и жевательной резинкой. Вот так-то я и участвовал в войне и в победе, и если моим детям вздумается когда-нибудь спросить меня: «Пап, а что ты делал в войну?» - я вот как отвечу: «Я помалкивал и всем наслаждался».
Всему приходит конец, хотя, пока он не пришел, этого не понимаешь. Если тебе плохо, хочется, чтобы время шло поскорей, а если хорошо, радуешься вовсю, хочешь его задержать, но размеренный его ход скоро приедается. Когда мать была на работе, за мной приглядывала соседка, и я в драных колготках (а летом и вовсе нагишом) день- деньской играл во дворе, а потом мать возвращалась - в рабочем комбинезоне, с лихо зажатой в зубах сигаретой, что свидетельствовало о ее равноправии с мужчиной, я кидался к ней, хватал за руку, и мы вместе шли к черному ходу, и я крепко сжимал печенье - мать приносила его из заводской столовки, сохранив от своего обеда, и я не спешил его есть, ведь это было единственное явное доказательство ее любви.
Ни об отце моем, ни о его родне мне ничего не было известно - мать никогда про них не говорила. Зато ее родители были еще живы, и уж они-то мне столько нарассказали, что хватило на обе родни. Жили они в Бистоне, и мать возила меня туда - мы шли по улицам, потом по Фарадей-роуд до моста и тут садились в автобус, на верхотуру, чтобы мать могла курить. И сквозь сигаретный дым я смотрел на широкие просторы, что расстилались слева и справа от университета, который я поначалу принимал за больницу. А однажды летом мы пошли пешком, коротким путем, по Банди-лейн, что вилась меж живых изгородей, но мать называла ее Бандит-лейн: девчонкой она часто ходила здесь или ездила на велосипеде, и узкая, уединенная, темная от нависших ветвей дорожка эта настраивала ее на определенный лад.
В тот день бабушка мыла полы и велела мне пока посидеть, я сел было, не глядя, на то место, где всегда стоял стул. И очутился в ведре с грязной водой, вокруг которого обвились, точно змеи, скрученные влажные тряпки. Я заорал, но вопль мой потонул в яростном крике матери, тут же выхватившей меня из ведра. Ставни были закрыты, и в доме царила тьма. Дом был больше нашего, стоял на боковой улочке, поодаль от дороги, и к нему примыкал сад, обнесенный стеной. В саду высился могучий, сгнивший изнутри вяз, но дед не решался его срубить, боялся - вдруг он повалится на пристройку, где помещалась кухня, или на ограду и, разбив ее, перегородит дорогу. Сызмала я не раз пытался влезть на этот вяз, да все никак не мог - росту не хватало, но и без того я вечно попадал в переделки. И вовсе не потому, что я чувствовал себя обделенным, как принято думать о безотцовщине, но потому, что был исполнен уверенности и радужных надежд. Бабушка часто вспоминала, какой я был в детстве веселый, всегда что-то затевал, придумывал, до всего любопытный, никак не углядишь за этим ребенком, право слово: которые вот так народились, они все такие.
Однажды, когда взрослые пили чай с пирожными, я убежал со двора. На другой стороне дороги, у обочины, стоял темно-зеленый фургончик, и, не успев даже подумать, я отворил дверцу. Перед моими глазами предстал новый мир - кожа и циферблаты, ручки и кнопка, да еще громаднейший руль. Я вытянулся во весь рост и через переднее стекло увидал покатую дорогу. У меня достало сил захлопнуть за собой дверцу, а потом я ухватился еще за какую-то ручку, и она вдруг двинулась вперед, задрожала, включив что-то внутри машины, и дрожь эта отдалась в моей руке. Под ногами у меня заурчало, и я понял - в этом новом мире что-то стряслось, и тут кирпичная ограда дедова дома заскользила вдоль машины назад. Потом показался еще дом - я в ужасе мешком осел на пол и стал громко звать мать.
Машина зловеще запрыгала по дороге под гору, проскочила перекресток и уткнулась в высокие кусты живой изгороди, ободрав бок о бетонный воротный столб; Подбежал какой-то дядька, дверца отворилась - по моей голове заколотил увесистый кулак, на меня обрушился град отборных ругательств, одно из них уж во всяком случае пришлось в самый раз. Я заревел и решил, что моей в общем-то приятной жизни пришел конец. Матери, должно быть, сказали, что случилось: я вдруг услыхал, как она яростно честит этого дядьку и лупит его кулаками куда ни попадя. Бабушка вытащила меня из машины, и принялась утешать, и благодарила бога, что я остался жив, и поносила тупых безмозглых выродков - зачем оставляют свои машины при дороге незапертыми, вот сейчас она кликнет полицейского и этого раззяву упрячут под замок за убийство и похищение ребенка.
А владелец машины разогорчился до слез - ведь он полжизни копил деньги на этот фургончик, чтоб на субботу и воскресенье вывозить жену и детишек к речке, на свежий воздух. Каждую неделю он неизменно наводил на него глянец, и холил его, и, как истый йомен, задавал корму, и поил чистой водицей, и вот господь наслал на него это бесовское отродье - и поглядите, что стало с лоснящимся боком его верного железного конька.
В ту пору я еще не ведал жизни и оттого понятия не имел, какой страшный, жестокий удар нанес этому человеку, ощущал только удары, которыми он в отчаянии осыпал меня. Человечество было возмущено уже самим моим появлением на свет - оно неизменно возмущалось при виде меня, зачатого в любви, но не в законе.
Всякий раз, как бабушка на кого-нибудь обрушивалась с бранью, она потом объясняла, что это в ней заговорила ее ирландская кровь. Бабушка была женщина очень справедливая, она всегда точно знала, что хорошо, а что плохо. Чувство справедливости я унаследовал от нее, а не от матери - мне казалось, у матери его и нет вовсе: слишком много она курила и вообще чересчур была беспокойная, некогда ей было внушать мне чувство справедливости, даже если где-то внутри оно у нее и скрывалось. Бабушка и вправду была ирландка: родители ее сто лет назад переселились в Англию из графства Мейо - я узнал от нее об этом, когда стал постарше. И еще она рассказывала про голод, он разразился по вине злодеев-англичан - и я выслушал это молча: а вдруг мой отец (кто бы он ни был) тоже англичанин, и хотя бабушка вправе его поносить, у меня самого такого права нет. Я намекнул ей на это, она же в ответ расхохоталась громко и весело, как истинная ирландка, и сказала - никому ничего не известно, чего доброго, отец у меня американец, а раз так, он вполне может быть ирландцем, и в таком случае ты, мой мальчик, тоже из наших. Я не знал, хорошо это или плохо, да меня это мало трогало: весь мой мир в ту пору умещался в Ноттингеме, где мы тогда жили.
Я был избалован, как может быть избалован лишь незаконнорожденный, если только его не загубили презрением. Я посиживал на ограде и кидал камешками в прохожих, а если они меня замечали, мигом спрыгивал на пустырь. Веди себя примерно, говорила бабушка, но откуда же мне было знать, что это значит, ведь подать мне пример она не могла. Только накричит, бывало, да разразится целым потоком слов - мол, если не буду вести себя примерно, мне несдобровать. Но даже в крике этом слышалась любовь и забота, так что я в ответ смеялся, и просил еще пирога, и, конечно же, получал его.
Школа была настоящим мученьем; каждое утро мать спозаранку приводила меня к запертым воротам и уходила - в восемь у нее начинался рабочий день. Она давала мне монету в три пенса, и, когда на другой стороне улицы открывалась лавчонка, я не спеша направлялся туда и покупал пакетик леденцов, а потом, прислонясь к школьной ограде, сосал их, и во рту оставался вкус меда.
Если ребята спрашивали, кем работает мой отец, я говорил: отца у меня нет, его убили на войне, - и, кто его знает, может, так оно и было. Но даже в пять-шесть лет мне казалось, мать не вышла замуж, потому что для любого мужчины я помеха, и меня это не слишком огорчало - я привык к такой жизни и радовался, что мать всецело принадлежит мне. Иногда она сплавляла меня к бабушке в Бистон, а сама отправлялась в Блэкпул или в Лондон, но я только радовался нежданному празднику - ведь в эти дни не надо было ходить в школу.
Дед казался мне лучше всех мужчин на свете, хотя, когда он не ходил на работу и оставался дома, он иной раз выпивал лишку пива, становился злой, раздражительный и называл меня ублюдком - по моему тогдашнему разумению это означало: мальчишка, чья мать не может найти себе мужа.
Как-то раз я подобрал на школьном дворе несколько мраморных шариков, и один мальчишка обозвал меня паршивым ублюдком. Я побоялся, как бы он не разболтал мою тайну, и здорово ему наподдал, и уж тогда ни у кого не осталось никаких сомнений, что я и вправду ублюдок. Я не больно расстроился - ведь доказательств-то ни у кого не было, зато подружился с несколькими мальчишками, которых, я чувствовал, постигла та же судьба.
Один из них, Элфи Ботсфорд, жил на Нортон-стрит, и у него не было отца. Мать его, толстуха в очках, работала на сигаретной фабрике. Долгое время я так и представлял: она сидит на скамье и весь день напролет скручивает и набивает сигареты с помощью особой машины, а другие женщины укладывают их в пачки для продажи. Элфи, ее единственный сын, в свободное от школы время больше всего на свете любил играть в камешки на мостовой. А уж если не играл сам с собой в камешки, так наверняка уписывал хлеб с патокой. Помоему, ничего другого он сроду не ел. Когда я заходил к нему после школы, его мать и меня угощала хлебом с патокой, и я уплетал все за обе щеки - моя мать возвращалась с работы только через час, а в пустой дом мне идти было незачем. Миссис Ботсфорд угощала меня и чаем, таким крепким, что от него несло йодом. Но я не привередлив и выпивал его до дна, а по ночам от ужасного этого угощенья меня мучили кошмары и я терпел адские муки.
В школе меня мало чему учили - только читать да писать. Учителя загнали меня на заднюю парту и забыли о моем существовании. Но им назло, а может из желания понравиться, по чтению и по письму я успевал хорошо. Однако меня все равно держали на задней парте, теперь уже потому, что не в пример тупицам, которые и этому-то не могли научиться, я, как видно, не требовал особого внимания. Примерно в эту пору - мне тогда было семь - мать с бабушкой пронюхали, что поблизости есть брошенный жильцами дом. Кто-то, не желая платить за квартиру, сбежал ночью в Бирмингем и все имущество, которое не поместилось в фургон, бросил на произвол судьбы. И вот однажды средь бела дня мать протиснулась в окно кухни, а нас с бабушкой впустила через дверь. Тут мало чем можно было поживиться, разве что кой-какими ложками да плошками, но в общей комнате на полу разбросаны были большущие нотные тетради. Они валялись повсюду, и, завороженный причудливыми нотными значками, я принялся их листать. Они глядели на меня черные и четкие - восьмушки, четверти, половинки, слова, которым я уже научился в школе, и я водил по ним пальцами, словно то был шрифт Брайля для слепых. Две такие тетради я взял под мышку и унес и очень ими гордился, и хотя потом они куда-то запропастились, строки беззвучной музыки еще многие годы являлись мне в беспокойных снах, виной которым был крепкий чай миссис Ботсфорд.
В Бистоне у меня был приятель, Билли Кинг, семья его жила в подвале на Риджент-стрит. Среди моих друзей он был единственным всвоем роде - за целый год знакомства он не задал мне ни одного вопроса, ни разу не спросил даже: как, по-твоему, сколько времени или - есть хочешь? Меня это ничуть не огорчало - ведь на мне лежало несмываемое пятно, которое надо было скрывать, и в этом смысле молчаливость его была мне как раз на руку. Но когда с вечным своим неуемным любопытством я начинал сам задавать ему вопросы, тут уж я огорчался - в ответ от него только и можно было услышать: не твое дело или - кто не спрашивает, тому не врут, а если он был хорошо настроен, оттого, скажем, что ему удалось разжиться отцовской сигареткой, он вообще ничего не говорил и, поглубже засунув руки в карманы, дымил себе и дымил с важным видом. Приходилось ждать, когда ему самому вздумается заговорить, и уж тогда слова его давали в моем воображении пышные всходы, точно семена, брошенные в трехлетний пар, и всякая малость, которая приключалась с ним, вырастала в целое событие. Я упоминаю об этом потому, что отсюда, наверно, берет начало мое умение внимательно слушать и воздерживаться от вопросов, которые попадали бы в самую точку. Человек всегда расскажет больше, если ему самому пришла охота излить душу, и я любил слушать - все равно правду или выдумки, не оттого, что больше нечего было делать и нечего порассказать самому,-просто я доверчив и добродушен, и людям приятно поведать мне про свои злоключения, а когда явно врут и хвастают, слушаешь с увлечением и неважно, что там мораль не на высоте, лишь бы меня самого при этом не надували.
Но как же все-таки я мог быть прирожденным слушателем, если бабушка у меня ирландка? Вообще-то она много чего порассказала мне про наших предков, но далеко не все эти истории я мог повторить в том нежном возрасте и даже позже. А так она больше хохотала, да покрикивала, да изредка грозила мужу, когда, перебрав спиртного, он не мог работать в саду, или рявкала на дочь, если та подкидывала ей меня на целых три недели. Но деда и бабушку я любил даже больше, чем если бы они были моими родителями: их ведь было двое, а мать - одна. И вот доказательство моей любви к ним: когда мать оставляла меня дома, а сама уходила с. кем-нибудь из приятелей посидеть в пивной, и мне приходилось ложиться спать одному, я не ревел и не огорчался. Но если, пока я жил у деда с бабушкой, они шли прогуляться перед сном или опрокинуть по стаканчику, я ревел и по-настоящему трусил. Если летним вечером, когда в окно заглядывал прощальный солнечный луч, я был один, мне казалось: вот-вот настанет конец света. Я был не маменькин сынок, но бабушкин и дедушкин, и уж если различать детей по каким-то признакам, так отчего бы и не по этому?
Заходя за Билли Кингом, я никогда не спускался в подвал, просто кричал через решетку, через стальные прутья под ногами. Тогда Билли сразу выбегал на улицу. В семье было еще двое детей, и родители его сняли этот подвал на условиях, что они лишь поставят здесь мебель, пока мистер Кинг не подыщет квартиру. Но так как со старой квартиры их выгнали, а новой не было, семья ютилась в этих выбеленных известкой, неуютных стенах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43