А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Со-ба-а-ка! Со-ба-а-ка!
Боже ты мой, сколько было связано с этими словами!
Милый, ласковый голос, щекотанье за ушами, спокойный сон на собственном тюфячке, счастливая, сытная жизнь… Попроси хозяин, дай знать – и чего бы она не сделала для него! В огонь бы, в воду кинулась… На стаю лютых зверей… На любого, самого свирепого злодея…
Но он ничего не просил, он словно и не замечал ее. Изредка лишь брал с собой, выводил на ярко освещенный пустой круг, по сторонам которого была темнота и бесчисленное количество шумящих, свистящих людей… И музыка, музыка…
Он усаживал ее на пахучие опилки подле себя и начинал долго и громко говорить, обращаясь к публике. Она ждала с замиранием крохотного своего собачьего сердца – вот-вот… сейчас…
И верно, он наклонялся, гладил ее:
– Со-ба-а-ка… Со-ба-а-ка!
Она выла, она говорила, нет, она кричала ему: люблю… обожаю… что хочешь делай со мной!
И публика сходила с ума, бесновалась:
– Браво, Дуров! Бра-а-а-во!!
А треск такой стоял, будто обрушивался высокий темный потолок.
Нынешнему представлению предшествовали следующие события.
На Мало-Садовой, недалеко от Дуровых, повесился слесарь с веретенниковского завода. Причина самоубийства, как сообщил «Воронежский телеграф», осталась неизвестна. Заметка из раздела «Происшествия» робко намекала на «тяжелые условия жизни», «расшатанную алкоголем психику и прочее». Но тут же расхваливались рабочие общежития при заводе «нашего уважаемого негоцианта, предпринимателя В. Г. Столля». Мрачная, страшная история с самоубийством замазывалась неумеренными комплиментами по адресу «прогрессивных культурных фабрикантов» и т. д.
Все это были слова, слова, слова…
На самом же деле слесарь Хатунцев повесился потому, что у него было шестеро ребятишек, которых он не мог прокормить.
Когда по улице разнеслась эта ужасная весть, Анатолий Леонидович, смешавшись с толпой любопытствующих, заглянул в нищенскую хибарку Хатунцева. То, что он увидел, потрясло его.
Оп заперся в кабинете, не вышел к обеду. На листке почтовой бумаги, на обороте записки от Чериковера, где тот предлагал устроить состязания в запуске фигурных змеев, задумчиво чертил какие-то сложные фигуры, соединял их в узорные нагроможденья, растушевывая, разукрашивая новыми затейливыми завитушками. «Убийцы… убийцы!» – бормотал, хмурился и снова чертил. Наконец, отшвырнув листок, глянул на бездумное свое рукоделье. Из хитро начерченных узоров глядело отчетливо: УБИЙЦЫ.
– Рабочий вопрос! – усмехнулся. – Уж как же мы любим пошуметь об этом «вопросе»… Как мы его заездили! В клячу заморенную превратили…
Рука с карандашом снова потянулась к чериковеровскому листку, и через минуту на нем появилась тощая кляча, везущая телегу с золотом. На пузатых мешках важно восседала ее величество Хавронья.
– Вот так! – сверкнул зубами, и что-то волчье, злобное мелькнуло в улыбке. – Веселенькое антре, не правда ли, господа?
Стихи сочинились, как всегда, легко. Реприза с воющей собакой была заготовлена еще в прошлом году и проверена не раз: Рыженькая выла безотказно. Но темы все были мелкие – отсутствие фонарей на улицах, плохая пожарная команда, романсовая пошлость дурной цыганщины…
Недавно Александр сказал: «Вы, Анатолий Леонидыч, бесспорно, гениальны, по вот остроты… как бы вам сказать… социальной остроты у вас маловато…» С покровительственными нотками в голосе, между прочим сказал, шельмец, как старший – младшему. «Неужто ж не чувствуете, что вот-вот разразится, что пора выбирать, по какую сторону баррикад станете…»
Ох, милый друг, так уж сразу и баррикады? Экая прыть, экие громкие слова! А что ты скажешь о насмешке, убивающей наповал?
Цирковой манеж – вот моя баррикада.
Так-то, Санек.
В сопровождении свиньи и Рыженькой он вышел под грохот аплодисментов.
Толстая розовая хавронья сонно хрюкнула и осталась у входа, уткнувшись рылом в корытце, которое служитель поставил перед нею.
Анатолий Леонидович обошел круг. Рыженькая бежала рядом, старательно петляя восьмерками возле ног своего великолепного хозяина. Остановясь в центре манежа, Дуров представил артистку:
Она поет в особом роде,
Но не Плевицкая: не в моде!
Рыженькая занервничала, возбужденно напрягшись всем телом, приготовилась слушать: вот сейчас… сейчас…
Недавно, выбившись из сил,
Задавшись целью интересной,
Я город наш исколесил,
Знакомясь ближе с жизнью местной.
Скажу вам, правды не тая:
Нашел вокруг я столько мрака,
Что, право, здесь пе только я –
Завоет даже и
Со-ба-ка!
Нет, Рыженькая не могла больше сдержаться: он едва остановил ее рыданья. Остановить хохот оказалось куда труднее. Наконец Рыженькая успокоилась, и в наступившей тишине Дуров пояснил:
Обозначает этот вой –
Переведу я осторожно. –
Что бедный наш мастеровой
Живет, как… хуже невозможно!
Днем – тяжкий, непосильный труд,
А ночью – грязь и вонь барака,
Детишки впроголодь… Да тут
Завоет даже и…
Не дожидаясь нужного слова, Рыженькая взвыла.
– Со-ба-ка! – рявкнули сотни глоток на галерке.
– А фабриканту – наплевать, – продолжал Дуров, –
Как этой вот хавронье жирной.
Ему бы лишь барыш сорвать,
А дальше – хоть потоп всемирный…
Позорит он двадцатый век
И превращает жизнь в клоаку.
Назвать, кто этот человек?
Боюсь, обидится собака!..
Господи, что творилось!
Выла Рыженькая, орало верхотурье, электрическая проводка трепетала, мигали лампы…
– Бра-а-а-во! – неслось, вырывалось наружу, и вздрагивали извозчичьи лошади, перебирали ушами, испуганно косили глаза на полотняный купол шапито, красновато светящийся во мраке, как восходящая над городом фантастическая планета…
– Бра-а-а-во! Ду-у-ров!!
– Бра-а-а-во!!
Губернатор испытывал некоторую неловкость.
То, что вчера произошло в цирке, требовало безусловного осуждения и принятия административных мер по отношению к артисту.
Номер с поющей собакой и, главное, сопроводительные стишки являли собой или, лучше сказать, демонстрировали… что? Что являли? Что демонстрировали?
– Да что же-с, – вздохнул срочно вызванный полицмейстер, – чистая пропаганда, ваше превосходительство. Откровенная, доложу я вам, и зловредная. Вот что-с.
– И какая бестактность, подумайте!
Подагрически прихрамывая, губернатор пошагал по просторному кабинету.
– Живет, подумайте, в городе, где все– так расположены к нему… Да я сам… Кто бы мог предположить? Ах, какая бестактность! Что теперь прикажете предпринять? Что?
– Пресечь, ваше превосходительство!
– Да, но в какой форме? Я затрудняюсь…
– Ничего, ваше превосходительство, найдем и форму. Изволите приказать?
– Ах, нет, пожалуй… я сам. Мне, знаете, не хотелось бы…
«Чего он разводит антимонию? – недоумевал полицмейстер. – Дело бывалое: раз-два, и будьте любезны-с, в двадцать четыре часа!»
– Нет, что вы! Поступить таким образом невозможно… Дело в том…
Но разве этот полицейский истукан, эта современная тень Держиморды поймет…
Чувствительный губернатор похромал еще немного взад-вперед – от стола к окну, от окна к столу.
– Впредь до моего распоряжения, – сказал начальственно, отпуская истукана.
Дело в том…
Дело в том, что не далее как на прошлой неделе его превосходительство сам, собственной персоной, нанес визит известному, несравненному и прочее и прочее… дражайшему Анатолию Леонидовичу в его доме на Мало-Садовой, где чрезвычайно приятно провел час или даже больше, любуясь коллекциями и устройством усадьбы, столь удивительно и непостижимо преобразившей захудалую улицу…
Кушал кофе, приготовленный очаровательными ручками Прекрасной Елены.
Целовал душистые пальчики прелестницы.
И, уезжая, сделал запись в большом альбоме: «Горжусь тем, что во вверенной мне губернии существует такой чудесный уголок, как усадьба А. Л. Дурова».
Расписался с изящным хвостиком.
А почему бы и нет? Здесь до него расписывались великие князья, генерал-губернатор города Москвы и даже всероссийски известный своею святостью отец Иоанн…
И вдруг, подумайте – в двадцать четыре часа!
Привычно заныло в ноге. Боже, как она была чувствительна к служебным и житейским неприятностям своего сановного обладателя! Сверлила, простреливала от колена к бедру, ввинчивалась штопором. Отравляла существованье. Успокоить разыгравшуюся боль могла только удачная мысль, находящая выход из сомнительного положения.
Отлично зная капризы своей левой ноги, его превосходительство приступил к поискам спасительной мысли, которая направила бы его действия так, чтобы, во-первых, сохранить свое административное достоинство, а во-вторых, дать понять всемирно знаменитому и т. д. о неуместной бестактности его вчерашнего выступления.
Мелодичным звоном серебряного колокольчика вызвал молодого чиновника, интеллигентность коего (он сочинял прелестные акростихи и шарады) давала надежду найти нужное решение по щекотливому вопросу.
– О! – воскликнул молодой человек. – Позволю себе высказать предположение, что в данной ситуации вам, ваше превосходительство, уместней всего пригласить Анатолия Леонидыча к себе и, так сказать, неофициально, в интеллигентной беседе обсудить и намекнуть…
– Прекрасно, моншер! – воскликнул губернатор. – Именно неофициально… именно в интеллигентной беседе… Мерси, голубчик!
Мысль была найдена, и боль в ноге, представьте себе, утихла, словно ее и не бывало.
Дом Анатолия Леонидовича от всех прочих домов еще и тем отличался, что в нем никогда не приживались бездействие и скука. Пусть это бывала пирушка (звон бокалов, веселые возгласы, хохот и граммофонные вопли), или бесконечные репетиции новых номеров с участием четвероногих и крылатых «артистов», или занятия хозяина живописью, а детей – музыкой (Ляля и Маруся отлично играли на пианино и пели), или, наконец, нескончаемые хлопоты в саду и выставочных павильонах.
Гости, навещавшие Анатолия Леонидовича, приходя к нему на Мало-Садовую, всегда – хотели они этого или не хотели – вовлекались в кипучий водоворот усадебной жизни и тоже, вместе со всеми, принимались гонять крокетные шары, петь, поливать из леек цветочную рассаду, бражничать, рассказывать смешные анекдоты, декламировать.
Сегодня Анатолий Леонидович и двое его друзей – известный всему городу актер-любитель Кедров и присяжный Терновской – заканчивали во дворе сооружение чудовищной головы, имевшей целью как бы озадачить и даже устрашить входящего с улицы. С разинутой зубастой пастью, с вытаращенными стеклянными глазами, нелепая голова эта являлась входом в небольшое строение, в котором помещалась летняя кухня. В багровой глубине чудовищного зева виднелась дверь с надписью «вход воспрещен». Смешная выдумка принадлежала Анатолию Леонидовичу. Две недели увлеченно возился он с этой фантазией, сам возводил каркас из гнутого бамбука; при помощи милейшего Кедрова слой за слоем обклеивал прочные прутья газетами, оберточной бумагой. Как ребенок, радовался потешной затее – устроить кухню в голове обжоры Гаргантюа; радовался удачно найденному для этого материалу, состоящему из бумаги и клея, то есть обыкновенному папье-маше, из которого делают игрушечных лошадок.
Все домочадцы с любопытством следили за работой, – так интересно, так весело было смотреть, как похожий па гигантскую корзину бамбуковый каркас день ото дня чудесно обрастал пухлой бумажно-клейстерной плотью; как вдруг бесформенное отверстие в корзине оказалось зубастой пастью; как мясистый нос появился – широкий, ноздрястый; затем стеклянные плафоны сделались глазами, бессмысленно, придурковато глянувшими из-под низкого, приплюснутого лба…
Наступало самое увлекательное – раскраска.
И вот щеки чудовища покрылись багровым румянцем, кроваво закраснелись толстые губы разинутого рта и плотоядно сверкнули зубищи… Голова ожила!
Странная в своей великанской нелепости, она рычала, вожделела, ярилась желаньем сожрать, проглотить с потрохами…
И лишь ее мертвая бумажная сущность не позволяла расправиться с жертвой взаправду.
А то бы… ух!
Приходилось сдерживаться, делать вид, что – ничего особенного, господа, шутка, правда, несколько рискованная, выходящая за рамки… ну, приличия, что ли, желательной благопристойности…
Папироски-то ведь держит в золотом портсигаре, на коем искусно награвировано: «От князя В. А. Долгорукого».
Также и альбомные росчерки – н а п а м я т ь д р а ж а й ш е м у…
Какие лица, какие фигуры, бог мой! Члены императорской фамилии, министры, генералы…
Компрене ву? То-то и оно.
Сидели, улыбались. Кузнецовские чашечки с кофеем – синие и золотая кайма.
Бархатный перезвон часов, похожих на готическую башню старинного собора.
Благоуханье тончайшего табака.
– Прелестно, прелестно… – Легкое безболезненное покачиванье ногой, улыбка. – Но как вам удалось заставить ее при слове «собака»…
– Пустяки, ваше превосходительство. Нервная рефлексия.
– Нервы у собаки? Ха-ха! Не вздумайте сказать это преосвященному…
– Но, ваше превосходительство, нервные системы архиерея и собаки имеют много общего. Биологическая наука…
– Оставим в покое биологию… – Улыбка, иронический прищур слегка припухших старческих век. – И преосвященного также.
– Но, ваше превосходительство, вы первый назвали его!
– Хе-хе-хе! С больной головы на здоровую, не так ли?
«Все хорошо, отлично, – подумал губернатор, – беседа двух интеллигентных людей. Рефлексия. Биология. Но как же с главным?»
Дуров невозмутимо курил, прихлебывал из синей чашечки.
– Будем откровенны, – дружески кладя подагрическую руку на колено Анатолия Леонидовича, сказал губернатор. – Мне было бы очень неприятно, если б вы сочли нужным повторить этот номер здесь, у нас… Во избежание, так сказать…
– Конечно, конечно, ваше превосходительство, я отлично понимаю… Вы можете быть уверены…
– В других местах – не смею возразить, но здесь, где мы – имеем честь считать вас своим согражданином… э-э… земляком, так сказать…
– Безусловно, ваше превосходительство, – согласился Дуров, – не извольте беспокоиться. Свинья, ваше превосходительство, и та в своем стойле старается не гадить, извините, ваше превосходительство…
– Да, да, вот именно… – Губернатор сиял, до крайности довольный исходом щекотливого разговора. – Вот именно, даже свинья… Кроме всего, Россия переживает такие события…
На электрической карте дуровских выступлений сигнальный кружок, обозначавший Воронеж, вспыхнул было, но тут же мигнул и погас.
Лето гремело грозами.
Отзвуками боев из далекой Маньчжурии, где шестой месяц шла нелепая, бездарная война с маленькой Японией, о которой сперва хвастливо шумели на клубных обедах: шапками-де закидаем! – а теперь растерянно помалкивали.
В церквах пели молебны о ниспослании победы христолюбивому воинству. Но слухи шли, что бьют нас японцы. Что против японских пулеметов у «христолюбивого воинства» не только ружей нехватка, но и патронов к ним нету.
Что в сраженье под Ляояном многие тысячи наших полегли ни за понюх табаку.
Что генералу Куропаткину не армиями командовать – гусей пасти.
Однако война была где-то далеко, на краю земли, о ней лишь слухи шли, а вот тут, дома, под боком, затевалось, кажется, кое-что погрознее Ляояна.
Великую Российскую империю корчило.
Вспоминались слова младшего Терновского: «Вот-вот разразится, неужто не чувствуете?» И еще – о баррикадах, по какую, мол, станете сторону.
На днях опять разговор с Александром. Зашел поздравить с воронежским успехом:
– Очень, знаете, собачка ваша красноречиво выла. По городу только и разговоров, что о вашем номере.
– Спасибо, Санек.
– Не за что. Вам спасибо. Но вот вопросик позвольте: запретили?
– Да нет, не то чтобы…
Дуров нахмурился. Принялся, как это часто делал в замешательстве, пристально разглядывать камушек на перстне.
– Понятно, – насмешливо покивал Александр.
– Что? Что тебе понятно? – вспыхнул Дуров. – Что-о?
Ударился в скучные, путаные объяснения: в дни, когда отечество отражает удары врага… когда на полях сражений гибнут русские люди… долг патриота… святая обязанность… всемерно поддерживать…
– Кого поддерживать? – холодно спросил Александр. – Кучку негодяев, которые именуют себя правительством? Ну, это уж, знаете…
– Так ведь бьют же нас японцы! – воскликнул Дуров.
– И очень хорошо, что бьют, – загадочно как-то, непонятно сказал Александр. – Скоро сами увидите…
Разговор прервали барышни: «Идемте, идемте, Саша! Послушайте новую пластинку с Плевицкой, чудо! Извини, папочка!»
Исчезли пестрым легким облачком. «Дышала ночь восторгом сладострастья, – обмирала, захлебывалась знаменитая певица, – неясных дум и трепета полна…»
– Ах, черт возьми! – сказал Дуров. – «Неясных дум»… Похоже, что действительно скоро…
Тому доказательством, помимо всего, было Пронино возвращенье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20