А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Иногда мужики, собравшись где-нибудь – на крылечке или у водопойной колоды, вели умные, хорошие разговоры о новой, «свободной» (будь она трижды проклята!) жизни, о посредниках, о господах. Однажды, когда в таком разговоре мельнуло слово «Тишанка», Иван Савич прислушался. Он уже знал, что там был бунт, что из Воронежа были посылаемы солдаты для усмирения непокорных, но ему хотелось узнать – что с Ардальоном, как он пережил все то ужасное, что, по слухам, творилось там в дни расправы.Иван Савич подозвал тишанского мужика и спросил про Ардальона.– Это поп, что ли, молодой? – задумался мужик, словно припоминая, словно речь шла о каком-то мало ему знакомом человеке. – Да он, почесть, и не служил у нас, за него больше Рахваил, тесть евонный, управлялся. А он, Рыдальён-то, значит, тронутый, что ли, глупо́й… Таких делов понатворил – страсть!– Каких делов? – удивился Никитин.– Таких, слышь, что и сказать нехорошо, – мужик понизил голос до шепота, – в богов, слышь, из ружья палил… ей-право!– Что-то, брат, ничего я у тебя не пойму, – сказал Иван Савич. – Верно, путаешь что-то.– Вот те крест! – забожился мужик. – Заскочил с ружьем в церкву и давай палить… Ну, его, голубчика, – вязать да и в город, а где он тут обитается – брехать не хочу, не знаю…
«Боже ты мой! – ужаснулся Никитин. – Да ведь это в тысячу раз страшней, чем смерть моего Яблочкина!»Вечером пришло письмо от Николая Иваныча. Конверт был заклеен нерусской маркой, на нем чернела печать французского города Булони.Итак, исполнилась давняя мечта Второва – побывать за границей. Письмо было восторженное, полное ярких впечатлений от увиденных новых мест, новых людей, иного, не русского, разумного порядка. Все восхищало его в старом французском городе: узенькие кривые улички с выщербленными столетиями камнями мостовой, наполеоновская колонна, воздвигнутая в честь булонского похода, древняя крепость и крепостные бульвары, стук деревянных башмаков – сабо, веселая вежливость извозчиков.Но больше всего, конечно, море, голубой океан, простирающийся в таинственную безбрежность; ночные огоньки судов, уплывающих куда-то, может быть, в Америку; длинный луч маяка, словно гигантской шпагой пронзающий темно-синюю завесу очаровательной южной ночи…«Если бы вы, душенька Иван Савич, увидели это чудесное лазурное море, – восклицал всегда сдержанный в проявлениях чувств Второв, – вы поняли бы, как хорош божий мир, как хороша жизнь!»Иван Савич вздрогнул: за стеной загремела поваленная табуретка, послышался пьяный окрик отца и жалобный шепот Аннушки, умолявшей его не шуметь, пожалеть сына.– Заснул, кажись, успокоился… Ему доктор покой велит, да где ж тут с вами покой!– Покой! – смешно, гундосо передразнил Савва. – Покой… Ну, и чума с вами, к примеру, со всеми! Монахи треклятые, навязались на мою шею, прости господи… Эй, чувиль, ты мой чувиль,Чувиль, на-виль, расчувиль! – дико заорал он, уходя, и так хлопнул дверью, что зазвенели стаканы в стеклянной горке.– Расчувиливай, чувиль! – раздалось тише, уже с улицы; затем – чей-то крик, хохот и уже совсем далекая, разухабистая отцова брань: «Я-а вас… матери вашей черт!»Иван Савич задумчиво положил на стол письмо с заграничными радостями милого Николая Иваныча. Там-то, может, и верно – была другая жизнь: и море лазурное, и величественная колонна, и вежливые извозчики, а тут…«Тронутый, глупо́й, – вспомнились слова тишанского мужика, – таких, слышь, делов натворил…»– Ах, да где же эти лазурные моря! – чуть ли не со стоном вырвалось у Никитина.– Кликали? – заглянула Аннушка.Иван Савич молча отрицательно покачал головой.С ночи болезнь усилилась. «Анналы тишанской жизни» История не иное есть, как воспоминовение бывших деяний и приключений добрых и злых. В. Татищев. Бог знает, с какой давности замечено стариками, что ни первый, ни второй снег не устанавливают зиму, что она начинается только лишь с третьего. В 1860 году она не заставила себя ждать, – в ночь под николин день зимний плотный снег покрыл всю Российскую империю.Строгие, величественные в своей беспредельности, лежали воронежские, орловские, рязанские поля с большими и малыми селами, деревнями, с черными островками господских усадеб и однодворских хуторов.Из лесной дачи; цепочкой растянувшись, принюхиваясь, настораживая островерхие уши, вышли волки, побрели, лобастыми башками уткнувшись в пахучий, роняемый волчихой след. Попав на санный путь, полежали у самой поло́зницы, жадно вдыхая запах конского помета. Затем пошли дальше, за волчихой.Гулкий ветер налетел, уныло вздохнул в корявых ветлах возле деревенских огородов, затрепал причудливые лохмотья летошнего пугала и, осмелев, погнал снежные буруны, принялся заботливо укутывать белым, мягким веретьем скрючившегося в канаве у дороги, притомившегося нищего человека. От мертвого тела ижицей расходился аккуратный звериный следок: близко подкрадывалась лисица, постояла с минуту, разглядывая мертвеца, и, вдруг брехнув, побежала прочь, – очень уж дурной, непонятный запах шел от человека. К нему после и волки подходили, и тоже не тронули: едкий сивушный запах отпугивал зверя. И волки, следуя за волчицей, поплелись дальше.На их пути, на развилке двух дорог, был покосившийся крест, затем – курган, затем – уродливый остов старого ветряка и, наконец, – господская усадьба, за каменной оградой – большой дом и сердито гудящий верхушками деревьев сад, на краю которого чернела полуразрушенная старая башня. На дворе усадьбы злобно заливались собаки.Волчиха подумала малое время и свернула в сторону. Все волки побежали за ней к видневшимся невдалеке избам, но у самого въезда в деревню, у кирпичной часовенки, остановились и стали играть.
Затерявшаяся в бесконечных снежных полях, деревня эта была Тишанка. Погруженные в глубокий сон, чернели на белом снегу ее беспорядочно разбросанные избы, окруженные плетнями, на кольях которых виднелись вздетые, похожие на отрубленные головы глиняные корчажки. Улицы и проулки села простирались в разные стороны без всякого смысла и плана: кто где захотел, тот там и строился.Подобное расположение способствовало живописности села, особенно в летнее время, когда зеленели деревья и в палисадниках расцветали белые и розовые мальвы. Но сами строения поражали своей бедностью и однообразием: в большинстве это были грязные кирпичные, крытые гнилой соломой избы, единственное украшение которых состояло в незатейливых аляповатых меловых разводах между окнами, изображающих елки, кресты и крылатые чудовища, называемые петухами, но более похожие на змеев горынычей, нежели на милую домашнюю птицу.Шестьсот семьдесят восемь человек мужеска и женска пола, принадлежащих полковнику Шлихтингу, проживало в этих избах, и для полковника они были не более как шестьюстами семьюдесятью восемью ревизскими душами, то есть рабами, которых он мог продать, заложить или обменять на лошадь, на собаку, коляску или английское ружье. Для него все эти населяющие Тишанку люди были как предметы неодушевленные, как некая часть его богатства. Говоря и думая о них, он представлял их себе не людьми, подобными ему и его жене, то есть не живыми существами, наделенными какими-то чувствами, способностями, характерами, а единообразной, лишенной человеческих качеств серой массой, точно так, как в деловых разговорах со своим управителем представлял себе столько-то пудов или возов хлеба, столько-то десятин пахоты или столько-то бочек сала. Он, правда, иных знал по именам или по внешности, но, если по правде сказать, жеребцов и кобыл своего конного завода знал гораздо лучше. В крайней от усадьбы избе, допустим, проживал Нестёрка Золотой, нескладный мужик, зиму и лето таскавший рваный полушубок, а что это за человек – Нестёрка – и какие у него были горести и радости, полковник не имел ни малейшего понятия; но в конюшне, в крайнем от входа деннике, стояла Ворожилиха, игреневой масти кобыла, и про нее он знал все: и когда ей жеребиться, и какова ее рысь, и как у нее заживает ни оттуда ни отсюда появившийся на левой передней щетке мокрец.А между тем эти шестьсот семьдесят восемь человек, составлявших часть богатства полковника Шлихтинга, жили своей самобытной жизнью, полной глубоких мыслей и великого земляного труда. И, несмотря на то, что мрак невежества и суеверия, подобно черной осенней ночи, окутывал тишанских жителей, у них была своя древняя культура, свои поэтичные предания, свое искусство, своя агрономическая наука и своя история.И даже свои летописцы были.
Еще с самого далекого детства Ардальон помнил большую, размером в цельный лист, переплетенную в рыжую кожу книгу. Запомнил ее желтоватые, толстые, видимо, очень прочные листы и странным, затейливым почерком, с завитушками и титлами, выведенный заголовок: «Анналы тишанской жизни».Эта книга была замечательна своим древним запахом (старые книги всегда пахучи), своей трудно разбираемой прописью (где буква В имела начертание П, а Н и С почему-то выглядели как латинские N и S) и, главное, массой непонятных слов (таких, как анналы, деи, сакра, манускрыпты и прочие). Кроме всего перечисленного она еще и тем была особенна, что хранилась не на виду, а в черной шкатулке с поющим замком и вынималась на свет божий в тех лишь случаях, когда отец что-то вписывал в нее; сделав запись, он снова укладывал книгу в шкатулку и замыкал.Когда осенью тысяча восемьсот шестидесятого года тетенька уехала в Воронеж «припадать к стопам преосвященного», Ардальон, скучая в одиночестве, вспомнил об этих таинственных «Анналах». Отыскав знакомый ключик, со звоном открыл шкатулку и стал читать, сперва с трудом разбирая старинное письмо, с трудом понимая вычурные обороты речи, но вскоре освоился и уже не мог оторваться, пока не дочитал до конца.Книга начиналась так:«Сии записи или лучше называемые, анналы, начаты новембрия втораго, года 1721-го. Для познания в последуюсчем многих дей, всемогусчею Натурою ово людьми учиненных в оном месте, именуемом сельцо Тишанское, губернии Азовской, епархии же Воронежския и Елецкия. Святыя церкви архидиакона Стефана грешный иерей Симеон Полиевктов».Следом шла запись, озаглавленная «От чего именование сусчествует». В ней пренаивно полагалось, что название села произошло от того, что тишанские земли были будто бы родовой вотчиной тишайшего царя Алексея. «Хотя сие и безспорно, – писал Симеон Полиевктов, – тако сказую истории для, понеже неколикие любомудры тщатся оное прозвисче толковать лукавством, как бы происходясчее от тихия воды Битюка, ано сие не верно».После чего автор рассуждал о времени основания села, высказывая справедливое предположение, что «хотя о манускрыптах или описях или иных извесчениях не добре сведом, многия сказаниа вельми свидетельствуют, что певожитель сей рекомой Тишанки в оных местах ранее устроения Бобровского городка объявился».
Далее тишанский Нестор приступал к описанию событий, коих свидетелем в недавнее время был сам. И хотя события эти (корабельное воронежское строение и связанные с ним крестьянские повинности и знаменитые бунты) были в тишанской истории немаловажны, Симеон, вероятно, именно потому, что все происходило на его глазах и со знакомыми ему людьми, оказался как бы в плену у многих незначительных, второстепенных происшествий: он старательно перечислял имена забранных на воронежское строение односельчан, или тех, что поверстались в бунтовскую рать атамана Луки Хохлача, или тех, кои числились в утеклецах и дома которых были разорены царскими карателями. Но о самом строении, о великой битве карателей с атаманским войском, о личности самого атамана, которого, безусловно, знавал, рассказывал как бы мельком и неохотно.Так, о корабельных деяниях Петра на Воронеже Симеон Полиевктов писал, что «верфи велики, изрядны бысть, хотя человеков мучительство и истязание на оных паки и паки изрядней».О битве вольных атаманцев Луки Хохлача с государевыми драгунами сообщалось, что «к реке Курлаку пришли яко драгуни, тако и Лукашкины тати с конницею и пехотою, и зде учинился беспосчадный бой 28-го дня апреля, года одна тысяща семьсот осьмаго». Такая краткость записи происходила, может быть, от боязни доверить бумаге свои сокровенные мысли, а может быть, и от враждебного презрения к хохлачевым «татям». Но зато летописец назвал имя одного из самых жестоких карателей, которому «за усердие пожаловано царскою милостию сельцо Тишанское с великими лесными, речными и луговыми угодиями».Этим «достославным и могусчественным мужем», как его называл Симеон Полиевктов, был не кто иной, как господин подполковник Вильгельм Шлихтинг, «не русский человек», – как бы между прочим добавляет Симеон.Затем, покончив с «деями великими», летописец заносит в «Анналы» события вовсе уж мелкие: под годом 1722 – пожар церкви; под 1723-м – устроение собственного дома и получение камилавки; под 1724-м – великое огорчение по поводу того, что его мерин, нажравшись зеленого овса, раздулся горой и издох. Но под 1725-м – не без злорадства извещает о смерти царя Петра, того, «кто все сусчее мнил перевернуть дном к верху, ано сам перевернулся от недуга страмного и смертельного».«Анналы» Полиевктова обрывались на выспренней записи восхваления «императрикс» Екатерины. Видимо, представлявшая собою черновой набросок проповеди, запись эта осталась неоконченной.
Преемник же Симеонов Мелхиседек Бояркин пренасмешливо продолжил летопись: «Тако устрояет равнодушная Натура, – вечор в невежестве своем, ослище, пинал копытом льва мертва, а ныне сам от винного невоздержного пития подох, яко последняя кабацкая зюзя».Столь бесцеремонно выдав слабость первого летописца, Мелхиседек, бывший, видимо, человекам веселого и светского нрава, вносит далее в «Анналы» ряд совершенно несуразных заметок, к тишанской истории вовсе не относящихся как, например, о блудодейственных похождениях капитан-исправника Шпилевого Кондратия, о собственной тяжбе из-за груши лимоновки, возросшей на меже его и дьячка Афанасия поместий. Легкомысленный Мелхиседек ухитрился даже оставить для сведения потомства какие-то свои денежные расчеты и, исписав довольно мелким почерком множество листов, ничего любопытного и полезного не поведал, хотя без малого сорок лет вел записи.Часто сменявшиеся после него попы вообще почти ничего не записывали, и лишь с 1820 года «Анналы» стали заполняться сведениями, имеющими несомненный исторический интерес. Начало этим записям положил Ардальон Девицкий, Ардальонов дед.
«Великий боже, – писал он, – благослови и подвигни мя в сей летописи продолжить начатое. Легко было желторотому школяру познавать видимый мир по книжной букве; также и зрелым мужем став, за тою же буквой устремясь, прибежищем своим избрать мир ложной учености и мнить ничтожество свое в челе всего сущего. Будучи проворен в познании древних языков, постиг тонкости всевозможные в еврейском и греческом. И половину жизни своей положив не на служение богу и людям, а лишь на тщетное и суетное буквоядство, – чего сыскал, неразумной? Чина переводчика, сиречь толмача при типографии синодальной! И оным побытом до три десяти и девяти лет прокорпев над мертвыми словесами, якобы совершенствуя и исправляя их, мечтал, простодушной слепец, в мертвой их плоти обресть дух жизни живой. Ан не толико не обрел, а воочию удостоверился, что мертвое мертво есть, да паки и тлением поражено безнадежно. И смиренно просил синод святейший отстранить от книжной премудрости, рукоположив в иереи.Так из далекого Санкт-Петербурга генваря 10-го дня 1820 года, прибыв в сельцо Тишанку, первее всего аз ужаснулся бедности, царящей в оной. Домы дурны и ветхи, кровли раскрыты до стропильных связей, люди унылы и как бы в сонной одури пребывают. У старосты Демьяна спросил – для чего столь бедственный вид являют люди и домы? Он отвечал, что голод и бескормица, другое лето хлеб не родится. Зачем же, вопросил я, господин, владющий сими несчастными, не протянет им руку помощи? «Э, батюшка! – сказал, усмехнувшись, сей деревенский министр. – Барское ли то дело? Вот, бог даст, уродится хлебушко, так и оклемаются!» Нет, друг, возразил я, ты не прав. Как же не барское дело, когда сам господь поручил владетелям пещись о малых сих?»Видимо, беспокойный человек был дед Ардальон. В том же январе он записал:«С одной стороны разорение видя, глад и болезни, а с другой – раскошество барское, пиры, охоты и музыки, не утерпев, пошел предстать пред очи самого сатрапа. Генерал Шлихтинг вышел в мундире, чисто на парад; благословясь, целовал руку, что мне было совестно, ибо он – в орденах и седовлас, и, верно, многих баталий герой, а я лишь червь книжный. Через такое его смирение воспрял духом, мысля, что внемлет сей властелин гласу моему, и смело изложил о народном бедствии и просил помощи голодным и страждущим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42