А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

днем артельщик Баламут привычно съезжал на берег закупать провизию и долго бродил по головокружительному, шумному, пахучему, переполненному светом и толпою базару—торговался с греками, сидевшими над грудами овощей, ссыпал в мешок пахнувшие росою и огородными грядами зеленые огурцы, капусту, перец и лиловые баклажаны. Вечером матросы и кочегары хаживали на Тартуш, к Лейзеру, пили вонючую водку, слушали, как до перезвона в ушах выделывает оркестр «Алешу» и «В жизни живем мы только раз», подпевали, а потом долго и шумно слонялись по тесным, путаным, вопившим разноязычными голосами, наполненным визгом шарманок улочкам и проулкам, а сидевшие в своих клетушках женщины, показывая золотые зубы, стучали им наперстками по стеклу и окликали сиплыми голосами: «Русски, русски! Матрос! . .» Возвращались на пароход поздно, когда несметным множеством огней обозначался по темным холмам город и на пустынных улицах ночные сторожа стучали о мостовую деревянными звонкими палками, издававшими дребезжащий, далеко разносившийся над спящими улицами звук. Матросы спускались к берегу запущенным кладбищем, где в темно- синее ночное небо, едва обозначаясь вершинами, поднимались кипарисы и густо-влажно пахло прогретой землею, а под огромным, закрывавшим полнеба платаном в густой, непроницаемой темноте беззвучно летали светляки. На пристани, где было пустынно и под ногами скрипела доски, матросы будили лодочника турка, поторговавшись, прыгали в качавшуюся на черной воде узкую легкую лодку. Переплывая залив, они смотрели на змеившиеся отражения огней, на засыпанное звездной порошей высокое небо, слушали окружавшую их торжественную тишину, нарушаемую всплесками весел, и было негаданно и чуждо, когда из темноты вырастал борт своего парохода и кто-то сверху говорил насмешливо и знакомо: «А ну, хлопцы, как гуляли у Лейзера?» .
В ноябре первый прокатился над морем осенний шторм. Трое суток пароходы отстаивались, не выходили в море, — свистел и бушевал над городом ветер, закручивал по улицам пыль, люди пробегали по мосту, горбатясь, руками придерживая шляпы. В эти дни пришел и лагом стал с пароходом большой четырехмачтовый парусник под голубым флагом — бразильское учебное судно; с парохода было видно, как по его палубе проворно бегают босые, обожженные тропическим солнцем матросы-ученики. В море вышли на четвертые сутки. За Босфором море темно ходило мертвой зыбью, быстрее проносились с севера облака, у самого выхода встретился итальянский пароход, и по его виду, по крутому крену, по порванным и болтавшимся на ветру вантам поняли матросы, что видел пароход гибель, что крепко потрепала его буря.
В море зыбь шла с востока. Она катилась, дышала, переливалась сизой сталью, подхватывала пароход и опускала. Обедая, матросы сидели опершись локтями о стол, осторожно пронося над столом наполненные ложки, и над ними, позванивая, размашисто колыхалась висячая лампа. Колыхалась и уходила из-под ног палуба, и, чтобы пройти в камбуз, дневальный Назаренко хватался за стойки, смешно расставляя по палубе длинные ноги. Матросы ели, шутили, глумился и трунил над мучившимся с похмелья усатым Котом веселый Жук.
В Зунгулдак пришли на рассвете. Три парохода и несколько крытых барж в ожидании очереди стояли на рейде, утомительно раскачиваясь вдоль и поперек зыби. А зыбь все шла и шла с моря; унылым и пустынным казался желтый берег, невеселый рассыпался по берегу город, над которым бежали охлопья дождевых туч.
На рейде кинули якорь, и пароход стал качаться на зыби, мачтами чертя по мутному небу. Всю неделю матросы дурели от качки и от безделья, ходили как пьяные, глядели с тоскою на землю, а ночами, чтобы не выпасть, привязывались к своим койкам. И всю неделю в кубрике было мутно и тошно, стонал и бранился страдавший морскою болезнью Глухой, по вечерам боцман резался в шашки со стариком коком, каждое утро напивался забубенная головушка кочегар Кулаковский.
На четвертый день удалось спустить шлюпку. Ее чуть не разбило о борт качавшегося парохода; было видно, как внизу ее подхватила и взметнула зыбь, как в ней возился, расправляя заевший конец, Жук, как отошла она, неровно щетинясь веслами, и скрылась за поднявшейся над ней сине-зеленою зыбью. .. На берегу матросы долго бродили по единственной, упиравшейся прямо в горы, городской улице, с наслаждением сидели на жесткой, сожженной солнцем и ветрами траве, ходили за город, где черные от угля т мокрые от пота и грунтовых вод люди вручную выкатывали из шахт тяжелые вагонетки. Матросы по мосту переходили через клокотавшую по камням мутную речку, по красноватой от глины дороге поднимались в горы, и было далеко видно, как светлою зыбью ходит и колышется море, как малою точкою чернеет на море пароход... На перевале, в горах, им повстречался курд, на ходу вязавший из шерсти чулок, — курд взглянул на матросов и дружелюбно приложил ко лбу черную руку.
Под кран пароход стал на восьмой день. Весь этот день опять дул с моря ветер, и, пенясь, скрежеща галькой, накатывали на берег мутные волны. Пароход стоял под краном за волноломом, оберегавшим его от моря, и весь день было слышно, как хлещут и разбиваются о волнолом волны, как, все нарастая, ревет над морем ветер. Уголь грузили костлявые и худые турки; они суматошно и бестолково, размахивая руками, бегали по пароходу, кричали и бранились, и над пароходом проплывала, с грохотом опрокидывалась, высыпая уголь, железная люлька. И опять матросы бродили по желтому городу — слушали, как грозно и страшно ревет, шумит море.
С вечера опять бушевал норд-ост, летели через волнолом брызги, скрипел и покачивался на заходившей за волноломом зыби осевший под тяжестью угля пароход, зябко мигали сквозь брызги и мрак огни бакенов... Ночью в море гибли сорвавшиеся с якорей барки. Сквозь бурю слышались над морем человеческие голоса, вспыхнул мертвенно-белый огонь фальшфейера и погас, осветив на минуту кипевшие над погибавшею баркою волны, метавшихся по корме людей. И всю ночь гудел и бушевал ветер, страшно ревело море, чудились над мраком и волнами слабые человеческие голоса.
На рассвете у берега качался черный остов разбитой барки, волны гулко ухали в его дно, перекатывались через палубу, клубясь белой пеной. По берегу, заливаемому прибоем, голые люди гонялись за набегавшей и скатывавшейся по шумевшей гальке волною, на берегу подхватывали выбрасываемые морем куски угля с погибших барок и, когда волна возвращалась, поспешно от нее убегали. На берегу, на белой гальке, чернел уголь, а дальше, на сожженной траве, под опрокинутой лодкой, прикрытые парусом лежали тела погибших, выкинутых морем людей.
В море вышли в обед, уступив место французу. Было ужасно смотреть, как впереди кипит, седыми волнами ходит море, как ветер рвет с гребней белую пену. Матросы, убиравшие на юте концы, видели, как огромная, седеющая пеной волна от носа до кормы накрыла пароход и, наполнив палубу рокочущей пе- ной, сорвала шлюпку, в щепы разбила привязанную на корме клетку с птицей и, отхлынув, поднялась позади парохода зеленой, тускло просвечивающей горою. Одно мгновение видели матросы на вершине этой зеленой водяной горы еще живого петуха, вылетевшего из разбитой клетки, — его красный гребень, трепавшийся на ветру хвост.
Чем дальше уходили в море, злее перекатывали через пароход волны, свирепее дул встречный ветер. Матросы, не отдыхая, стояли на спардеке, угрюмо смотрели на кипевшее впереди море, на полосу прибоя, разбивавшегося о берег. Капитан стоял на мостике, держась руками за поручень, борясь со сбивавшим с ног ветром. Позади капитана, в стеклянной рубке, перехватывая рожки штурвала и напряженно глядя на компас, каменел рулевой. На лице капитана нервно двигались скулы, краснела от ветра кожа, каплями соленой воды были забрызганы щеки. И в том, как двигались на мокром лице капитана скулы, как за отсвечивавшим стеклом рубки каменел рулевой, как молчаливо и угрюмо глядели на бушевавшее море матросы, — было общее выражение готовности и сознания надвигавшейся опасности.
Под вечер стало известно, что пароход окончательно не справляется с ветром, относившим его на скалистый берег. Капитан трижды вызывал из машины механика, и механик, коренастый смуглый старик с серебряной бородою, с проступавшим на лице потом, вытирая руки, задыхаясь на ветру, докладывал капитану, что машина не может дать больше оборотов, что пар поднят до предела, что уже есть риск взрыва котлов.
Матросы своими глазами видели надвигавшуюся на пароход полоску прибоя, отчетливо различали, как у темневшего берега разбиваются о скалы, белою пеною высоко взлетают волны... Решась на последнее, капитан вызвал наверх матросов и кочегаров и, не глядя в глаза, объяснил сурово и скупо, что единственный остается выход — сделать попытку пройти в ближнюю бухту, что в такое волнение поворот вдоль волны для перегруженного парохода очень рискован, что надо быть ко всему готовыми, всем быть наверху, надеть пояса в приготовить шлюпки к спуску.
Перед опасным поворотом матросы и кочегары хмуро толпились наверху у приготовленных шлюпок. В кубрике было темно и пусто, по-прежнему колыхалась над столом разбитая лампа, и, свалившись с койки под стол, стонал, мучился морской болезнью Глухой. Одеваясь на рулевую вахту, придерживаясь рукою за стойку, говорил ему насмешливо Жук:
— Отгулял ты, Глухой, у Лейзера, скоро пойдешь раков кормить...
На мостике капитан, налегши на поручень, расставив ноги, в бинокль вглядывался в кипевшее волнами, ходившее зыбью море, отсчитывая ритм—тот строгий ритм, которому подчинено море и в самую страшную бурю. Было видно, как по кипевшему морю, покуда хватал глаз, шли, падали и поднимались седые от пены валы и—самый седой и высокий—двигался над ними девятый вал. Он подходил быстро, накрыв пароход пеной, перекинул через бак гору мутно-зеленой воды и покатил дальше. Следовавший за ним вал ударил слабее, а на третьем, едва перехлестнувшем через борт (поворот нужно делать в промежутке между двух девятых валов, когда ритм зыби спадал), капитан, не оборачиваясь и не отрываясь от бинокля, махнул стоявшему на руле Жуку:
— .. на борт! — услыхал Жук сорванное ветром слово и, строго и четко пустив штурвал, ответил:
— Есть лево на борт!
Матросы, следившие за морем и пароходом и тоже с беспокойством отсчитывавшие идущую на пароход
зыбь, увидели, как вздрогнул и покатился — быстрее и быстрее бортом становясь к зыби, — пароход.
О борт Ударилась, качнула и пеною накрыла пароход очередная волна, минуту всем казалось, что пароходу не выбраться из затопившей его воды и кипевшей пены. Вода еще катилась по палубе парохода, не вмещаясь в стоках, а капитан, отнимая бинокль, повернулся к Жуку, сказал спокойно:
— Одерживай.
— Есть одерживай! весело отозвался ему Жук.
— Так держать! —сказал капитан, отходя, поворачиваясь к морю в опять берясь за бинокль.
— Так держать! — высоко и бодро, как на учении, ответил Жук, руками перехватывая мокрые рожки штурвала, светлея в лице...
Глухой, один оставшийся в кубрике, слышал, как перестала перекатывать через бак волна, как ухнулся, качнулся и всем нутром загудел пароход, и Глухому показалось, что пришел конец, — он вспомнил непутевую свою жизнь, неверную женку, сбежавшую к фельдшеру в заставившую его пойти в море, сожмурился, ожидая увидеть, как хлынет в кубрик вода. Но глуше и глуше ухали о пароход волны, не перекатывало над головою через бак. «Видать, повернули,— подумал он, радуясь спасению. — А нехай и поживет на божьем свете Глухой, еще полакает горилки. .
Вернувшиеся в кубрик возбужденные и повеселевшие матросы увидели его по-прежнему валявшимся под столом и стонавшим. И опять, быстро повертываясь, открывая зубы, весело и шутливо сказал ему сменившийся с руля мокрый с головы до ног Жук:
— Не журися, Глухой,—в Константинополь придем, с тебя банку спирту, на поправку.
— Он за нас за всех тут богу молился, а ты с него спирту, — насмешливо жмурясь, заметил длинный в сумрачный Назаренко.
— А ты не хватай бога за бороду, — полушутя-полусерьезно ответил Жук, — борода в руках останется, а бог пийде…
Вечером, перед входом в бухту, увидели качавшуюся на волнах черную точку. Она то скрывалась в кипевших волнах, то опять показывалась на гребне. Точка, качавшаяся на волнах, оказалась разбитым бурею парусником, груженным лесом, со сбитыми мачтами и бушпритом. Парусник тащили на буксире два человека, сидевшие и взмахивавшие веслами в маленькой, страшно мотавшейся по волнам шлюпке. Чтобы взять на буксир парусник и спасти погибавших людей, пароход опять изменил курс, и, подойдя к шлюпке, матросы сбросили конец и трап. По трапу на пароход поднялись два измученных человека в потемневших от воды фесках и беспомощно опустились ва мокрую палубу. И может, потому, что на море всегда жив свековавший тысячелетия не писанный на бумаге золотой закон, по которому человек человеку друг и брат,—два этих спасенных моряка, с мокрыми волосами и блестевшими от возбуждения глазами, говорившие на непонятном языке, были матросам свои. И, на них глядя, греясь у камбуза, матросы доброжелательно покачивали головами...
В Константинополь воротились на другой день. Опять привычно текли знакомые берега, смотрелись в Босфор мраморные дворцы, легкий и знакомый открывался на холмах город, клочьями бежал, предвещая погоду, туман. и, клювами чертя воду, носились стайки шустрых птиц - драгоманов. Встречались набитые народом пакетботы, пароход проходил мимо моста, и опять раскрывался, плыл город.

---------------------------------
ЛЮБ0ВЬ СОКОЛОВА

Дни были голубые и ясные. днем над морем подувал легкий ветер, а по ночам было тихо и в небе зажигались звезды. От берегов пахло кипарисом и нагретой землею.
На пароходе было мирно, тихо, уживчиво, как где-нибудь на хуторке под Черниговщиной. И все было привычно и заведено раз навсегда: в Константинополе ходили на Туртуш к хитрому Лейзеру, напивались в меру, гуляли, покупали фуражки с лаковыми козырьками и подарки в Россию. А в море были трезвы и строги, и только кочегар Кулаковский, огромный, неуклюжий, ко всему на свете относившийся как к трын-траве, ежедневно перед завтраком и обедом выпивал по чашке разведенного спитым чаем спирта, но так это и шло Кулаковскому. И каждый о каждом знал точно: знали, что голубоглазого Баламута второе лето поджидает в России невеста и что давно лежит в его чемодане завернутая в папиросную бумажку пара обручальных колец; знали, что крепкий, счастливый в любви Жук спит и видит во сне зеленую черниговскую деревеньку и своих чернобровых, голосистых девчат. Почти все были хохлы, с Украины, все прежде служили на военном флоте, за исключением длинноногого Назаренки, которого кликали на пароходе цаплей, за что он не раз, с ножом в руках и выкатывая страшно белки, гонялся за насмешниками по спардеку. И только боцман был из кацапов, смоленец, с огромными, пудовыми кулаками. В матросском кубрике жила женщина — горничная Алеша: так прозвали ее матросы за мальчишеский вид, за пристрастие к развеселой одесской песенке. Она говорила басом, курила и носила волосы обстриженными по-мужски в скобку. Спала Алеша на верхней койке, над Жуком, и всякое утро, когда боцман приходил поднимать на работу матросов, у них происходили шутливые разговоры... На пароходе у нее был полюбовник — кочегар Володя, пьяница, сорви-голова. После каждого рейса бил он ее на берегу смертным боем, отнимал деньги, и всякий раз после этого она приходила на пароход в слезах, клятьем проклинала Володю, божилась его забыть, зло грызла подушку. Однажды Володю нашли на берегу с ножом под лопаткою, раздетого догола. К удивлению всего кубрика, целый месяц Алеша проливала горькие слезы, и после первого же рейса поставила над затерявшейся в греческом кладбище могилой Володи мраморный белый крестик на все свое месячное жалованье.
Иногда пароход приходил в портовый город, веселый и белый, прикрытый садами. Когда-то в этом городе было богато и шумно, горячее грело солнце. От прежнего оставались только солнце да зеленая тень бульваров, но были непривычно бедны и пустынны белые улицы. Как и прежде, когда останавливался пароход, приходили таможенники в фуражках с зелеными кантами, глядели на матросов прищуренными глазами. Они обнюхивали пароход, выстукивали костяшками пальцев обшивку, были строги и молчаливы, а через час сидели с матросами в кубрике за длинным столом. Спирт стоял прямо в жестяном бидоне, пили его почти голый, приправляя для вкуса чаем, закусывая разрезанными помидорами.
А вечером матросы и кочегары уходили в город, принарядившиеся, в ярко начищенных ботинках, помолодевшие от бритья и новых костюмов. И, как это ведется, многие возвращались на пароход с женщинами, неумело ступавшими по железной палубе, конфузливо улыбавшимися, мявшими в руках платочки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15