А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Его паломничество — явно не первое, несомненно, одино-кое, — завершится посещением дома, где умер Достоевский. А Достоевские только начинают свои безденежные странствия — они пробудут в Европе четыре года (здесь уместно вспомнить, что автора «Лета в Бадене» так и не выпустили из СССР). Дрезден, Баден, Базель, Франкфурт, Париж — их жребий постоянно пребывать в взвинченном состоянии: из-за удушающей, унижающей безнадежности их финансового положения; из-за необходимости бесконечно торговаться с бесцеремонными иностранцами — швейцарами, извозчиками, домовладелицами, официантами, лавочниками, ростовщиками, крупье; из-за собственных внезапных прихотей и бурных пережи-ваний. Страсть к игре. Угрызения совести. Огонь лихорадки. Любовный жар. Пожар ревности. Угар раскаяния. Страх…Не азарт, не творчество, не религиозность определяют главное направление в изображении жизни Достоевского в романе. Это обжигающее великодушие супружеской любви, которая не ставит условий и границ, но не гарантирует счастья. Кто сможет забыть о «плавании» влюблен-ных — уникальной метафоре акта любви? Всепрощающая, но всегда полная собственного достоинства любовь Ани к Феде перекликается с преданностью поборника литературы Цыпкина писателю Достоевскому.Ничто не выдумано. И выдумано все. Действие выстроено вокруг путешествия по местам Достоевского и его романов, но это — лишь повод для создания книги, которую мы держим в руках. «Лето в Бадене» относится к редкому и исключительному типу романа, где рассказ об исторической личности, выдающемся представителе другой эпохи вплетается в историю настоя-щего. Автор пытается как можно глубже проникнуть во внутренний мир человека, своей судьбой обреченного не только на величие, но и на бессмертие. Другой пример — «Артемизиа» Анны Банти, шедевр итальянской литературы XX века.На первой странице Цыпкин покидает Москву. Через две трети книги он прибывает на Московский вокзал в Ленинграде. Зная, что совсем недалеко от вокзала есть «обычный серый петербургский дом», в котором Достоевский провел последние годы жизни, он направляется со своим чемоданом дальше, ступает в ледяной ночной сумрак, пересекает Невский проспект, проходит по другим местам, памятным по последним годам Достоевского, и приходит туда, где всегда останавливается в Ленинграде, — в обшарпанную коммунальную квартиру, к подруге его матери, о которой он пишет с невыразимой нежностью. Она встречает его, кормит, постилает ему на старой продавленной кушетке, и задает тот же вопрос, который он слышит каждый раз: «Ты все еще увлекаешься Достоевским?» Когда она уходит спать, Цыпкин наугад снимает с полки том из дореволюционного собрания сочинений Достоевского. Это оказывается «Дневник писателя» и, предаваясь размышлениям о загадке его антисемитизма, герой засыпает.Следующее утро он проводит в разговорах с любящей его хозяйкой, слушает ее истории об ужасах Ленинградской блокады и, когда короткий зимний день уже погружается в сумерки, отпра-вляется бродить по городу, «фотографируя „дом Раскольникова“ или „дом старухи процентщицы“ или „дом Сонечки“ или дома, в которых жил их автор, потому что именно здесь-то он и жил в самый темный и подпольный период своей жизни, в первые годы после возвращения из ссылки». Далее, «ведомый каким-то внутренним чутьем», Цыпкин выходит «совершенно точно к нужному месту» и чувствует, как его сердце «даже провалилось от радости и еще от какого-то другого, смутного чувства» — он оказывается напротив четырехэтажного углового дома, где умер Досто-евский, а теперь расположен музей. Посещение музея, в залах которого стоит «почти церковная тишина», предвосхищает рассказ о последних днях Достоевского, сопоставимый по силе разве что с описанием смерти в соответствующих сценах Толстого. Сквозь призму неподдельного горя Анны Григорьевны переданы бесконечные часы, которые она проводит у постели умирающего. В этой книге о любви вообще, о семейной любви и о любви к литературе Цыпкин не смешивает и не сравнивает эти чувства, но воздает им должное, ибо каждое из них вносит в роман свое обжигаю-щее пламя.Если любить Достоевского, что можно поделать — что может поделать еврей, — зная, что Достоевский ненавидел евреев? Как объяснить злобный антисемитизм, который выказывает «человек, столь чувствительный в своих романах к страданиям людей, этот ревностный защитник униженных и оскорбленных»? И как понять, что именно заключено «в этом особом тяготении евреев к Достоевскому»?Длинный список «евреев-литературоведов, ставших почти монополистами в изучении творческого наследия Достоевского», выстроенный Цыпкиным, начинается с талантливого и, пожалуй, самого выдающегося из них Леонида Гроссмана (1888-1965). Его труды — важный источник биографических построений Цыпкина. Еще одна книга, которая помимо «Дневника» названа в начале романа — результат научной работы Гроссмана. Он подготовил первое издание «Воспоминаний А. Г. Достоевской», которое вышло в свет через семь лет после ее смерти, в 1925 году. Цыпкин предполагает, что в этой книге нет упоминаний «о жидочках на лестнице» и прочих подобных выражений, возможно, потому, что «Воспоминания» написаны вдовой накануне революции, «может быть, даже уже после знакомства с Леонидом Гроссманом».Цыпкин, по-видимому, знал такие значительные исследования Гроссмана, как «Бальзак и Достоевский» (1914) и «Библиотека Достоевского по неизданным материалам» (1919). Вряд ли он прошел мимо повести «Рулетенбург» (1932) — фантазии на полях романа об игорной страсти (как известно, «Игрок» сперва именно так и назывался). Но одну книгу Гроссмана Цыпкин вряд ли читал, поскольку она была фактически изъята из обращения. «Исповедь одного еврея» (1924) — это история жизни одновременно самого необычного и самого жалкого из еврейских поклонников Достоевского, Аркадия Ковнера (1842-1909), уроженца виленского гетто, с которым Достоевский вступил в переписку. Безрассудный самоучка Ковнер поддался чарам писательского таланта и, прочитав «Преступление и наказание», пошел на воровство, чтобы помочь больной бедной девушке, в которую был влюблен. В 1877 году осужденный на четыре года каторги, накануне этапа в Сибирь, Ковнер написал Достоевскому из камеры в Бутырской тюрьме, обвинив его в ненависти к евреям (за первым письмом последовало и второе — о бессмертии души).Тема антисемитизма Достоевского выплескивается на страницы «Лета в Бадене», едва Цыпкин прибывает в Ленинград, но разрешения этому мучительному вопросу нет и в конце романа: «…» мне казалось до неправдоподобия странным», что Достоевский «не нашел ни одного слова в защиту или в оправдание людей, гонимых в течение нескольких тысяч лет, — „…“ — евреев он даже не называл народом, а именовал племенем, „…“ — и к этому „племени“ принадле-жал я и мои многочисленные знакомые или друзья, с которыми мы обсуждали тонкие проблемы русской литературы». Но все это не мешало евреям любить Достоевского. Почему?Единственное объяснение, которое предлагает Цыпкин, — это вообще любовь евреев к русской литературе. Такое умозаключение напоминает о другом, похожем явлении: немецкое поклонение Гете и Шиллеру по большей части было тоже делом евреев — до тех пор, пока Германия не принялась их уничтожать. Любить Достоевского значит любить литературу.Благодаря уникальному стилю «Лето в Бадене» объединяет главные темы русской литерату-ры и, как при ускоренном обучении, стремительно пролистывает их перед читателем. Язык романа позволяет неожиданно смелые и увлекательные переходы от первого к третьему лицу — от собственных поступков, воспоминаний и размышлений автора («я») к сценам с Достоевскими («он», «они», «она»). С такой же легкостью роман перетекает из прошлого в настоящее. Настоящее в романе — не только паломничество Цыпкина, как и прошлое — не только поездка в Баден или жизнь Достоевских с 1867 по 1881 годы. Границы времени условны: Достоевский подчиняется нахлынувшим на него воспоминаниям еще более давних лет, а рассказчик призывает в настоящее память прошлого.Каждый абзац начинает чрезвычайно длинное предложение, части которого соединены мно-гочисленными тире или союзами «и» (чаще всего), «но» (достаточно часто), «хотя», «впрочем», «в то время, как», «как будто», «потому что», «как бы». Точка — только в конце всего абзаца. Пока длится страстно растянутое предложение, поток чувств захлестывает повествование о жизни Достоевского и уносит его дальше и дальше вместе с рассказом о жизни Цыпкина. Предложение, которое начинает рассказ о Феде и Ане в Дрездене, может напомнить о каторге; приступ игорной лихорадки может выхватить из памяти его роман с Аполлинарией Сусловой, куда будут вплетены воспоминания об учебе в мединституте и размышления над строкой Пушкина.Предложения Цыпкина вызывают в памяти слог Жозе Сарамаго — его набегающие друг на друга фразы, разрывающий описание диалог, обволакивающее диалог описание, пронизанное глаголами, которые упорно отказываются пребывать только в прошлом или только в настоящем времени. По своей нескончаемости предложения Цыпкина оказывают воздействие, своей необузда-нной силой сравнимое лишь со стилем Томаса Бернхарда. Разумеется, Цыпкин не читал ни того, ни другого. Создавать «прозу экстаза» ему помогали другие писатели XX века. Ему нравилась ранняя проза Пастернака, то есть «Охранная грамота», а не «Доктор Живаго». Он любил Цветаеву. Он почитал Рильке, отчасти потому, что Цветаева и Пастернак ему поклонялись. Вообще же за-падных писателей он читал немного и только в переводе. Из того, что Цыпкину удалось прочесть, самое сильное впечатление произвел Кафка, том которого был выпущен в Советском Союзе в середине 1960-х годов. Поразительные предложения, которыми написан роман — всецело его собственное изобретение.Михаил Цыпкин рассказывает, что его отец был чрезвычайно внимателен к частностям и безукоризненно аккуратен. Объясняя, почему он стал патологоанатомом и категорически не согласился быть лечащим врачом, Елена Цыпкина замечает, что «его всегда интересовала смерть». Вероятно, только такой страдающий от навязчивостей ипохондрик, одержимый мыслями о смерти, и мог изобрести предложение, которое добивается свободы столь необычным путем. В предложе-ниях Цыпкина — идеальное воплощение эмоционального накала и всеобъемлющего спектра его тем. Если относительно небольшая книга написана длинными предложениями, это значит, что все рассчитано, все взаимосвязано, все подвижно в страстном проявлении писательского упорства.Помимо рассказа о великом Достоевском, роман Цыпкина — превосходное путешествие по русской действительности. Советское прошлое от Большого террора 1930-х до паломничества автора в конце 1970-х, воспринимается так, словно все это — в порядке вещей, как ни странно звучит подобное заявление. Книга буквально пульсирует историей. Кроме того, «Лето в Бадене» — вдохновенный и волнующий рассказ о русской литературе и русских писателях. В романе есть Пушкин, Тургенев (в сцене резкой ссоры с Достоевским), а кроме того, великие фигуры нравствен-ного противостояния и литературы XX века — Цветаева, Солженицын, Сахаров, Боннер.Закрыв «Лето в Бадене», переводишь дух и чувствуешь себя потрясенным, но окрепшим и — главное — благодарным литературе за то, что она таит в себе и какие чувства она способна вызвать. Леонид Цыпкин написал не очень длинную книгу, но его путешествие оказалось длиной в жизнь.
Июль 2001 г. ЛЕТО В БАДЕНЕ Роман
Посвящается Кларе Михайловне Розенталь
«И кто знает… может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной… беспрерывности процесса достижения, иначе сказать — в самой жизни, а не собственно в цели…»
Ф. Достоевский. «Записки из подполья»
«И как назойливы, как дерзки ваши выходки, и в то же время как вы боитесь!»
Ф. Достоевский. «Записки из подполья»
Поезд был дневной, но была зима, самый разгар ее — конец декабря, кроме того, поезд шел в сторону Ленинграда — на север, поэтому за окнами быстро стало темнеть, — яркими огнями вспыхивали лишь уносившиеся назад, словно брошенные чьей-то невидимой рукой подмосковные станции — дачные платформы, занесенные снегом, с чередой мелькающих фонарей, сливающихся в одну огненную ленту, — станции проносились с глухим грохотом, словно поезд шел по мосту, — грохот смягчался двойными рамами, почти герметизирующими вагон, с мутными полузамерз-шими стеклами, но огни станций все равно пробивались сквозь стекла и чертили огненную линию, а там, дальше, угадывались необозримые снежные пространства, и вагон сильно качало из стороны в сторону — бортовая качка — особенно ближе к тамбуру, и, когда за окнами стало совсем темно и осталась лишь смутная белизна снега, а подмосковные дачи кончились, и в окне вместе со мной побежало отражение вагона со всеми его лампами-плафонами и сидящими пассажирами, я достал из чемодана, находившегося надо мной в сетке, книгу, начатую мною уже в Москве и специально взятую мною в дорогу в Ленинград, и открыл ее в том месте, где она была заложена закладкой с китайскими иероглифами и каким-то изящным восточным рисунком, — книгу эту я взял у своей тетки, обладательницы большой библиотеки, и в глубине души не собирался отдавать ее обратно — я отдал ее в переплет, потому что она была очень ветхая, почти рассыпалась — переплетчик подрезал страницы так, что они все стали ровными, одна в одну, и заключил ее в плотную обложку, на которую наклеил первую, заглавную страницу книги с названием, — это был дневник Анны Григорьевны Достоевской, вышедший в каком-то мыслимом еще в то время либеральном издательстве — не то «Вехи», не то «Новая жизнь», не то что-то еще в этом роде — с указанием дат по новому и старому стилю, со словами и целыми фразами на немецком или французском языке без перевода, с обязательной приставкой «М-me» (мадам), употребляемой с гимназической прилежностью, — расшифровка ее стенографических записей, которые она вела в первое лето после своего замужества, заграницей.Достоевские выехали из Петербурга в середине апреля 1867 года и уже на следующее утро были в Вильне. В гостинице им то и дело попадались на лестнице жидочки, навязывающие свои услуги и даже бежавшие за пролеткой, в которой ехали Анна Григорьевна и Федор Михайлович, чтобы продать им янтарные мундштуки, пока те не прогнали их, а вечером на старых узких улицах можно было увидеть тех же жидочков с пейсами, которые прогуливали своих жидовочек. А еще через день или два они прибыли в Берлин, а потом в Дрезден, и начались поиски квартиры, потому что немцы, в особенности же немки, всякие фрейлины — владелицы пансионов или просто меблированных комнат, драли немилосердно с приехавших русских, плохо кормили, официанты обманывали на мелочах, и не только официанты, да и вообще немцы были народ бестолковый, потому что не могли объяснить Феде, как пройти на ту или другую улицу, и обязательно показы-вали в противоположную сторону — уж не нарочно ли? Впрочем, жидочков Анна Григорьевна заприметила еще раньше — во время своего первого прихода к Феде в дом Олонкина, где он писал «Преступление и наказание», и дом этот, по позднейшему свидетельству Анны Григорьевны, сразу же ей напомнил дом, в котором жил Раскольников, а жидочки среди прочих снующих жильцов тоже повстречались на лестнице. (Впрочем, справедливости ради, надо заметить, что в «Воспоми-наниях», написанных Анной Григорьевной незадолго до революции, может быть, даже уже после знакомства с Леонидом Гроссманом, о жидочках на лестнице не упоминается). На фотографии, вклеенной в «Дневник», у Анны Григорьевны, тогда еще совсем молодой, было лицо не то фанатички, не то святоши, с тяжеловатым взглядом исподлобья. А Федя уже был в летах, небольшого роста, коротконогий, так что, казалось, если он встанет со стула, на котором он сидел, то окажется лишь немного выше ростом, с лицом русского простолюдина, и по всему было видно, что он любил фотографироваться и усердно молиться. Так отчего же я с таким трепетом (я не боюсь этого слова) носился с «Дневником» по всей Москве, пока не нашел переплетчика, жадно перелистывал в транспорте ветхие страницы, выискивая глазами такие места в книге, которые я, казалось, уже предвидел, а потом, получив у переплетчика книгу, которая сразу стала увесистой, положил ее на свой письменный стол, не убирая ее оттуда ни днем, ни ночью, как Библию? Отчего ехал сейчас в Петербург — да, не в Ленинград, а в Петербург, по улицам которого ходил этот ко-ротконогий, невысокий (как, впрочем, наверное, и большинство жителей прошлого века) человек с лицом церковного сторожа или отставного солдата?
1 2 3 4