Хуже было другое: команды боролись в финале сотого Кубка. Думаю, если бы шишкам из Футбольной ассоциации разрешалось самовольно определять, какие два клуба станут выступать в финале, «Арсенал» и «Лидс» находились бы в их списке на двух последних строках. Предматчевые торжества (а я, как водилось, занял место на трибуне за добрых полтора часа до начала игры) включали шествие по полю под флагами всех предыдущих финалистов Кубка, и воспоминания о тех великих матчах превратили нынешнюю встречу в своего рода пародию. Вы помните Мэтьюза в финале 53-го? Как Берт Трауманн в 5б-м забил гол со сломанной шеей? Двойную победу «Тоттенхэма» в 61-м? Возвращение «Эвертона» в 66-м? Удар головой Осгуда в 70-м? А теперь извольте смотреть, как Стори и Бремер пытаются вырвать друг у друга куски из ляжек. От грубой игры у меня засосало в животе – так же изнуряюще, как три года назад на матче с «Суиндоном». Если уж никто не заботился об изяществе игры (случались моменты, когда казалось, что про мяч совсем забывали), тем более важно было победить: раз уж больше похвастать нечем.
В начале второго тайма Мик Джонс прорвался по краю, навесил Алану Кларку, и тот до смешного примитивным кивком головы направил мяч в ворота – «Лидс» открыл счет. Как всегда, этот гол стал единственным в игре: мы попадали в штангу, во вратаря, в небо, выбивали за линию ворот, но все это были символические трепыхания финального матча – арсенальцы прекрасно понимали, что все их усилия тщетны.
По мере приближения финального свистка я все сильнее сжимал руками голову от горя – знал, что это чувство поглотит меня целиком, как во время суиндонского матча. Мне было пятнадцать, и я не мог, как в 1969 году, найти утешение в слезах, только помню, что у меня слегка подгибались колени. Я не переживал за команду или за других болельщиков – я переживал за себя и теперь понимаю, что все футбольные горести сводятся именно к этому. Когда наша команда проигрывает на «Уэмбли», мы вспоминаем о коллегах или одноклассниках, с которыми предстоит встретиться в понедельник, и об уже не раз испытанном кошмаре. Как я мог настолько подставиться? Я чувствовал, что у меня не хватает смелости оставаться футбольным фанатом. Неужели можно решиться подвергнуться всему этому снова? До конца жизни ходить на «Уэмбли», чтобы в результате вновь испытать подобный ужас?
Я почувствовал, как кто-то обнял меня за плечи, и только тут понял, что рядом стояли три болельщика «Лидса» – старик, его сын и внук.
– Не горюй, парень, – произнес старик. – Они еще вернутся.
Какое-то мгновение казалось, что он меня поддерживал, пока не прошел самый острый приступ горя и я не обрел силу в ногах. И в ту же секунду к нам протолкались два свихнувшихся болельщика «Арсенала» – горевшие злобой глаза не оставляли никаких сомнений в их намерениях. Я отступил, а они сорвали шарфик «Лидса» с шеи малыша.
– Отдайте! – потребовал отец, понимая всю бессмысленность своего протеста, но зная, что должен так поступить, иначе окажется слабым родителем. Короткое мелькание кулаков, и двое взрослых отлетели назад. Напуганный, испытывая приступы тошноты, я кинулся по проходу домой. Только так мог закончиться сотый финал Кубка.
Новая семья
«Арсенал» против «волков» 15.08.72
Осенью 1972 года произошли перемены. «Арсенал», самый английский (то есть самый мрачный и жесткий) из всех клубов, огорошил нас континентальным поведением и в полудюжине игр в начале сезона продемонстрировал тотальный футбол (объясняю для тех, кто имеет о футбольной тактике только общие представления: тотальный футбол – изобретение голландцев. Он требует от всех игроков на поле гибкости: защитники должны атаковать, нападающие играть у центрального круга – эдакая версия постмодернизма, и она пришлась по душе интеллектуалам). В ту осень негромкие, одобрительные аплодисменты стали такими же привычными, как шарканье шестидесяти тысяч ног в предыдущем году. Представьте себе, что госпожа Тэтчер возвращается из Брюсселя и начинает вещать об опасностях ура-патриотизма, и вы поймете всю невероятность превращения.
В первую субботу сезона мы победили «Лестер», а потом со счетом 5:2 разнесли «волков» (причем голы забили защитники Макнаб и Симпсон). «Я никогда так не восхищался игрой „Арсенала“, – писал на следующее утро корреспондент „Дейли мейл“. – Команда была гораздо лучше, чем в дюжине встреч в год своей двойной победы». «Арсенал» изумительно изменил характер, – вторил ему «Телеграф». – Исчезла былая грубость, прекратилась маниакальная охота за головами противника. А на смену пришли выдумка и импровизация".
В первый, но, конечно, не в последний раз я начал думать, что настроение и удача «Арсенала» есть не что иное, как отражение моих ощущений. Не то чтобы мы оба играли блестяще и выигрывали (хотя в последнее время я сдал два школьных экзамена и чувствовал, что преуспел в жизни), но летом 1972 года мне показалось, что жизнь внезапно сделалась какой-то сумбурной и чужеродной, и этому превосходно и необъяснимо соответствовала новая искрометная, континентальная манера моей команды. Игра с «волками» поставила всех в тупик – пять голов, качество проходов (Алан Болл превзошел самого себя), довольное гудение болельщиков и поистине воодушевляющие отзывы обычно враждебной прессы. И все это я наблюдал с нижней восточной трибуны вместе с отцом и его женой – женщиной, о которой всегда думал, если думал вообще, как о Враге.
В течение четырех или пяти лет после того, как расстались мои родители, я не задавал отцу никаких вопросов о его личной жизни. Отчасти это и понятно: в том возрасте у меня не хватало ни слов, ни нервов для таких разговоров. Но не все можно легко объяснить: мы оба, в меру своих сил, старались не упоминать о том, что случилось. Когда отец уходил, я знал, что существовала другая женщина, но никогда не спрашивал о ней, и мое восприятие отца было забавно неполным. Я знал, что он работал и жил за границей, но не представлял его жизни: отец появлялся, вел меня на футбол, спрашивал о школе, а потом на очередные два месяца исчезал в неизвестности.
Однако рано или поздно мне неизбежно предстояло столкнуться с фактом, что он, как и все мы, вел полноценное существование. И это столкновение произошло в начале 1972 года, когда я узнал, что у отца и его новой жены появились двое маленьких детей. В июле, отправившись в Париж навестить эту даже не снившуюся мне семью, я так и не сумел переварить новость. И поскольку совсем не представлял мизансцены, обычные в таких ситуациях детали совсем не отложились у меня в голове: как Миу Фарроу пригласили сниматься в «Красной розе Каира» прямо из публики, так и я безо всякого участия со своей стороны оказался в чужом, но каким-то образом узнаваемом мире. Мой братик по отцу был маленьким, темноволосым и прятался за сестренку – бойкую, веселую блондиночку на полтора года моложе его… Где я видел прежде этих двоих? В нашем домашнем кино – вот где. Но если это я и Джилл, то почему они говорят наполовину по-английски, наполовину по-французски? И кто я им такой? Брат или третий родитель? А может, посредник из мира взрослых? И откуда здесь взялся бассейн и нескончаемая «Кока» в холодильнике? Я любил этот мир, я ненавидел этот мир; хотел улететь домой первым же самолетом, хотел остаться до конца лета.
Когда я все-таки вернулся, пришлось изобретать на ближайшие несколько лет приемлемый modus vivendi – задача, выполнимая лишь в том случае, если в новом мире не вспоминать о мире старом, хотя я так и не избавился от досады, что в нашем крохотном заднем дворике не было бассейна. Так две огромные части моей жизни оказались разделенными проливом, что прекрасно развивало лживость, самообольщение и шизофрению в и без того сбитом с толку подростке.
И когда моя мачеха пришла на игру с «волками» на «Хайбери», мне почудилось, что это Элси Таннер забрела в мотель на перекрестке: появление пришелицы из одного мира в другом лишило нас обоих чувства реальности. А потом «Арсенал» начал демонстрировать ювелирные пасы, защитники совершали рейды к штрафной противника и перебрасывали мяч через вратаря с точностью Круиффа, и я окончательно понял, что мир свихнулся. Я сидел бок о бок с врагиней, арсенальцы решили, что они голландцы, и посмотри я внимательнее в сторону табло, наверняка бы заметил, как над ним по воздуху тихо проплывали свиньи.
Через пару месяцев мы продули в Дерби 0:5 и немедленно вернулись к старой испытанной силовой игре; а краткость эксперимента усилила впечатление, что все это было особо хитроумной метафорой, являемой мне до тех пор, пока я не постиг ее смысла.
Дело жизни и смерти
«Кристал Пэлас» против «Ливерпуля» Октябрь 1972 года
Благодаря футболу я пополнял свой кругозор. Я получал представление о географии различных местечек в Британии и Европе не из школьных программ, а по футбольным турне и спортивным отчетам, а хулиганство прививало мне вкус к социологии и обогащало определенным практическим опытом. Я познал ценность вложения времени и чувств в предприятие, которое не способен контролировать, ощутил принадлежность к общности, стремления которой поддерживал безоговорочно и целиком. А во время первого похода вместе с Лягушонком на стадион «Селхерст-парк» впервые увидел мертвеца и задумался о жизни.
На обратном пути на станцию мы заметили лежащего на дороге человека – частично прикрытого плащом и с красно-голубым шарфиком на шее. Над ним склонился мужчина помоложе. Мы перешли на другую сторону посмотреть.
– С ним все в порядке? – спросил Лягушонок.
Незнакомец покачал головой.
– Умер. Я как раз шел за ним, когда он скуксился.
Он и выглядел как мертвый – был каким-то серым и, насколько мы могли судить, совершенно неподвижным. Это произвело на нас впечатление.
Лягушонок почувствовал тему, которая могла заинтересовать не только четвероклассников, но даже пятиклассников.
– Кто его сделал? Наши?
Тут человек потерял терпение:
– Нет! Сердечный приступ. Валите отсюда, паршивцы!
Мы отвалили, и на том инцидент и закончился. Но навсегда остался со мной первый и единственный образ смерти, очень поучительный. Шарфик «Пэласа» – банальная домашняя деталь; время – после матча в середине сезона; склонившийся над телом одинокий незнакомец; и, конечно, мы – два идиота подростка с любопытством и даже весело взирающие на трагедию.
Меня тревожит перспектива умереть вот так в середине сезона, хотя по теории вероятности я скорее всего умру между августом и маем. Мы тешимся наивной надеждой, что, уходя, не оставим никаких долгов: успокоимся по поводу детей, обеспечив им стабильность и счастье, и сами проникнемся убеждением, что совершили все, что положено в жизни. Несусветная чушь, и обладающие особой моралью футбольные болельщики это прекрасно понимают. У нас останутся сотни долгов. Не исключено, что мы умрем накануне дня, когда наша команда будет бороться за победу на «Уэмбли», или после первого тура Европейского кубка, или когда решается, в каком дивизионе нам играть. И несмотря на все теории жизни после смерти, может статься, что мы не узнаем о результате. Выражаясь метафорически, смерть – такая вещь, которая наступает перед главными призами. Как справедливо заметил по дороге домой Лягушонок, мертвец на мостовой так и не узнает, выстоит его команда в текущем сезоне или нет, и, добавлю, уж тем более не узнает, что в ближайшие двадцать лет она будет прыгать из дивизиона в дивизион, полдюжины раз поменяет цвета, впервые выйдет в финал Кубка и кончит тем, что наляпает на майки ярлык «ВЕРДЖИН». Но ничего не поделаешь – такова жизнь.
Мне бы не хотелось умереть в середине сезона, но, с другой стороны, я из тех, кто не отказался бы, чтобы его прах развеяли над стадионом, хотя понимаю, что это запрещено: слишком много вдов обращаются в клуб с подобными просьбами и есть опасение, что такое количество праха из урн повредит дерну. Но как славно было бы думать, что в некоей ипостаси я останусь на стадионе – по субботам буду смотреть первые составы, по другим дням – резерв. И чтобы дети и внуки стали болельщиками «Арсенала» и смотрели игры вместе со мной. Лучше уж разлететься над восточной трибуной, чем быть утопленным в Атлантике или похороненным на какой-нибудь горе.
Мне бы не хотелось умереть сразу после игры (как Джок Стейн, который почил через несколько секунд после победы шотландцев над валлийцами в отборочном матче на Кубок мира, или как отец моего приятеля, несколько лет назад расставшийся с жизнью после финального свистка в поединке «Селтика» и «Рейнджерс». Пожалуй, это уж слишком – полагать, что футбольный матч – единственно пригодный антураж кончины болельщика. («Эйзель», «Хиллсборо», «Айброкс» или «Брэдфорд» – трагедии совершенно иного рода, и не о них здесь речь.) Не желаю, чтобы меня запомнили с мотающейся головой и глупой улыбкой в знак того, что именно так я предпочел бы уйти, если бы мог выбирать; пусть gravitas восторжествует над дешевым стереотипом.
Выскажусь прямо: я не хочу загнуться на Гиллеспи-роуд после игры, чтобы не прослыть сдвинутым, и все же до сдвинутости мечтаю весь остаток времени носиться привидением над «Хайбери». На первый взгляд эти два желания противоречат друг другу, но только в глазах тех, кто не обременен моей манией, а на самом деле – характеризуют навязчивые идеи и инкапсулируют их дилемму. Мы ненавидим, если нас опекают (есть люди, которые считают меня мономаньяком и, прежде чем заговорить о жизни, медленно терпеливо и односложно интересуются результатом игры «Арсенала», словно статус болельщика предполагает, что у собеседника нет ни семьи, ни работы, ни собственного мнения по проблемам альтернативной медицины), но наша свихнутость неизбежно вызывает снисходительность. Я все это знаю и тем не менее собираюсь отяготить сына именами Лайам Чарлз Джордж Майкл Томас. Полагаю, что я получил все, что заслужил.
День градации
«Арсенал» против «Ипсвича» 14.10.72
В пятнадцать лет я уже не казался таким маленьким – в классе были ребята ниже меня. Невероятное облегчение, но оно же не давало мне покоя несколько недель: если я собирался сохранить самоуважение, мне предстоял переход из «школьного загона» на северную трибуну за воротами, где на расположенных под козырьком стоячих местах обитали самые крикливые поклонники клуба.
Я продумал свой дебют с огромным тщанием. Большую часть времени в тот сезон смотрел не перед собой на поле, а направо – на шумный, беспокойный сгусток человеческой массы; прикидывал, где безопаснее расположиться и каких участков лучше избегать. Встреча с «Ипсвичем» показалась мне идеальной возможностью для перехода в стан «взрослых болельщиков»: фаны гостей вряд ли решатся «захватить» северную трибуну, а количество зрителей не превысит тридцати тысяч – половины того, что мог вместить стадион. Я приготовился проститься со «школьным загоном».
Теперь трудно в точности вспомнить, что меня тогда волновало. На играх с «Дерби» или с «Виллой» я обычно забивался на самую верхотуру. Вряд ли я боялся заварухи, такое всегда страшнее на чужом поле или на трибуне «Арсенала», противоположной северной; не боялся я и людей, рядом с которыми предстояло смотреть игру. Скорее я страшился, что меня вычислят, как тогда в Рединге. Догадаются, что я не из Айлингтона. Что я пригородный чужак. Что хожу в классическую школу и зубрю к экзамену латынь. Но приходилось рисковать. Если вся северная сторона примется скандировать в один голос: «ХОРНБИ ДРОЧИЛА! ХОРНБИ ЗУБРИЛА! ДОЛОЙ ЗУБРИЛ!» – что ж, так тому и быть. Но я по крайней мере попытаюсь.
Я пришел на северную трибуну вскоре после двух. Она показалась мне огромной – больше, чем виделась с моего обычного места: широкое пространство серых, крутых ступеней, оснащенных ровным узором металлических оградительных барьеров. Выбранная позиция – самый центр на середине высоты – свидетельствовала о некоторой доле оптимизма (на большинстве стадионов шум всегда зарождался в центре домашней трибуны и уже оттуда распространялся во все стороны) и осторожности (задние ряды не подходили для слабонервного дебютанта).
Процедура перехода из одного состояния в другое в литературе и голливудских фильмах гораздо красочнее, чем в реальной жизни, особенно реальной жизни в пригороде. Все, что было призвано меня изменить – первый поцелуй, потеря девственности, первая драка, первый глоток спиртного – происходило будто бы само собой: никакого участия собственной воли и уж точно никаких болезненных раздумий (решения принимались то под влиянием товарищей, то в силу дурного характера, то по совету не по годам развитой подружки), и, видимо, поэтому я вышел из всех формирующих катаклизмов абсолютно бесформенным. Проход турникета северной трибуны – единственное осознанное мной решение на протяжении первых двадцати с лишним лет моей жизни (здесь не место обсуждать, какие решения я должен был уже принять к тому возрасту, скажу одно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
В начале второго тайма Мик Джонс прорвался по краю, навесил Алану Кларку, и тот до смешного примитивным кивком головы направил мяч в ворота – «Лидс» открыл счет. Как всегда, этот гол стал единственным в игре: мы попадали в штангу, во вратаря, в небо, выбивали за линию ворот, но все это были символические трепыхания финального матча – арсенальцы прекрасно понимали, что все их усилия тщетны.
По мере приближения финального свистка я все сильнее сжимал руками голову от горя – знал, что это чувство поглотит меня целиком, как во время суиндонского матча. Мне было пятнадцать, и я не мог, как в 1969 году, найти утешение в слезах, только помню, что у меня слегка подгибались колени. Я не переживал за команду или за других болельщиков – я переживал за себя и теперь понимаю, что все футбольные горести сводятся именно к этому. Когда наша команда проигрывает на «Уэмбли», мы вспоминаем о коллегах или одноклассниках, с которыми предстоит встретиться в понедельник, и об уже не раз испытанном кошмаре. Как я мог настолько подставиться? Я чувствовал, что у меня не хватает смелости оставаться футбольным фанатом. Неужели можно решиться подвергнуться всему этому снова? До конца жизни ходить на «Уэмбли», чтобы в результате вновь испытать подобный ужас?
Я почувствовал, как кто-то обнял меня за плечи, и только тут понял, что рядом стояли три болельщика «Лидса» – старик, его сын и внук.
– Не горюй, парень, – произнес старик. – Они еще вернутся.
Какое-то мгновение казалось, что он меня поддерживал, пока не прошел самый острый приступ горя и я не обрел силу в ногах. И в ту же секунду к нам протолкались два свихнувшихся болельщика «Арсенала» – горевшие злобой глаза не оставляли никаких сомнений в их намерениях. Я отступил, а они сорвали шарфик «Лидса» с шеи малыша.
– Отдайте! – потребовал отец, понимая всю бессмысленность своего протеста, но зная, что должен так поступить, иначе окажется слабым родителем. Короткое мелькание кулаков, и двое взрослых отлетели назад. Напуганный, испытывая приступы тошноты, я кинулся по проходу домой. Только так мог закончиться сотый финал Кубка.
Новая семья
«Арсенал» против «волков» 15.08.72
Осенью 1972 года произошли перемены. «Арсенал», самый английский (то есть самый мрачный и жесткий) из всех клубов, огорошил нас континентальным поведением и в полудюжине игр в начале сезона продемонстрировал тотальный футбол (объясняю для тех, кто имеет о футбольной тактике только общие представления: тотальный футбол – изобретение голландцев. Он требует от всех игроков на поле гибкости: защитники должны атаковать, нападающие играть у центрального круга – эдакая версия постмодернизма, и она пришлась по душе интеллектуалам). В ту осень негромкие, одобрительные аплодисменты стали такими же привычными, как шарканье шестидесяти тысяч ног в предыдущем году. Представьте себе, что госпожа Тэтчер возвращается из Брюсселя и начинает вещать об опасностях ура-патриотизма, и вы поймете всю невероятность превращения.
В первую субботу сезона мы победили «Лестер», а потом со счетом 5:2 разнесли «волков» (причем голы забили защитники Макнаб и Симпсон). «Я никогда так не восхищался игрой „Арсенала“, – писал на следующее утро корреспондент „Дейли мейл“. – Команда была гораздо лучше, чем в дюжине встреч в год своей двойной победы». «Арсенал» изумительно изменил характер, – вторил ему «Телеграф». – Исчезла былая грубость, прекратилась маниакальная охота за головами противника. А на смену пришли выдумка и импровизация".
В первый, но, конечно, не в последний раз я начал думать, что настроение и удача «Арсенала» есть не что иное, как отражение моих ощущений. Не то чтобы мы оба играли блестяще и выигрывали (хотя в последнее время я сдал два школьных экзамена и чувствовал, что преуспел в жизни), но летом 1972 года мне показалось, что жизнь внезапно сделалась какой-то сумбурной и чужеродной, и этому превосходно и необъяснимо соответствовала новая искрометная, континентальная манера моей команды. Игра с «волками» поставила всех в тупик – пять голов, качество проходов (Алан Болл превзошел самого себя), довольное гудение болельщиков и поистине воодушевляющие отзывы обычно враждебной прессы. И все это я наблюдал с нижней восточной трибуны вместе с отцом и его женой – женщиной, о которой всегда думал, если думал вообще, как о Враге.
В течение четырех или пяти лет после того, как расстались мои родители, я не задавал отцу никаких вопросов о его личной жизни. Отчасти это и понятно: в том возрасте у меня не хватало ни слов, ни нервов для таких разговоров. Но не все можно легко объяснить: мы оба, в меру своих сил, старались не упоминать о том, что случилось. Когда отец уходил, я знал, что существовала другая женщина, но никогда не спрашивал о ней, и мое восприятие отца было забавно неполным. Я знал, что он работал и жил за границей, но не представлял его жизни: отец появлялся, вел меня на футбол, спрашивал о школе, а потом на очередные два месяца исчезал в неизвестности.
Однако рано или поздно мне неизбежно предстояло столкнуться с фактом, что он, как и все мы, вел полноценное существование. И это столкновение произошло в начале 1972 года, когда я узнал, что у отца и его новой жены появились двое маленьких детей. В июле, отправившись в Париж навестить эту даже не снившуюся мне семью, я так и не сумел переварить новость. И поскольку совсем не представлял мизансцены, обычные в таких ситуациях детали совсем не отложились у меня в голове: как Миу Фарроу пригласили сниматься в «Красной розе Каира» прямо из публики, так и я безо всякого участия со своей стороны оказался в чужом, но каким-то образом узнаваемом мире. Мой братик по отцу был маленьким, темноволосым и прятался за сестренку – бойкую, веселую блондиночку на полтора года моложе его… Где я видел прежде этих двоих? В нашем домашнем кино – вот где. Но если это я и Джилл, то почему они говорят наполовину по-английски, наполовину по-французски? И кто я им такой? Брат или третий родитель? А может, посредник из мира взрослых? И откуда здесь взялся бассейн и нескончаемая «Кока» в холодильнике? Я любил этот мир, я ненавидел этот мир; хотел улететь домой первым же самолетом, хотел остаться до конца лета.
Когда я все-таки вернулся, пришлось изобретать на ближайшие несколько лет приемлемый modus vivendi – задача, выполнимая лишь в том случае, если в новом мире не вспоминать о мире старом, хотя я так и не избавился от досады, что в нашем крохотном заднем дворике не было бассейна. Так две огромные части моей жизни оказались разделенными проливом, что прекрасно развивало лживость, самообольщение и шизофрению в и без того сбитом с толку подростке.
И когда моя мачеха пришла на игру с «волками» на «Хайбери», мне почудилось, что это Элси Таннер забрела в мотель на перекрестке: появление пришелицы из одного мира в другом лишило нас обоих чувства реальности. А потом «Арсенал» начал демонстрировать ювелирные пасы, защитники совершали рейды к штрафной противника и перебрасывали мяч через вратаря с точностью Круиффа, и я окончательно понял, что мир свихнулся. Я сидел бок о бок с врагиней, арсенальцы решили, что они голландцы, и посмотри я внимательнее в сторону табло, наверняка бы заметил, как над ним по воздуху тихо проплывали свиньи.
Через пару месяцев мы продули в Дерби 0:5 и немедленно вернулись к старой испытанной силовой игре; а краткость эксперимента усилила впечатление, что все это было особо хитроумной метафорой, являемой мне до тех пор, пока я не постиг ее смысла.
Дело жизни и смерти
«Кристал Пэлас» против «Ливерпуля» Октябрь 1972 года
Благодаря футболу я пополнял свой кругозор. Я получал представление о географии различных местечек в Британии и Европе не из школьных программ, а по футбольным турне и спортивным отчетам, а хулиганство прививало мне вкус к социологии и обогащало определенным практическим опытом. Я познал ценность вложения времени и чувств в предприятие, которое не способен контролировать, ощутил принадлежность к общности, стремления которой поддерживал безоговорочно и целиком. А во время первого похода вместе с Лягушонком на стадион «Селхерст-парк» впервые увидел мертвеца и задумался о жизни.
На обратном пути на станцию мы заметили лежащего на дороге человека – частично прикрытого плащом и с красно-голубым шарфиком на шее. Над ним склонился мужчина помоложе. Мы перешли на другую сторону посмотреть.
– С ним все в порядке? – спросил Лягушонок.
Незнакомец покачал головой.
– Умер. Я как раз шел за ним, когда он скуксился.
Он и выглядел как мертвый – был каким-то серым и, насколько мы могли судить, совершенно неподвижным. Это произвело на нас впечатление.
Лягушонок почувствовал тему, которая могла заинтересовать не только четвероклассников, но даже пятиклассников.
– Кто его сделал? Наши?
Тут человек потерял терпение:
– Нет! Сердечный приступ. Валите отсюда, паршивцы!
Мы отвалили, и на том инцидент и закончился. Но навсегда остался со мной первый и единственный образ смерти, очень поучительный. Шарфик «Пэласа» – банальная домашняя деталь; время – после матча в середине сезона; склонившийся над телом одинокий незнакомец; и, конечно, мы – два идиота подростка с любопытством и даже весело взирающие на трагедию.
Меня тревожит перспектива умереть вот так в середине сезона, хотя по теории вероятности я скорее всего умру между августом и маем. Мы тешимся наивной надеждой, что, уходя, не оставим никаких долгов: успокоимся по поводу детей, обеспечив им стабильность и счастье, и сами проникнемся убеждением, что совершили все, что положено в жизни. Несусветная чушь, и обладающие особой моралью футбольные болельщики это прекрасно понимают. У нас останутся сотни долгов. Не исключено, что мы умрем накануне дня, когда наша команда будет бороться за победу на «Уэмбли», или после первого тура Европейского кубка, или когда решается, в каком дивизионе нам играть. И несмотря на все теории жизни после смерти, может статься, что мы не узнаем о результате. Выражаясь метафорически, смерть – такая вещь, которая наступает перед главными призами. Как справедливо заметил по дороге домой Лягушонок, мертвец на мостовой так и не узнает, выстоит его команда в текущем сезоне или нет, и, добавлю, уж тем более не узнает, что в ближайшие двадцать лет она будет прыгать из дивизиона в дивизион, полдюжины раз поменяет цвета, впервые выйдет в финал Кубка и кончит тем, что наляпает на майки ярлык «ВЕРДЖИН». Но ничего не поделаешь – такова жизнь.
Мне бы не хотелось умереть в середине сезона, но, с другой стороны, я из тех, кто не отказался бы, чтобы его прах развеяли над стадионом, хотя понимаю, что это запрещено: слишком много вдов обращаются в клуб с подобными просьбами и есть опасение, что такое количество праха из урн повредит дерну. Но как славно было бы думать, что в некоей ипостаси я останусь на стадионе – по субботам буду смотреть первые составы, по другим дням – резерв. И чтобы дети и внуки стали болельщиками «Арсенала» и смотрели игры вместе со мной. Лучше уж разлететься над восточной трибуной, чем быть утопленным в Атлантике или похороненным на какой-нибудь горе.
Мне бы не хотелось умереть сразу после игры (как Джок Стейн, который почил через несколько секунд после победы шотландцев над валлийцами в отборочном матче на Кубок мира, или как отец моего приятеля, несколько лет назад расставшийся с жизнью после финального свистка в поединке «Селтика» и «Рейнджерс». Пожалуй, это уж слишком – полагать, что футбольный матч – единственно пригодный антураж кончины болельщика. («Эйзель», «Хиллсборо», «Айброкс» или «Брэдфорд» – трагедии совершенно иного рода, и не о них здесь речь.) Не желаю, чтобы меня запомнили с мотающейся головой и глупой улыбкой в знак того, что именно так я предпочел бы уйти, если бы мог выбирать; пусть gravitas восторжествует над дешевым стереотипом.
Выскажусь прямо: я не хочу загнуться на Гиллеспи-роуд после игры, чтобы не прослыть сдвинутым, и все же до сдвинутости мечтаю весь остаток времени носиться привидением над «Хайбери». На первый взгляд эти два желания противоречат друг другу, но только в глазах тех, кто не обременен моей манией, а на самом деле – характеризуют навязчивые идеи и инкапсулируют их дилемму. Мы ненавидим, если нас опекают (есть люди, которые считают меня мономаньяком и, прежде чем заговорить о жизни, медленно терпеливо и односложно интересуются результатом игры «Арсенала», словно статус болельщика предполагает, что у собеседника нет ни семьи, ни работы, ни собственного мнения по проблемам альтернативной медицины), но наша свихнутость неизбежно вызывает снисходительность. Я все это знаю и тем не менее собираюсь отяготить сына именами Лайам Чарлз Джордж Майкл Томас. Полагаю, что я получил все, что заслужил.
День градации
«Арсенал» против «Ипсвича» 14.10.72
В пятнадцать лет я уже не казался таким маленьким – в классе были ребята ниже меня. Невероятное облегчение, но оно же не давало мне покоя несколько недель: если я собирался сохранить самоуважение, мне предстоял переход из «школьного загона» на северную трибуну за воротами, где на расположенных под козырьком стоячих местах обитали самые крикливые поклонники клуба.
Я продумал свой дебют с огромным тщанием. Большую часть времени в тот сезон смотрел не перед собой на поле, а направо – на шумный, беспокойный сгусток человеческой массы; прикидывал, где безопаснее расположиться и каких участков лучше избегать. Встреча с «Ипсвичем» показалась мне идеальной возможностью для перехода в стан «взрослых болельщиков»: фаны гостей вряд ли решатся «захватить» северную трибуну, а количество зрителей не превысит тридцати тысяч – половины того, что мог вместить стадион. Я приготовился проститься со «школьным загоном».
Теперь трудно в точности вспомнить, что меня тогда волновало. На играх с «Дерби» или с «Виллой» я обычно забивался на самую верхотуру. Вряд ли я боялся заварухи, такое всегда страшнее на чужом поле или на трибуне «Арсенала», противоположной северной; не боялся я и людей, рядом с которыми предстояло смотреть игру. Скорее я страшился, что меня вычислят, как тогда в Рединге. Догадаются, что я не из Айлингтона. Что я пригородный чужак. Что хожу в классическую школу и зубрю к экзамену латынь. Но приходилось рисковать. Если вся северная сторона примется скандировать в один голос: «ХОРНБИ ДРОЧИЛА! ХОРНБИ ЗУБРИЛА! ДОЛОЙ ЗУБРИЛ!» – что ж, так тому и быть. Но я по крайней мере попытаюсь.
Я пришел на северную трибуну вскоре после двух. Она показалась мне огромной – больше, чем виделась с моего обычного места: широкое пространство серых, крутых ступеней, оснащенных ровным узором металлических оградительных барьеров. Выбранная позиция – самый центр на середине высоты – свидетельствовала о некоторой доле оптимизма (на большинстве стадионов шум всегда зарождался в центре домашней трибуны и уже оттуда распространялся во все стороны) и осторожности (задние ряды не подходили для слабонервного дебютанта).
Процедура перехода из одного состояния в другое в литературе и голливудских фильмах гораздо красочнее, чем в реальной жизни, особенно реальной жизни в пригороде. Все, что было призвано меня изменить – первый поцелуй, потеря девственности, первая драка, первый глоток спиртного – происходило будто бы само собой: никакого участия собственной воли и уж точно никаких болезненных раздумий (решения принимались то под влиянием товарищей, то в силу дурного характера, то по совету не по годам развитой подружки), и, видимо, поэтому я вышел из всех формирующих катаклизмов абсолютно бесформенным. Проход турникета северной трибуны – единственное осознанное мной решение на протяжении первых двадцати с лишним лет моей жизни (здесь не место обсуждать, какие решения я должен был уже принять к тому возрасту, скажу одно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26