А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Казалось бы, что может быть правдоподобнее? Но такие галионы уже более века не бороздят воды океана. Но на борту отмечался какой-то праздник. Но судно, вместо того чтобы бросить якорь и спустить шлюпку, следовало вдоль берега, как будто находилось в тысяче миль от острова. И молодая девушка в старомодном платье смотрела на меня из кормового портика, и это была моя сестра, умершая много лет тому назад… Столько странностей разом — нет, это невероятно! Сигнал… и галион мгновенно утратил все шансы на реальное существование. Он стал галлюцинацией Робинзона. Он воплотился в этот субъект — обезумевшего Робинзона в нервной горячке.
В другой раз я брел по лесу. На тропинке, в сотне шагов от меня, торчал огромный пень. Странный косматый пень, смутно похожий на стоящего боком ко мне зверя. А потом пень шевельнулся. Но ведь это нелепость, пни шевелиться не могут! А потом пень превратился в козла. Но каким же образом пень мог бы превратиться в козла? Требовался тот самый сигнал. И он прозвучал. Пень исчез окончательно и даже ретроактивно. Здесь всегда стоял козел. Ну а пень? Он стал оптической иллюзией, обманом зрения Робинзона.
Итак, субъект есть дисквалифицированный объект. Мои глаза — это труп света, цвета. Мой вес — все, что осталось от запахов, после того как их нереальность точно доказана. Моя рука опровергает вещь, которую держит. И с этих пор проблема познания рождается из анахронизма. Она утверждает одновременность субъекта и объекта, чьи таинственные отношения хотела бы выяснить. Но субъект и объект не могут сосуществовать, поскольку они и есть одно и то же явление, сперва интегрированное в реальный мир, затем выброшенное из него на свалку. Робинзон — это отбросы Сперанцы.
Сие ядовитое, вызывающее неприязнь определение наполняет меня мрачной радостью. Ибо оно указывает на тяжкий тернистый путь к спасению, по крайней мере к частичному спасению плодородного и гармоничного острова, великолепно обработанного и управляемого, могущественного в идеальном равновесии всех своих атрибутов, живущего своей жизнью — но без меня, именно оттого, что в нем и так слишком много меня, — меня, которого следовало бы свести к тому скрытому сиянию, что делает каждую вещь познаваемой без того, чтобы ее кто-то познавал… О это хрупкое, чистое равновесие, столь нежное, столь драгоценное!
Но Робинзону не терпелось отвлечься от своих мечтаний и умозрительных построений, чтобы исследовать подробнее сушу Сперанцы. И однажды ему показалось, что он нашел наконец верный ход, открывающий доступ в святая святых острова.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Расположенная в самом центре острова пещера, вход в которую у подножия гигантского кедра зиял, как широко разинутая пасть посреди каменного хаоса, всегда вызывала интерес Робинзона. Однако она довольно долго служила ему лишь кладовой, где он с вожделением скупца прятал все свои самые драгоценные сокровища: урожаи зерна, сушеные фрукты и вяленое мясо; еще дальше, в глубине, находились сундуки с одеждой, инструменты, оружие, золото; и, наконец, в самом укромном уголке он хранил бочонки с порохом, запасов которого вполне хватило бы на то, чтобы взорвать весь остров. И хотя Робинзон, охотясь на диких дверей, давным-давно уже не пользовался огнестрельным оружием, он берег этот порох, сознавая себя могущественным его повелителем, и это давало ему утешение и уверенность в безграничной власти. Сидя на своем взрывоопасном троне, он чувствовал себя Юпитером — всесильным хозяином острова и всего живого на нем.
Но вот уже несколько недель, как пещера обрела в глазах Робинзона новый смысл. В его второй жизни — той, что начиналась с прекращением полномочий генерал-губернатора и остановкой клепсидры, — Сперанца переставала быть областью управления, превращаясь в живое существо, несомненно , женского пола, и к ней обращались теперь и его философские построения, и новые потребности сердца и плоти. С некоторых пор Робинзон часто недоуменно спрашивал себя, что являет собою пещера — рот, глаз или иное естественное отверстие этого гигантского тела, и не заведет ли его чересчур настойчивое исследование в такое потайное место, которое слишком ясно ответит на вопросы, заданные им самому себе.
За пороховым складом туннель переходил в почти отвесный лаз, куда Робинзон не отважился спускаться до того периода своей жизни, который он окрестил теллурическим (земной, связанный с землей). Впрочем, обследование этого хода представляло значительную трудность, а именно проблему освещения.
Блуждать в этих каменных недрах со смолистым факелом в руке — а ничем иным Робинзон не располагал — означало подвергать себя крайнему риску взорваться вместе с запасами пороха: перенося бочонки в пещеру, он вполне мог рассыпать часть его на пол. К тому же застоявшийся, разреженный воздух неизбежно будет вытеснен чадящим дымом факела, и ему грозит удушье. Возникший было проект пробить отверстие из глубины пещеры наверх, для освещения и проветривания, также пришлось отвергнуть, и Робинзону оставалось последнее — освоиться с темнотой, иными словами, покорно примениться к условиям, продиктованным той средой, которую он собирался осваивать; подобная мысль наверняка не пришла бы ему в голову еще несколько недель тому; назад. Робинзон осознал ту метаморфозу, что претерпел за последнее время, и приготовился к еще более разительным переменам, лишь бы получить ответ на все вопросы, поставленные перед ним новым его призванием.
Сначала он попытался просто привыкнуть к темноте, чтобы ощупью передвигаться в глубине пещеры, но сразу же понял тщетность этих усилий: ему предстояла куда более солидная подготовка. Нужно было преодолеть стадию альтернативы «свет — тьма», на которой обычно останавливается нормальный человек, и вступить в мир слепых — по-своему полный, совершенный мир, — конечно, гораздо менее удобный для существования, нежели мир зрячих, но отнюдь не обделенный иным светом и вовсе не погруженный в зловещий беспросветный мрак, как это воображают зрячие. Взгляд, воспринимающий свет, изобретает также и тьму, но лишенный зрения не знает ни того ни другого и потому не страдает от отсутствия первого. Чтобы приобщиться к этому состоянию, нужно было только долгое время провести в темноте, что Робинзон и сделал, запасшись маисовыми галетами и кувшинами козьего молока.
Абсолютный, ничем не нарушаемый покой окружал его. Ни один звук не проникал сюда, в чрево пещеры. Однако Робинзон был заранее уверен, что опыт его удастся, ибо он отнюдь не чувствовал себя изолированным от Сперанцы. Напротив, он активно жил одной жизнью с ней. Прислонясь к каменной стене, широко открыв глаза во мраке, он видел белые языки пены, лижущей песчаные берега острова, благословляющий жест пальмы, ласкаемой ветерком, алую молнию — колибри, пролетевшего по зеленому лесу. Он обонял йодистый запах водорослей ва отмелях, обнаженных при отливе. Рак-отшельник, пользуясь удобным случаем, высовывался из своей раковинки, чтобы подышать свежим воздухом. Черноголовая чайка, замерев на лету, резко пикировала на рыбу-бабочку, забившуюся в красные водоросли, которые отхлынувшая вода уложила коричневой стороной книзу. Одиночество Робинзона было побеждено весьма необычно — не сторонним образом, когда находишься в толпе или рядом с другом и касаешься людей боком, локтем, но центральным, ядерным, если можно так выразиться. Он, вероятно, почти достиг сердцевины Сперанцы, ее средоточия, откуда во все стороны отходили нервные окончания этого гигантского тела и куда поступала вся информация извне. Так в некото-t рых соборах есть точка, где благодаря игре звуковых волн, их интерференции, слышны малейшие шорохи и звуки, доносящиеся из апсиды и нефов, с хоров и амвона.
Солнце медленно клонилось к горизонту. У подножия скалистых нагромождений зияло широкое черное отверстие — вход в пещеру, — круглое, как огромный глаз, удивленно вперившийся в морские дали. Через несколько минут лучи заходящего солнца должны были бы проникнуть в туннель. Осветят ли они недра пещеры? И на какое время? Робинзону скоро предстояло это узнать; сам не понимая почему, он придавал встрече со светом огромное значение.
Она оказалась столь мгновенной, что он даже счел себя жертвой оптического обмана. Была ли то просто воображаемая вспышка света под сомкнутыми веками, или солнечный луч действительно на один миг пронизал тьму, не рассеяв ее? Робинзон готовился узреть торжественное поднятие занавеса, ликующее празднество света. А увидел всего лишь булавочный укол луча в черную, объявшую его завесу. Вероятно, туннель оказался длиннее или извилистее, чем он предполагал. Но что за важность?! Они все же встретились — эти два взгляда, глаза света и тьмы. Солнечная стрела пронзила каменное нутро Сперанцы.
На следующий день тот же мгновенный промельк, а за ним опять двенадцать часов мрака. Да, тьма держалась упорно, хотя, надо сказать, Робинзон уже избавился от легкого головокружения, обычного для пешехода, лишенного зрительной опоры. Он чувствовал себя во чреве Сперанцы как рыба в воде, но все-таки не мог преодолеть тот порог, за которым не существовало разницы между светом и тьмою, за которым, как шептало ему предчувствие, начинался путь в абсолютный, потусторонний мир. Быть может, следовало бы пройти через очистительный пост? Впрочем, у него и так осталась лишь жалкая толика молока. Робинзон выждал еще одни сутки. Потом встал и без колебаний, без страха, исполненный торжественной важности своей миссии, направился в глубь туннеля. Ему не пришлось долго блуждать: вскоре он нашел то, что искал, — отверстие очень узкого вертикального лаза. Он сделал несколько безуспешных попыток проникнуть в него. Стейки лаза были гладки, как слизистая оболочка, но отверстие оказалось настолько тесным, что, спустившись туда по пояс, Робинзон прочно застрял в нем. Тогда он разделся догола и увлажнил тело остатками молока. Затем просунул голову в лаз и теперь уже проскользнул в него весь целиком, продвигаясь медленно, но безостановочно, точно питательный зонд по пищеводу. После этого плавного спуска, длившегося несколько мгновений — или несколько веков? — Робинзон уперся пальцами рук в пол тесного склепа, где можно было выпрямиться, лишь оставив голову в самом лазе. Он принялся тщательно обследовать эту гробницу. Пол ее был твердым, гладким и странно теплым, зато стены на ощупь оказались на удивление неровными и разнообразными: то гранитные выступы, то известковые натеки, то окаменевшие грибы и губки. Дальше стены склепа сплошь усеивали мелкие причудливые завитки, которые становились все тверже и крупнее по мере того, как Робинзон приближался к огромному минералу, по всей вероятности, из гипсовых отложений в виде цветка, очень похожего на песчаные розы (Спрессованный ветром песок образует причудливые слитки, формой напоминающие розу), встречающиеся в некоторых пустынях. Цветок источал влажный железистый запах с приятной кислецой и вместе с тем горьковато-сладкий — так пахнет сок фиговой пальмы, Но больше всего заинтересовала Робинзона глубокая, футов пяти, ниша, обнаруженная им в самом дальнем углу склепа. Внутренность ее была гладкой, но странно причудливой, словно у литейной формы для какого-то, очень сложной конфигурации предмета. Что , же это за предмет? Может быть, его собственное тело? — заподозрил Робинзон. И в самом деле: после многочисленных попыток он отыскал наконец нужное положение — свернулся калачиком, скрестив ноги, уперев колени в подбородок и обхватив их руками; в этой позе он так идеально точно поместился в выемке, что тут же перестал понимать, где кончается он сам и начинается каменная , оболочка.
И вот он погрузился в счастливое, нескончаемое забытье. Сперанца была созревающим на солнце плодом, чье гладкое белое ядро, скрытое под бессчетными слоями коры, скорлупы, кожуры, звалось Робинзоном. О, какой , покой снизошел на него, проникшего в святая святых скалистой громады неведомого острова! Да и вправду ли произошло некогда кораблекрушение у этих берегов? Вправду ли спасся от бедствия один человек, который , нарек себя правителем, превратил дикую землю в урожайные нивы, умножил стада на зеленых лугах?! Или события эти были всего лишь летучей, эфемерной грезой крошечной вялой личинки, целую вечность пролежавшей в своем каменном коконе? Чем же был он, если не душою Сперанцы? Ему вспомнились деревянные куколки, спрятанные одна в другую: все разнимающиеся со скрипом, все полые, если не считать последней — самой маленькой, но зато цельной, тяжелой, — она служила ядром и оправданием существования всех остальных.
Вероятно, Робинзон заснул. Он не знал точно, так это или нет. Для него, погруженного в состояние небытия, разница между сном и явью начисто стерлась. Всякий раз, как он побуждал память сделать усилие и определить, сколько времени истекло с момента его проникновения в склеп, перед ним с монотонным постоянством возникала остановившаяся клепсидра. Робинзон лишь отметил, что вспышка света, знаменовавшая появление солнечных лучей в туннеле, случилась еще один раз, а вскоре после этого наступило изменение, которого он так долго ожидал: внезапно тьма перешла в свою противоположность: окружающий мрак превратился в белизну. И теперь он плавал в белых сумерках, словно пенка в чашке молока. Значит, правильно он поступил, натершись молоком, чтобы проникнуть в потаенные недра острова? Да, на этих глубинах женская суть Сперанцы во всей полноте проявляла свой дух материнства. Размытые, смутные пределы пространства и времени позволяли Робинзону с головой погрузиться в воспоминания . о сонном своем младенчестве; особенно настойчиво преследовал его образ матери. Он ощущал себя в объятиях этой сильной волевой женщины редких душевных качеств, но не терпящей праздной болтовни и бесплодных сентиментальных излияний. Робинзон не мог припомнить, чтобы она хоть раз поцеловала кого-нибудь из пяти его братьев и сестер или его самого. И однако никто не назвал бы ее черствой. Во всем, что не касалось детей, она была самой обыкновенной женщиной. Он вспомнил, как однажды увидел ее плачущей от радости, когда отыскалась драгоценная безделушка, которую все считали давно пропавшей, или как она потеряла голову во время сердечного приступа .? их отца. Но если дело касалось детей, мать я тут же осеняло подлинное вдохновение, в самом высоком смысле этого слова. Она так же, как и отец, была истово привержена секте квакеров и отрицала авторитет Священного писания, а вместе с ним и саму католическую церковь. К великому возмущению соседей, она считала Библию книгой, продиктованной, разумеется, самим Господом Богом, но при том написанной человеческой рукой и грубо перевранной в результате всяческих перипетий истории и времени. А насколько ближе к жизни и первозданной чистоте, нежели эти невнятные пророчества из глубины веков, был источник мудрости в ее собственной душе, где Бог говорил напрямую со своим созданием, куда Святой Дух изливал свой необыкновенный свет! И материнское призвание было для нее неотъемлемо от этой неколебимой веры. В ее отношении к детям таилось нечто нерушимое, согревавшее их куда надежнее, чем внешние проявления любви. Она ни разу не поцеловала кого-нибудь из своих детей, но зато ее взгляд говорил им, что она знает о них все, переживает их радости и горести сильнее, чем они сами, и готова щедро оделять детей неисчерпаемыми сокровищами нежности, понимания и мужества. У соседей дети с испугом наблюдали попеременно крики и сюсюканье, затрещины и поцелуи, которыми усталые, раздраженные матери семейств награждали свое потомство. Ей же, неизменно ровной в обращении, достаточно было короткого слова, скупого жеста, чтобы утихомирить или порадовать своих малышей.
Однажды, когда отец отлучился из дома, в лавке под жилыми комнатами вспыхнул пожар. Мать находилась на втором этаже вместе с детьми. Огонь мгновенно охватил строение из сухого старого дерева. Робинзону было всего несколько недель от роду, его самой старшей сестре — девять лет. Тщедушный суконщик, со всех ног прибежавший к дому, упал на колени среди улицы, перед полыхающим зданием, моля Господа, чтобы его семья в это время оказалась на прогулке, как вдруг он увидел свою жену, спокойно выходящую из дымного ревущего пламени: сгибаясь подобно дереву под тяжестью плодов, она несла своих шестерых детей — кого на плечах, кого в руках, кого на спине или на поясе, уцепившимися за ее передник. Вот такую Робинзон и помнил мать — столп истины и доброты, суровую, но любящую заступницу, убежище от детских страхов и печалей. И сейчас, в глубине своей ниши, он вновь обрел нечто похожее на ту чистую строгую нежность, на ту неисчерпаемую способность к состраданию без всяких внешних проявлений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27