А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Дельфин вытащила аккордеон из печи и выбросила во двор. Догорая, он сильно дымил. Утром она принесла инструмент обратно, завернула в коричневую бумагу и поставила на полку.
Этой зимой Дельфин стала ходить во сне – босиком по снегу. Когда она возвращалась, ступни напоминали красную ваксу, а подол ночной рубашки покрывали кристаллики льда. Однажды ночью, когда снег покраснел в лучах северного сияния, Шарль объявил, что поедет в Бангор искать работу – специальную работу для одноруких. Рано утром он вышел из лачуги. К концу недели жена узнала, что он уехал навсегда, обратно во Францию – забыть эту жизнь, семью и наполовину выученный язык. Самому младшему, Долору, исполнилось два года.
(Когда во Франции разразилась Вторая Мировая война, Шарль вступил в Сопротивление и стал курьером; в безлунную ночь его серьезно ранили, он упал с велосипеда, прополз десять миль на руках и коленях, но все-таки доставил сообщение, которое, как потом выяснилось, было не таким уж важным. Внезапно он переметнулся к коллаборационистам и несколько раз участвовал в рейдах против zazou : с парой садовых ножниц наизготовку прятался в тени у свинговых ночных клубов, чтобы состричь догола «помпадуры», эти высокие сальные прически, с голов самовлюбленных юнцов, как только те появятся на улице, возбужденные танцами «J'ai un clou dans ma chussure» . И это называется музыка? Не джаз, а свинг, ничего кроме шума, идиоты-танцоры с выпученными глазами, щелкают пальцами, дергаются и скачут, словно мухи на сковородке. После войны он несколько лет болтался по ночным клубам, бегая по поручениям и подметая в предрассветные часы туалеты – заработанного хватало на шесть бутылок vin blanc , которые он выпивал ежедневно. В 1963 году он все еще работал в клубах, все еще подметал, пока однажды, полируя краны в гольф-клубе Дрюо, не упал с сердечным приступом под раковину и не умер в окружении синтетических носков и лодыжек юных «y?-y?s».)
Что ей оставалось делать? Дельфин написала брату в Провиденс, хотя прекрасно знала, что он уехал на юг не столько из-за работы, сколько подальше от повисшего на нем семейства Ганьонов. Ну, приезжай, кисло ответил брат. Я пришлю тебе денег на автобус. Но всех детей брать нельзя. Жизнь слишком трудна. Только двоих старших. Они смогут работать. И ты тогда тоже найдешь себе место.
Гнездо
Самым красивым зданием в Олд-Раттл-Фоллз считалось Гнездо – витиеватый особняк, выстроенный в девятнадцатом веке для железнодорожного барона: фасад украшали зубцы и эркеры, сверху восьмиугольная «вдовья площадка», впереди «порте-коше» и две громадные китайские урны, а по всему периметру галерея в двадцать футов шириной. В 1926 году город забрал Гнездо за неуплату налогов и отдал его округу под приют. Высокие комнаты, оклеенные импортными обоями с орнаментами Уильяма Морриса, высокие потолки с воздушной, словно свадебный торт, лепниной, резные панели платяных шкафов, матовое стекло, ореховые перила, танцевальный зал – все было перегорожено и приспособлено для нужд приюта: спальни обставили железными кроватями, танцзал превратился в пропахшую картошкой столовую, паркет замазали серой краской. Комнату для завтраков загромоздили металлические ящики для бумаг. Платяные шкафы превратились в карцеры. Сад, разбитый по проекту Кельверта Вокса, зарос сорняками, вирджинские вьюны оплели узорно подстриженные деревья, на мраморных ступенях гротов слежались кучи веток, на клумбах взошли побеги ясеня, а многолетние луковицы сожрали скунсы.
Мальчику было всего два года; сначала он плакал и просился обратно в лачугу к знакомому запаху дровяной печки, к худым твердым рукам матери, и ее нервному кашлю. Уже тогда, во младенчестве, на него наваливалась депрессия, и час за часом он мог только спать или лежать неподвижно с закрытыми глазами, набирая в легкие воздух и выпуская его, вдох, выдох, вдох, выдох, тише, тише, тише.
Сестры-близнецы Люсетт и Люсиль, а также старший брат Люсьен жили в том же приюте, хотя он об этом не знал. Он проводил свои дни среди младенцев и ползунков – долгие, долгие часы в деревянной кроватке, одной из целого ряда, в каждой, как в клетке, заперт ребенок, все они качаются, бормочут, хнычут, бьются головами о прутья. По утрам приходили две женщины, меняли подгузники и простыни, совали им в рот бутылки голубоватого молока, мало разговаривали и перекладывали детей, как поленья дров. Долора уже год как отняли от груди, но он находил утешение в липкой резиновой соске. Детей на час выносили в большую комнату – утреннюю комнату, где во времена Гражданской войны супруга железнодорожного барона писала свои тупые письма, – и опускали на грязный квадрат ковра поиграть с деревянными кубиками, такими старыми, что углы их стесались, а от краски остались лишь редкие следы. Бегать запрещалось. Звуки французского языка забывались, новые слова были американскими. Больных детей оставляли в тюрьмах-кроватках. В Гнезде жили только сироты и взрослые женщины. Из мужчин там появлялись лишь врач, окружной инспектор, да еще раз в месяц приходил поп-пятидесятник и выкрикивал «Иисус, Иисус» до тех пор, пока самые маленькие не начинали плакать. Дети постарше ездили в воскресную школу на церковном автобусе – обрубленной машине с парусиновыми боками, летом их закатывали наверх – удивительные получались прогулки. Автобус, скрипя, скатывался по длинному холму, полз сперва через весь город мимо знаков «МЕДЛЕННО», сменившихся, когда началась война, надписями «ПОБЕДА. СКОРОСТЬ 35 МИЛЬ В ЧАС», потом дальше по усыпанной гравием речной дороге. Весной дети таращились на разбросанные по берегу огромные ледяные пироги.
Население приюта менялось: кого-то забирали матери, кого-то материнская родня. Отцы не появлялись никогда. Кто-то из детей попадал в больницу, кто-то в морг. Некоторых брали в семьи; в шесть лет Долор тоже попал на полгода в семью, но мужчина получил работу на военном заводе, несостоявшиеся родители переехали на юг и вернули мальчика в приют. Они сказали, что он очень тихий ребенок. Из того времени он запомнил лишь куриц-пеструшек – как они сбегались, когда он бросал на землю горсть дробленой кукурузы, – и еще запах их горячих вшивых перьев, и кудахтающие голоса, что спрашивали его о чем-то на птичьем языке. Он отвечал им похожими словами. Еще он вспоминал, как глава семейства, усевшись, перед автоматическим пианино, пел тонким голосом, а клавиши падали и поднимались так, словно у него на коленях устроился невидимый музыкант:
– Ох, не жги меня…
В школе Долор был маленьким и всегда последним – слишком робкий, он стеснялся не только разговаривать, но даже открыто смотреть на то, чем занимались другие дети. Он уходил поглубже в себя, иногда чуть заметно улыбался и кивал, словно участвуя в воображаемой беседе. Больше всего он любил «Уикли Ридер», настоящую маленькую газету, и чувствовал себя поразительно взрослым, когда брал ее в руки и принимался за чтение. На школьных торжествах он сидел, повернувшись лицом к картонной табличке «ОТДАЙ ВСЕ ЛУЧШЕЕ». Иногда ему доверяли сворачивать флаг – поскольку он всегда молчал.
От школы до Гнезда автобус добирался за десять минут, и, поскольку не было причин с кем-то о чем-то говорить, Долор просто выскакивал из дверей, выволакивая за собой серый мешок, который округ выдал каждому из них для книг и завтраков; концы светлых кос девочки с переднего сиденья были странного зеленоватого оттенка из-за того, что их постоянно макали в чернильницы – потом, правда, школьное управление отменило чернила и велело всем принести из дома шариковые ручки. В Гнезде им раздали ручки с выведенным на боку Похоронная контора «Ле Бланк». В пятом классе Долор подружился с Толстым Уильямом – тот вечно задыхался от астмы и часто мучился из-за больных ушей. Дети из Гнезда обычно держались вместе. В автобусе с ними ездил мальчик постарше в коротких не по росту штанах; другие дети называли его Прилив или Француз. У него постоянно текло из носа, и он все время лез драться.
– Этот парень твой брат, но он сволочь, – сказал Толстый Уильям Долору, и тот стал ждать какого-нибудь знака, но Француз смотрел мимо, и ни разу не сказал ему ни слова, а между тем, по словам Толстого Уильяма, трепался по-французски со скоростью миля в секунду и умел по-всякому ругаться; некоторое время спустя Француз перестал ездить с ними в автобусе, куда-то делся, и никто не знал куда.
(Сестер-близняшек Люсетт и Люсиль, в первый же год после того, как они попали в Гнездо удочерила пара, переехавшая потом в Рочестер, Нью-Йорк. В 1947 году Люсетт, которая очень чистым голосом пела «Белое Рождество» и страдала от непонятного хронического кожного заболевания, легла в больницу, где в соответствии с программой секретного медицинского эксперимента ей сделали укол плутония. В 1951 году она умерла от лейкемии. Ей было семнадцать лет, и она весила всего шестьдесят три фунта.)
После того, как на Толстого Уильяма напал самый тяжелый приступ астмы, в приюте объявилась кривобокая тетка и сказала, что она его бабушка; с тех пор Долор обращал внимание только на Моргало, школьного клоуна, мальчика с воспаленными глазами и кудрями грязноватого цвета, на два или три года старше Долора. Тот вечно гримасничал, притворялся пьяным, визжал на весь класс, задирал девчонок, елозил ботинками по полу, во время контрольных нервно стучал карандашами, ногами, пальцами, и все это одновременно – на задней парте никогда не замолкала настоящая ударная установка.
– Моргало! – рявкали учителя; на минуту он успокаивался, потом все начиналось снова.
Однажды Долор стоял за ним в столовской очереди – Моргало тогда обернулся и посмотрел на бурлящий зал, выискивая свободное место. В его глазах Долор увидел хаос; словно заглянув сквозь тонкий голубой диск в широкий зрачок, он разглядел страх, неприкрытый и отталкивающий. Долор отвернулся, притворившись, что его очень интересует железный блестящий черпак повара и апельсиновая каша с ячеистыми кубиками турнепса, но сквозь ресницы наблюдал, как Моргало с важным видом пробирается по проходу, раздавая тумаки попадавшимся по пути головам и плечам, расплескивая молоко и выталкивая изо рта «пах-пах-пах-пах».
Молчание и прятки на задних рядах не спасли Долора. В четвертом классе старшие ребята уцепились за его имя.
– Эй, Доллар! Ты, наверное, богач! Дай мне денег!
– Доля! А ну поделись!
Миссис Брит, директор Гнезда, постучала чернильной ручкой по школьной записке.
– Знаешь, что я думаю, тебе же будет лучше, если записать тебя под обычным американским именем. Что тебе больше нравится, Фрэнк или Дональд?
– Фрэнк, – шепнул он. Так он получил новое имя, и еще один фрагмент его сущности отлетел, словно чешуйка ржавчины.
Нелепое наследство
В восемнадцать лет он окончил среднюю школу Олд-Рэттл-Фолз, но на вручение аттестатов не пошел. От одной только мысли, что придется взбираться по деревянным ступенькам, плестись через всю сцену, жать руку директору и забирать у него аттестат, у Долора болела голова, темнело в глазах и непереносимо ломило суставы.
В зеркале теперь отражалось овальное лицо, темные, зачесанные налево волосы, карие глаза под черными кустистыми бровями и длинный нос с небольшим утолщением на конце. Небольшие уши прижаты к голове, горизонтальная линия рта – словно чем-то набитого, неулыбчивого. Он все же заставил себя усмехнуться, показав кривые зубы, кожа на высоких скулах казалась слишком бледной под темной шевелюрой. По груди спускалась темная стрелка волос. У него не было ни фотографий, ни воспоминаний, с которыми можно сравнить нынешний образ, и он не ожидал ничего подобного от других. Он был свободен, и покидал Гнездо.
В кабинете директора шипел паровой радиатор, хотя, на деревьях еще было полно листьев. Миссис Брит пожелала ему удачи и вручила большой неудобный пакет из коричневой бумаги, перетянутый темно-красной веревкой. Тяжелый.
– Твое, – сказала она. – Личные вещи, ждали с того дня, когда ты поступил в приют. Лежали на складе. – Он вспыхнул, не желая разворачивать пакет при ней – вдруг там семейные письма и фотографии, которых он никогда не видел. Директор протянула конверт. – Удачи, Фрэнк.
В портлендском автобусе он пробрался на заднее сиденье и открыл конверт, хотя знал заранее, что там будет – двадцатидолларовая бумажка и листок с изображением птицы, сжимающей в клюве червяка – стандартное письмо из Гнезда о его хорошем характере. И деньги, и письмо он спрятал в новый клеенчатый кошелек. Аккуратный седоватый человек на переднем сиденье вдруг встал и, водя пальцами по шершавому рябому лицу, двинулся между рядов в поисках нового места. Он устроился через проход от Долора и подтянул рукава коричневого пиджака.
– Там солнце в глаза лезет, – сказал он окну, после чего завел любезный, богатый интонациями разговор с самим собой. В голосе чувствовался легкий южный акцент. – Я все вам выложу, – говорил он. – Спасибо, инспектор. – На руке блестел дорогой браслет с золотыми часами. – Предлагаю вам триста долларов. Я согласился на эту поездку, очень важную для меня поездку, и я не знаю, что из нее выйдет. Гм-м-м, возьмут – может, возьмут?
Стараясь не привлекать взглядов, Долор снял с багажной полки коричневый пакет, осторожно развязал закрученный узел и медленно развернул – складки потемнели от пыли, он аккуратно отогнул их, бумага зашуршала, и южанин обернулся.
Долор ничего не понимал. Всего-навсего искореженный аккордеон, края деревянного футляра обуглились, меха зияют дырами. Ряды и ряды кнопочек с одной стороны, с другой – белые и черные клавиши. Имя «ГАНЬОН» на боковой панели, судя по виду, выцарапано складным ножом. Инструмент пах сыростью и дымом еловых поленьев. Жалкий горелый аккордеон. Долор вдруг услыхал кашель матери, хотя не знал до этой минуты, что она кашляла. Теперь он был уверен. Может, она болела и потому сдала его в приют. Он осмотрел со всех сторон инструмент, бумагу, в которую тот был завернут, но не нашел ни письма, ни фотографии – прошлое осталось загадкой.
– Я больше не курю, – сказал человек в коричневом пиджаке. – Совсем. И не пью.
В Портленде Долор вышел из автобуса и отправился на армейский призывной пункт. На задних страницах обложек «Двойного Детектива», «Предопределения» и «Сокровищницы» красовалось одно и то же объявление: ПОМОГИ СЕБЕ САМ. ПОЛУЧИ СПЕЦИАЛЬНОСТЬ В АРМИИ. Завернутый в ту же коричневую бумагу инструмент он нес под левой рукой. Он назвался Долором Ганьоном и подписал контракт на четыре года. Стоял 1954 год, очень хотелось выучиться на телемастера, но самой близкой оказалась профессия электрика, и там все было занято. Его направили в интендантский корпус.
В некотором смысле, армия мало отличалась от Гнезда: он делал, что скажут, и старался не высовываться. Когда доставалось, не жаловался. Он прошел подготовительный курс расторопным невидимкой, почти не глядя на больших парней, шустрых горластых умников, притягивавших к себе сержантское внимание подобно тому, как неуверенная хромота животных притягивает хищников. Он получил назначение в Германию.
– Радуйся, блядь, что плывешь к фройляйнам, а не на Фрозен-Чозен, – гнусавил стоявший за ним сержант. – Радуйся, черт подери, что тебе не в Корею. Хуже Кореи нет ничего. Мужики там замерзают на ходу.
Все вокруг болтали, что, как только вернутся домой, сразу женятся. У каждого в бумажнике хранилась фотография – девушки, девушки, все на одно лицо, с закрученными наверх блестящими волосами, накрашенными губами, в пастельного цвета свитерах и с задумчивыми ласковыми взглядами. Одну такую фотографию он нашел в библиотечной книге и спрятал в бумажник. Девушка была похожа на шведку с желтыми, словно нарисованными фломастером, волосами и выпуклыми голубыми глазами. Он придумал ей имя.
– Франсин, – говорил теперь он, – Это Франсин; когда я отслужу, мы поженимся, она учительница младших классов.
В Германии он отнес изувеченный аккордеон мастеру, в темную холодную дыру ремонтной мастерской. Старик был тощ, как лист картона, рядом сидела сутулая девочка с лицом маленького грызуна и накрашенными губами – лет десять-одиннадцать, не больше. Девочка внимательно наблюдала за тем, как старик изучает аккордеон Долора.
– Franz?sisch. SehenSiehier? – Показал на металлический гребешок. – MaugeinFr?res – lesaccordondeFrance . – Старик гнусавил так, словно вот-вот расплачется.
– Сколько стоит его починить? – буркнул Долор. – Wie viele? Старик ничего не ответил, покачал головой, указал на обгоревшее дерево, сожженные кнопки, осторожно провел пальцами по трещинам и рваным мехам. Коснулся крошащихся складок.
– Diese Plisseefalten … – Он наклонился и очень грустно сказал что-то девочке.
Та взглянула на Долора.
– Он говорит, что не может это ремонтировать, все главные части должны быть новые, он не может достать правильного дерева, клавиши сломаны, он сгорел, понимаете, и даже если бы он был новый, он все равно нехороший.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55