А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Давайте посмотрим все памятники!
Машина прыгнула, точно кенгуру, мимо неразличимыми пятнами замелькали памятники — и вот, обветренные, обожженные солнцем, Дэвид с Дженни сидят под пальмами на красивой, только что вымытой и еще курящейся паром веранде, вдоль стены расставлены просторные клетки с птицами, посреди внутреннего дворика растет банановое дерево. Официант принес бокалы чаю со льда, в чай подбавлено немного рому.
Дэвиду стало спокойно, славно и отрадно — такие минуты порой бывали у него рядом с Дженни: слишком краткие и слишком редкие, чтобы можно было обманываться всерьез и надолго, эти минуты покоя, доверия и понимания все равно были хороши.
— Чем дальше, — сказал он, — тем тверже и непоколебимей я убеждаюсь, какая это огромная ошибка — что-либо делать или воздвигать для обозрения приезжим.
— Давай больше не будем, — подхватила Дженни, еще полная оживления от этой их сумасбродной вылазки. — Давай вести чудесную личную жизнь, которая зарождается у нас внутри, в костях или, может быть, даже в душе и сама пробивается наружу.
Посередине она запнулась и слово «душа» выговорила несмело, на пробу: у Дэвида оно было под запретом наряду с такими, как «Бог», «дух», «духовно», «целомудрие» особенно «целомудрие»! — и «любовь». Обычно Дженни вовсе не склонна была расцвечивать свою речь подобными словами, но изредка в нежданном порыве чувств какое-нибудь из них так и просилось на язык; а Дэвид просто слышать их не мог, и сейчас тоже лицо его стесненно, чуть ли даже не оскорбленно застыло — она уже знала, что так будет, стоит ей что-нибудь такое сказать. Он умел преображать эти слова в непристойность и произносил их пылко, почти эротически наслаждаясь; и Дженни, которая могла богохульничать с безгрешностью хорошо натасканного попугая, в свой черед чувствовала себя оскорбленной тем, что она благонравно именовала «извращенным умом» Дэвида. В этом смысле они давно зашли в тупик.
После гнетущего молчания Дэвид сказал сдержанно:
— Ну, разумеется, это же твой конек — драгоценная личная жизнь, а кончается все картинными галереями, журналами и альбомами репродукций, и то если повезет… сколько еще можно себя обманывать? Слушай, мы ведь живем подачками, верно? От одной случайной работы до другой. Так что, пожалуй, надо повнимательней смотреть на все эти дурацкие памятники — за каждый потом можно получить комиссионные, каждый — случай услужить какому-нибудь скульптору.
— Хороши скульпторы! — вскипела Дженни. — Все это таская бездарная дрянь! Нет, я согласна на любую черную работу, но есть вещи, которые не продашь, даже если бы и хотел, и слава Богу! Писать картины я буду для себя.
— Знаю, знаю, — сказал Дэвид. — Надеюсь, они еще кому-нибудь понравятся — и настолько, чтобы он купил их и взял и повесил у себя дома. Просто во всем, что касается работы, наша теория личной жизни почему-то никуда не годится.
— Ты говоришь не о личной жизни, а об общественной, — возразила Дженни. — Ты говоришь о картине, которая уже на стене, а не у тебя в голове, так? А я хочу, чтобы моя работа нравилась простым добрым людям, которые совсем не разбираются в искусстве, хочу, чтоб они приходили поглядеть на мои картины за много миль, как индейцы приходят смотреть стенные росписи в Мехико.
— Недурная популярность, — сказал Дэвид. — Ах ты, святая простота. Эти простые добрые индейцы хохотали до упаду и несли шикарную похабщину; в Аламеде они намалевали волосы на лобке Полины Бонапарт — изящной мраморной мечты, творения Кановы! Может быть, ты ничего этого не заметила? Где были твои глаза?
— На месте, — беззлобно отозвалась Дженни. — Наверно, я смотрела на что-нибудь другое и слушала о другом, я еще много чего видела и слышала. И я не осуждаю этих индейцев. В конце концов, у них есть кое-что получше.
— Лучше Кановы? Допустим. А может быть, скажешь лучше Джотто? Или Леонардо? Нет, это не лучше очень многого, даже того, что они сами когда-то создали. Их искусство выродилось ко всем чертям… то, что было у них по-настоящему хорошего, находят теперь при раскопках. Да, мне это нравится, и, понятно, сами они это предпочитают чужому. Но послушай, Дженни, ангел, нам-то что это дает? У нас своя дорога; не будем подражать примитивам, этим мы и самих себя не проведем…
— Дэвид, если я не вычерчиваю истово каждую линию, это еще не значит, что я подражаю примитивам… Нет, не повторяй больше! Я люблю индейцев, это моя слабость. И я уверена, чему-то я у них научилась, хотя сама еще не знаю чему.
— Но они-то тебя никогда не любили, — сказал Дэвид. — И ты это знаешь. Мы упорно стараемся любить их по отдельности, поодиночке, как и друг друга, а они ненавидят нас всех гуртом, просто потому, что у нас кожа другого цвета и мы — раса поработителей. Мне все это осточертело. И ничего им от нас не нужно, вот только в прошлом году понадобился твой старый, разбитый «фордишка», да моя зажигалка, да патефон. Нам нравятся их красиво сплетенные циновки, потому что мы не должны на них спать, а им нужны наши пружинные матрасы. Их не за что осуждать, но от сентиментальной болтовни о них меня тошнит.
Дженни была огорчена, озадачена — и как раз поэтому рассмеялась.
— Я ведь не ищу какой-то новой веры, — сказала она. — Должно быть, ты прав, но есть же что-то еще… Я знаю, для хорошего примитива мне не хватает сложности.
— А я не думаю, что они сложнее нас, — сказал Дэвид. — Но сложности у них другие, только и всего.
— Это далеко не все! — сказала Дженни. — Вот это уж слишком упрощенно.
Дэвид уловил звенящую нотку в ее голосе и промолчал, а про себя подумал: о чем бы ни зашла у них речь и как бы ни старался он растолковать Дженни свою точку зрения, всегда его словно заносит куда-то вбок, или он топчется по кругу, или увязает в какой-то трясине, куда и не думал забираться… как будто ум Дженни так устроен, что не вбирает, а отражает, отталкивает его мысли и даже чувства… к примеру, в отношении тех же индейцев. Впредь он не станет с ней говорить об индейцах, о ее картинах тоже: первая тема пробуждает в ней чувствительность, вторая — упрямство; ну и не будем об этом.
Молча, но мирно они выпили по второму стакану ледяного чая с ромом, спохватились, что не знают, который час (пришлось спросить официанта; они усложняли себе жизнь тем, что из принципа не носили часов), и побрели обратно в порт.
Жара была невыносимая, все живое на улицах еле двигалось в каком-то сонном оцепенении, солнечные лучи едва не сбивали с ног, люди обливались потом, у собак с высунутых языков бежала слюна; к тому времени, как Дженни с Дэвидом добрались до своего причала, они совсем задохнулись и взмокли в прохладных с виду полотняных костюмах. У входа в длиннейшее подобие сарая, через которое надо было проходить к кораблю, они увидали густую толпу нечесаных темноволосых оборванцев. Между ними было шагу негде ступить: в руках у них, за плечами, под ногами на земле — всюду торчали их пожитки — узлы и тюки в грубой мешковине, перевязанной веревками. Теснились вплотную мужчины и женщины всех возрастов и самого жалкого вида, с большими и малыми детьми, с грудными младенцами на руках. Все — невероятно оборванные и грязные, сгорбленные, молчаливые, несчастные. Несколько человек, заметив двоих чужестранцев, начали без слов подталкивать друг друга и вещи, и наконец между ними очистился узкий просвет.
— Проходите, пожалуйста, — бормотали они по-испански.
— Спасибо, спасибо, — повторяли Дженни и Дэвид, осторожно пробираясь в этой тесноте.
Постепенно толпа редела, но огромный сарай был еще набит битком. Люди сидели, скорчившись, на полу, стояли, бессильно сутулясь, устало подпирали стены.
И нечем было дышать — все заполнял уже не воздух, но жаркие, липкие испарения, пахло потом, грязью, несвежей пищей, отбросами, прелым тряпьем, испражнениями — смердело нищетой. А толпа не казалась безликой: все это были испанцы, у всех головы отличной лепки, выразительные, тонкие черты, глубокий, осмысленный взгляд. Но кожа землистая, как у людей, истощенных вечным недоеданием и непосильной работой, в нездоровой бледности этой медно-смуглой кожи еще и какая-то празелень, словно под нею течет кровь, которая не обновлялась много поколений. Босые загрубелые ноги — в ссадинах, ступни растрескались, суставы торчат шишками, натруженные руки точно клешни. Сразу видно, эти люди пришли сюда не по своей воле и охоте — и в бессильном унижении, как бессловесные рабы, ждут: что же с ними станут делать. Матери кормили грудью тощеньких младенцев; мужчины, сидя на земле, рылись в своих жалких пожитках или пытались увязать их покрепче, осматривали стертые ноги, скребли нечесаные головы или просто застыли в неловком праздном оцепенении, глядя в одну точку. Бледные, испуганные, несчастные дети сидели подле матерей и тревожно заглядывали им в лица, но не жаловались и ничего не просили.
Среди этих людей ходили, судя по виду, чиновники, пересчитывали их, тыкая в каждого пальцем, о каждом что-то записывали, совещались между собой и, пробираясь между неподвижными телами, для надежности опирались на первую попавшуюся голову, точно на столбик перил или ручку двери. И престранная тишина была вокруг — странно, подумала Дженни, ведь так ужасна их нищета и что-то с ними происходит до того страшное, что, казалось бы, они должны выть, кричать, силой рваться прочь отсюда…
— Дэвид, что же это такое? — спросила она.
Но Дэвид только головой покачал. Они вышли из сарая на воздух — перед ними возвышалась «Вера», сходни были уже спущены.
Почти все на корабле забыли на время свою сдержанность, незнакомые обращались друг к другу с вопросами и слышали в ответ туманные сплетни и противоречивые домыслы. Помощники капитана будто под перекрестный огонь попали — любопытные допрашивали их, что там за нищие собрались? Их, кажется, берут на борт? Моряки только головами качали. Они просят извинить, но им ничего не известно — что за пассажиры поедут на нижней палубе, откуда их столько взялось, что это, в сущности, за народ — всякому ясно одно: это самая что ни на есть голытьба. Без сомнения, попозже все разъяснится.
От такого ответа общее любопытство только пуще разыгралось. Профессору Гуттену и его жене (не без труда они уговорили страдающего морской болезнью бульдога Детку прогуляться с ними по твердой земле) кто-то в городе сказал, что эти странные оборванцы — мятежники, замешаны в политике и высылаются из страны как опасный подрывной элемент. Профессор Гуттен, внимательно к ним присматриваясь, заметил вслух, что это, по-видимому, люди совершенно безобидные, хотя и несчастные. Швейцарец Лутц, владелец гостиницы, сказал профессору, что он слышал — эти люди возвращаются в Испанию, ибо там внезапно возникла нужда в рабочей силе: с тех пор как в этой стране свергли короля, она вступила на путь прогресса и стремится догнать передовые государства.
— Старая история, — прибавил Лутц. — Там хорошо, где нас нет. Первый раз в жизни слышу, что в Испании — процветание.
По палубе гордо прошествовали Зигфрид Рибер и Лиззи Шпекенкикер, и Лиззи пронзительно закричала маленькой фрау Шмитт, чье нежное сердце тронул вид несчастных (это ясно было по выражению ее кроткого розового лица):
— Нет, как вам нравится этот ужасный человек? Угадайте, что он сейчас заявил? Я ему говорю: «Несчастные люди, что можно для них сделать?» — и этот злодей, — она захохотала то ли истерически, то ли сердито, — …он заявил: я, мол, знаю, что бы я для них сделал — загнал бы всех в большую печь и пустил бы газ! Ох, — простонала она, вся согнувшись от смеха, — вот оригинальная идея, слыхали вы что-нибудь подобное?
Рибер стоял и ухмылялся до ушей, очень довольный собой. Фрау Шмитт слегка побледнела.
— Иногда оригинальность переходит границы, — сказала она тоном строгой матери. — Стыд и срам. По-моему, тут нет ничего смешного!
Физиономия Рибера вытянулась, он надул губы.
— Да нет, он ничего плохого не думал, — сказала Лиззи, — он только хотел их продезинфицировать — ведь правда?
— Нет, я не дезинфекцию имел в виду, — упрямо возразил Рибер.
— Ну, тогда это очень нехорошо с вашей стороны, — сказала Лиззи, но так снисходительно, отнюдь не укоризненно, что он мигом взбодрился; Лиззи улыбнулась ему, он — ей, и, оставляя позади суровое неодобрение фрау Шмитт, они отправились в бар, где им дышалось куда свободнее.
Наконец на корабль прибыли вечерние газеты — и все разъяснилось, обычная история, ничего особенного. Это как-то связано с ценами на сахар на мировом рынке. Видимо, в этой области разразился крах. Из-за международной конкуренции кубинский сахар так упал в цене, что владельцам плантаций стало невыгодно собирать и продавать урожай. И, как всегда во время кризиса, пошли забастовки, беспорядки, люди стали требовать повышения платы, потому что их подстрекали иностранцы — профсоюзные агитаторы. Хозяева начали жечь урожай прямо на корню, и, понятно, тысячи поденщиков в полях и рабочих на фабриках остались без работы. А среди них было множество испанцев, главным образом с Канарских островов, из Андалусии, из Астурии, — их доставили сюда в ту пору, когда кубинский сахар пользовался огромным спросом.
Эта политика ввоза рабочей силы, которая поначалу вызывала в стране сопротивление, оказалась весьма дальновидной: будь все эти труженики коренными кубинцами, какая их ждала бы участь? Благотворительность, нищенство, кратковременное пристанище в тюрьме или в больнице? А так правительство быстро и весьма благоразумно избавилось от стеснительного присутствия столь многочисленных безработных иностранцев. Были приняты необходимые меры, чтобы отослать их обратно на родину, проезд оплачен добровольными пожертвованиями по подписке, все сделано для удобства отъезжающих — и вот первая партия, ровным счетом восемьсот семьдесят шесть душ, благополучно отправляется в путь. Таким образом, единогласно утверждали газеты в очерках и передовых статьях. Куба подает всему миру пример — как надо весьма гуманно и в то же время практично решать проблему рабочей силы.
Восемьсот семьдесят шесть душ вытянулись неровной вереницей и побрели по сходням на нижнюю палубу «Веры», а десятка полтора пассажиров первого класса стояли у борта и смотрели на них сверху. Люди шли между двумя рядами моряков и чиновников, которые их считали и пересчитывали, точно стадо, загоняемое пастухами, — беспокойная толкотня, шарканье и топот ног, порой заминка, вдруг все сбиваются в кучу, и опять выравнивается и течет послушный людской поток. А зрителей охватила новая тревога, и фрау Риттерсдорф первая высказала ее вслух.
— Но ведь это опасно, они такие грязные, еще занесут на пароход какую-нибудь заразу, — сказала она стоявшему рядом Баумгартнеру. — Может быть, нам следует пожаловаться капитану? В конце концов, мы же не собирались плавать на барже Для перевозки скота.
На озабоченном лице Баумгартнера обозначились новые тревожные морщины.
— Боже мой, — сказал он, — меня тоже это беспокоит. Я как раз думал, от них прямо разит инфекцией. Нет, это неправильно. Нас должны были предупредить.
— Смотри, все идут и идут, — сказал жене профессор Гуттен. — А казначей мне говорил, что на нижней палубе можно более или менее сносно разместить только триста пятьдесят человек. Интересно, как же они там устроят такую уйму народа. Да еще с грудными младенцами. — Он неодобрительно пощелкал языком.
Фрау Гуттен вздохнула и покачала головой, в который раз признавая печальную истину: нет на свете лекарства от несчастий, нигде не найдешь мира и покоя. Ее уютные жирные телеса поежились словно бы от намека на боль, но такие печальные мысли ей были не под силу.
— Пойдем, — сказала она. — Не будем за ними подглядывать. Вдруг кто-нибудь поднимет голову и увидит, что мы на них глазеем?
И с кротким, безучастным лицом она пошла прочь. Детка на длинном поводке последовал за нею, прогулка его немного подбодрила.
Уильям Дэнни благополучно отыскал в городе забегаловку, проглотил там один за другим несколько коктейлей, с каждой минутой все больше впадая в мрачность, и теперь, облокотясь на перила, громко, сердито, чуть не со слезами выпалил в пространство:
— Бедняги, и за что им такое? С какой стати их вышвырнули вон, в конце-то концов? Газеты пишут, они вовсе не из этих паршивых красных.
По соседству стояла миссис Тредуэл, ей уже случалось раза два перекинуться несколькими словами с этим, на ее взгляд, препротивным молодым человеком; она прекрасно понимала, что его мысли и чувства ее совершенно не касаются, и однако невольный порыв — она столь же ясно понимала, что такие порывы ей вовсе не к лицу и ничего, кроме неприятностей, не приносят, — заставил ее заговорить.
— А почему непременно «паршивых», скажите на милость? — с непринужденной любезностью осведомилась она. — И почему непременно «красных»?

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Корабль дураков'



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12