А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Неужели я, сама того не ведая, высказала свое желание вслух?» – подумала я и густо покраснела.
Даррен завозился на сиденье и издал сдавленный неприятный смешок. За все время поездки он не удостоил меня даже взглядом и вид имел надутый и недовольный, из чего я заключила, что он меня недолюбливает. Даррен был откормленным рыхлым парнем и, хотя ему уже исполнилось четырнадцать лет, выглядел на двенадцать. У него были восковое, как у дяди Ребборна, бледное лицо и пухлые, с опущенными книзу уголками, губы, но вот взгляд у него был другой – не проницательный и блестящий, как у дяди Ребборна. Глаза Даррена, тусклые и невыразительные, были чересчур близко посажены. Хотя смешок, который издал Даррен, прозвучал негромко, дядя Ребборн услышал его, даже несмотря на шум кондиционера, – чего только не замечал и не слышал дядя Ребборн! – и приятным низким голосом сделал сыну замечание:
– Веди себя прилично, Даррен! Когда забываешь о правилах хорошего тона, будь уверен, тебе напомнят о них другие.
Даррен запротестовал:
– Я ничего не говорил, сэр. Я…
Тут же вмешалась тетя Элинор:
– Даррен!
– Извините меня, сэр. Я больше не буду.
Дядя Ребборн рассмеялся. Похоже, этот короткий обмен репликами основательно его позабавил. В эту минуту, однако, машина подъехала к украшенному колоннами крыльцу, и дядя Ребборн, выключив зажигание, торжественно возвестил:
– Вот мы и дома!
До чего же непросто было войти в сложенный из розового песчаника дом дяди Ребборна! Не могу передать, какое странное и даже пугающее чувство овладело мной, когда все мы, съежившись и согнувшись в три погибели, протискивались сквозь входную дверь. Даже нам с Одри пришлось нагибаться, хотя мы с ней были самые маленькие и щуплые. Когда мы подходили к резной парадной двери, сделанной из дорогих пород дерева и декорированной по центру распластанным американским орлом из начищенной латуни, она странным образом уменьшалась в размерах. Чем ближе мы подходили, тем меньше становилась дверь, хотя, казалось бы, все должно было быть наоборот, ведь чем ближе мы оказываемся к тому или иному предмету, тем больше он становится – по крайней мере у нас создается такая иллюзия.
– Берегите головы, девочки, – предупредил дядя Ребборн, размахивая у нас перед носом указательным пальцем. Когда дядя говорил, его голос как будто клокотал от сдерживаемого смеха, и можно было подумать, будто все вокруг представляется ему абсолютно несерьезным, вот он и шутит, и подсмеивается. Но глаза его, сверкавшие как два стеклышка, выражение имели настороженное.
Как такое могло статься? Почему дом дяди Ребборна, выглядевший таким большим и просторным снаружи, оказался темным, тесным и жутким, когда мы в него вошли?
– Шевелитесь, дети мои, шевелитесь! Сегодня воскресенье, священный день отдыха, но и он не резиновый! – весело кричал, хлопая в ладоши, дядя.
Мы оказались в стиснутом со всех сторон стенами низком, узком помещении. В воздухе царил острый удушливый запах, напоминавший нашатырный спирт; поначалу я едва могла вздохнуть и до слез закашлялась. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания, за исключением Одри, которая, схватив меня за руку, зашептала:
– Пойдем, Джун, пойдем, не надо злить папочку.
И мы пошли. Возглавлял процессию дядя Ребборн, за ним двигался Даррен, за Дарреном – тетя Элинор, потом Одри и позади всех – я. Мы ползли вперед на коленях: потолок был таким низким, что идти в полный рост было невозможно. На полу валялось битое стекло. Но почему здесь так темно? Где все окна, которые я видела снаружи?
– Весело, правда? Мы так рады, что сегодня ты с нами, Джун! – бормотала тетя Элинор. Как, вероятно, было неудобно и унизительно для такой женщины, как тетя, надевшей сегодня изящный ярко-желтый летний костюм, туфли на высоком каблуке и чулки, передвигаться на карачках в этой тесной дыре! Однако тетя Элинор продвигалась вперед без жалоб и даже улыбалась.
Мне на лицо налипла паутина. Было душно, и я с такой силой втягивала в себя воздух, что каждый вдох походил на всхлип, и это меня мучило: дядя Ребборн мог принять мои вдохи за рыдания и смертельно на меня обидеться. Несколько раз Одри до боли сжимала мою руку, призывая к тишине; тетя пихала меня в бок, чтобы я не очень шумела. Неожиданно дядя Ребборн весело воскликнул:
– Кто хочет есть? – И сам ответил: – Я хочу есть! – Потом он снова спросил, уже погромче: – Кто хочет есть?
– Я хочу есть! – словно эхом откликнулся Даррен.
Тогда дядя Ребборн, словно ведущий телевикторины, пронзительно выкрикнул:
– Кто тут хочет есть?
И на этот раз тетя Элинор, Даррен, Одри и я хором выпалили:
– Я хочу есть!
Ответ был верный, и дядя Ребборн залился счастливым смехом.
Двигаясь по постепенно расширяющемуся туннелю, мы добрались до полутемной комнаты, сплошь заваленной всяким хламом, рабочим инвентарем, инструментами и заставленной ящиками, бочками, сложенными в штабеля бревнами и металлическими баками с гудроном. В стене были вырублены два маленьких квадратных оконца, которые не имели стекол и были затянуты плохо пропускавшей свет полиэтиленовой пленкой, прикрепленной к рамам деревянными планками. В комнате было холодно. Я съежилась, обхватив себя руками, но никак не могла унять озноб, и Одри, желая призвать меня к порядку, одарила злобным взглядом и вдобавок ущипнула. Ну почему, почему, когда за окном такой теплый летний день, в доме дяди Ребборна так холодно? Несмотря на то что повсюду гулял сквозняк, в комнате стоял дурманящий запах аммиака, смешанный с запахами стряпни, и эта вонь мгновенно вызвала у меня позыв к рвоте. В эту минуту дядя Ребборн в своей насмешливой манере делал тете Элинор выговор за то, что она «маленько подзапустила дом – не правда ли, моя радость?» – а тетя Элинор пугалась, прикладывала руку к сердцу и, запинаясь, бормотала, что оформитель обещал завершить отделку дома в скором времени.
– До Рождества, стало быть, управишься? – с сарказмом вопрошал дядя Ребборн, а Даррен и Одри по непонятной для меня причине хихикали.
Плотно сидевшая на толстой сильной шее голова дяди Ребборна беспокойно поворачивалась из стороны в сторону, отчего его стеклянный взгляд настигал тебя в тот именно момент, когда ты была абсолютно к этому не готова. Белки у него имели какой-то особенный блеск, а зрачки были так сильно расширены, что глаза казались черными. Дядя Ребборн был мужчиной плотной комплекции, дышал тяжело и шумно, как кузнечный мех, а его ноздри, когда он с жадностью втягивал воздух, мелко-мелко трепетали. Бледная кожа цвела алыми пятнами на щеках и шее, и дядя производил впечатление человека, страдающего лихорадкой. В честь воскресного дня он надел тесный в плечах спортивный, в красную клетку, пиджак, белую сорочку с галстуком и темно-синие летние хлопковые брюки, к которым, пока мы двигались по туннелю, налипла паутина. На затылке дяди Ребборна проступала сверкающая розовая плешь, которую он, отрастив пряди волос на лбу и по бокам головы, старательно, но безуспешно зачесывал. Всякий раз, когда дядя улыбался, его щеки неприятно напрягались, а улыбался он постоянно. До чего же тяжело мне было смотреть на дядю Ребборна, всматриваться в его сверкающие лихорадочным блеском глаза и видеть улыбочку!
Теперь, когда я пытаюсь воскресить в памяти его лицо, на меня надвигается слепота, перед глазами возникает черный прямоугольник ??? и я всякий раз моргаю, чтобы восстановить зрение. Вдобавок, мысленно возвращаясь к событиям того злополучного дня, я дрожу как осиновый лист, а от подобной невротической реакции давно пора избавиться. Вот я и раскладываю обрывки своих воспоминаний чуть ли не по минутам, вытаскиваю их наружу – чтобы поскорее о них забыть навсегда. Зачем в противном случае копаться в памяти и реанимировать прошлое, если оно причиняет тебе боль?
Дядя Ребборн рассмеялся и погрозил мне пальцем.
– Ты непослушная девочка. Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал он, и лицо у меня вспыхнуло.
Мне почудилось, будто у меня даже веснушки раскалились, хотя я никакой вины за собой не чувствовала и не понимала, к чему он клонит. Одри, находившаяся рядом со мной, сразу нервно захихикала, но дядя Ребборн погрозил пальцем и ей.
– Ты, милочка, тоже непослушная – папочка тебя насквозь видит. – Потом он неожиданно замахнулся на нас, как замахиваются на съежившуюся от страха собаку, чтобы еще больше ее напугать или позабавиться над ее страхом.
Когда мы с Одри, вцепившись друг в дружку, отпрянули, дядя разразился хохотом, его кустистые брови взметнулись вверх – в знак того, что он крайне удивлен или даже обижен.
– М-м-м… уж не думаете ли вы, девочки, что я хочу вас ударить?
Заикаясь, Одри пробормотала:
– Нет, что ты, папочка, нет.
Я была так напугана, что лишилась дара речи и попыталась спрятаться за спиной Одри, которая тряслась от страха ничуть не меньше меня.
– Надеюсь, ты не думаешь, что я хотел тебя ударить? – обращаясь ко мне, спросил дядя Ребборн угрожающим голосом и как будто в шутку махнул кулаком рядом с моей головой. Прядка моих волос зацепилась за украшавший его палец перстень с печаткой, я вскрикнула от боли, а дядя разразился хохотом и чуточку смягчился. Наблюдавшие за нами Даррен, Одри и даже тетя Элинор засмеялись. Потом тетя пригладила мне волосы и прижала указательный палец к губам, вновь призывая меня к молчанию.
Я не непослушная девочка, захотелось мне крикнуть, и я ни в чем не виновата.
Стол, за который мы сели, чтобы воздать должное воскресной трапезе, был сделан из уложенных на козлы досок, стульями нам служили упаковочные ящики. Нам подавала крохотная женщина с оливковой кожей и свирепо вздернутой бровью, одетая в форменное платье из белого искусственного шелка, на голове у нее была наколка из такой же ткани. Она с угрюмым видом расставляла перед нами тарелки, хотя с дядей Ребборном, который болтал с ней напропалую, называя ее то «милашка», то «моя радость», обменялась-таки улыбкой. Тетя Элинор притворялась, что ничего не замечает, и угощала Одри и меня. Женщина-карлица смотрела на меня с презрением – догадалась, должно быть, что я «бедная родственница», – и ее темные глаза полосовали меня как бритва. Дядя Ребборн и Даррен ели с жадностью. Поглощая пищу, отец и сын одинаково горбились над импровизированным столом, низко склоняясь над тарелками, а когда жевали, то держали голову набок, и глаза у них при этом увлажнялись от удовольствия.
– М-м-м! Вкусно, – объявил дядя Ребборн.
И Даррен эхом откликнулся:
– Вкусно.
Тетя Элинор и Одри на еду так не налегали и лишь изредка поклевывали из тарелок. Мне кусок в горло не лез, и я боялась, что меня стошнит. Еда, которую подали в пластмассовой посуде, остыла почти мгновенно. Обед состоял из жесткого, непрожаренного мяса, ломти которого закручивались по краям и сочились кровью, пудинга из смеси кукурузных зерен, колец лука и кусочков зеленого перца, плававших в жидком желтом соусе, похожем на гной. Дядя Ребборн поднял глаза от тарелки и посмотрел на нас. Поначалу его взгляд показался мне доброжелательным, но потом, когда он заметил, что жена, дочь и племянница почти ничего не едят, его глаза обрели прежний стеклянный блеск.
– Это что же происходит? Еда не тронута, а они носы от тарелок воротят. Помните, – он протянул руку через стол и ткнул меня вилкой в плечо, – что сегодня священный день отдыха и осквернять его не позволено никому. Это ясно?
Тетя Элинор ободряюще мне улыбнулась. Губы у нее были накрашены ярко-алой помадой, влажно блестели и постоянно изгибались в улыбке; белокурые волосы отливали серебром и плотно, словно шлем, облекали голову. Тетя носила красивые серьги из бледно-розового жемчуга и ожерелье из точно такого же жемчуга. Когда мы ехали в машине, тетя выглядела моложе моей матери, но сейчас она сидела рядом со мной, и я видела избороздившие ее кожу гонкие глубокие морщинки, походившие на трещинки в глазурованной поверхности керамического сосуда; хотя тетя смотрела прямо на меня, взгляд у нее был неуловимый, расплывчатый.
– Джун, детка, надо кушать. Если ты не голодна сейчас, то потом обязательно проголодаешься, – мягко сказала она, – так что наедайся впрок.
Дядя Ребборн одобрительно кивнул и добавил:
– Вот это я понимаю: практический подход к делу. В конце концов, американцы мы или нет?
Давясь, я съела все, что лежало у меня на тарелке. Я послушная девочка, и все делаю как положено: видите?
Когда пришло время подавать десерт, женщина-карлица поставила перед нами тарелки с трепещущим желе янтарного цвета. Я решила, что это, должно быть, яблочное желе с корицей, и во рту у меня в предвкушении удовольствия стала собираться слюна. Желе надо было есть ложечкой, но то ли кромка у моей ложечки была недостаточно острая, то ли это я оказалась такая неловкая, но мне никак не удавалось воткнуть ложку в желе и подцепить его – оно в прямом смысле от меня ускользало. Заметив мое смущенное лицо, дядя Ребборн доброжелательно спросил:
– Что на сей раз не так, Джун?
И я пробормотала:
– Я никак не могу его поймать, сэр.
Дядя Ребборн хихикнул и сказал:
– Хм… Уж не думаешь ли ты, что тебе подали на десерт какую-нибудь живность – медузу, к примеру?
После этих слов дядя Ребборн просто покатился от смеха, все последовали его примеру и тоже стали смеяться, хотя и не так громко.
Оказывается, каждый получил на десерт живую медузу – и у меня в тарелке была точно такая же. От нее, еще теплой и пульсирующей, исходили неслышные для уха сигналы бедствия, которые она в преддверии конца рассылала во все стороны, и я чувствовала их кожей.
???? ???? – эти предвестники слепоты надвигаются на меня, залепляют глаза, черной пеленой затягивают память. Но быть может, дело вовсе не во мне, и черный пунктир, разрывающий мои воспоминания, штука, в общем, вполне естественная – как момент перехода от одного сновидения к другому, когда одна реальность гаснет и ты, пролетев сквозь черный туннель пустоты, вдруг осознаешь, что оказался в ином измерении и иной реальности?
Как бы мне хотелось закончить на этом свои записи! Писать для меня, то есть тщательно подбирать слова и определенным образом выстраивать их в цепочки на бумаге, – дело непривычное. Когда я говорю, то частенько заикаюсь, но как раз в этом для меня заключается большое удобство – кто бы только знал, какое! Ты придерживаешь то, что намереваешься сообщить, пока смутный чувственный или идеальный образ не сформируется у тебя в мозгу окончательно и ты не начнешь воспринимать его как свое законченное творение, не способное уже ни поразить тебя, ни напугать. Я ни в чем не виновата и не заслуживаю душевной боли – ни сейчас, ни в прошлом, – но вот вопрос: верю ли я в это сама, пусть даже мне удастся убедить в этом вас?
Можно ли считать, что некий духовный или жизненный опыт стал твоим достоянием, если ты не в состоянии представить, в чем, собственно, заключается суть такого приобретения? Вот что мне прежде всего хотелось бы выяснить. Если я почти ничего не помню из того, что со мной приключилось, то могу ли я соорудить из оставшихся в памяти разрозненных элементов нечто цельное, чтобы потом попытаться хоть как-то это осознать? (О внесении хотя бы минимальных изменений или исправлений в это «нечто» я уже не говорю".) Вряд ли… Тогда почему я сотрясаюсь от дрожи, хотя солнце палит немилосердно и листья от жары истончились, выцвели и хрустят, словно их сделали из папье-маше? Но я продолжаю дрожать не переставая, так что если на небе есть Бог, то пусть он поскорее меня простит и пошлет избавление.

* * *
После воскресного обеда мы должны были идти кататься на лодке. У дяди Ребборна была белая парусная лодка, стоявшая в самом конце выдававшегося в пронизанные солнцем голубые воды озера причала. В тот день дул хороший ровный бриз, по аквамариновой поверхности озера Сент-Клер скользили парусные лодки, катера и яхты. Когда мы ехали по шоссе Лейкшор-драйв, я с восхищением смотрела на них. Какая же великолепная это была картина – ничего похожего на то, что я видела у себя в Хэмтрэмке!
Однако нам предстояло переодеться. Дядя Ребборн сказал, что все мы должны надеть купальные костюмы.
Мы с Одри переодевались в темной каморке под лестницей. Это была комнатка Одри, куда, пока мы переодевались, никто, по идее, не должен был заходить. Но в дверь сразу стали ломиться, и Одри, нервно посмеиваясь и приговаривая: «Нет, папочка, нет», – придерживала дверь рукой.
Я была стыдливым ребенком и даже тогда, когда, переодевалась перед уроком физкультуры в школе, поворачивалась к подругам спиной и старалась как можно быстрее влезть в спортивную форму. Сама мысль, что какая-то девочка может увидеть мои трусики, заставляла меня мучительно, до слез, краснеть. Теперь же за дверью стоял дядя Ребборн, и мы с Одри слышали его шумное, тяжелое дыхание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42