А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вечер и холодно. Мы несем сетки, полные бутылок. Мы заглядываем в окна домов, мимо которых проходим. Она точно знает, как живут люди, которые сидят возле маленьких, пестрых, тусклых торшеров, расплодившихся за последние годы. Ей знаком вкус жареной картошки, которую в этих домах подают к ужину. Она понимает, о чем, сами того не ведая, проговариваются женщины, запирающие в эту минуту двери перед праздником. Она рассказывает мне истории, на удивление достоверные, и хотя, по правде, их никогда не было, но герои этих историй носят фамилию той семьи, которая именно в эту минуту у нас на глазах собирается под электрические свечи рождественской елки, чтобы лакомиться кровяной колбасой с квашеной капустой.
Криста Т. божится, что за гладкими и довольными лицами родителей, маленького мальчика и большой девочки прячутся именно те мысли и желания, которые им только что было дозволено претворить в жизнь в рассказанной ею истории.
Ты бы писала, Кришан, почему ты не пишешь?
Да, конечно, говорит она, видишь ли…
Она испытывала страх перед неточными, бьющими мимо цели словами. Она знала, что они чреваты опасностью, коварно подстерегающей опасностью пройти мимо жизни, и боялась этой беды едва ли не больше, чем серьезных катастроф. Она считала, что слова могут повредить жизни. Об этом я знаю из письма Кости, которому она, вероятно, призналась в этом и который теперь, как лицо, покинувшее безответственную сферу чисто словесного существования, намекает на это.
Мы же тем временем поднялись по лестнице, ведущей в ее квартиру, повернули ключ в замке, услышали из гостиной джаз, а из кухни — тихое пение Крошки-Анны. Впрочем, говорит Криста Т., кое-что у меня задумано.
Я спрашиваю Юстуса.
Да, говорит он, я знаю. Она имеет в виду свои наброски. Она их назвала «Вокруг озера». Озеро, возле которого расположен наш дом. Деревни, которые его окружают. Их история. Она уже побывала во всех приходах и порылась в церковных книгах. Жизнь потомков должна отчетливо выделяться на историческом фоне. Крестьяне ей все выкладывают, уж и не знаю почему. Ты бы на нее поглядела на деревенском балу, это было незадолго до того, как ей пришлось уехать. Она не пропускала ни одного танца, а в перерывах сидела с крестьянами у стойки и выманивала у них всякие истории. Они не заставляли себя долго упрашивать, так как видели, что она не притворяется, а действительно чуть не падает от смеха, слушая их рассказ про свадьбу Хинрихсена, деревенского дьячка. И записать она кое-что успела, ты найдешь ее записи.
Я их не нашла, как не нашла и лист, который она при мне же исписала в то удивительное утро и в который я заглянула одним глазком, когда ее зачем-то вызвали дети, а я встала с постели. Заглянув, я, правда, не увидела законченного текста, а лишь несколько беглых заметок, связи между которыми не смогла уловить. После удивительной фразы о том, как трудно сказать «я», стояло: факты! Держаться фактов. И пониже, в скобках: но что такое факты?
Это следы, оставляемые в нашей душе событиями. Таково было ее мнение, говорит Гертруда Борн, ныне — Деллинг. Я знаю, что чем дольше она об этом размышляла, тем больше утверждалась в своем мнении. Понимаешь, она была в каком-то смысле односторонней, конечно была.
Почему же, «конечно». Скажи мне, о Гертруда Борн.
Тут Гертруда глядит на меня, как глядят на того, кто не понимает простейших вещей. Как может все происходящее стать фактом для каждого человека? Она выискивала себе факты, которые ей подходят, — как и каждый из нас, тихо сказала Гертруда. Вообще же она жаждала искренности.
О-ля-ля, говорит Блазинг и даже грозит пальцем. Наша неисправимая мечтательница! Ведь именно он затеял эту игру в новогоднюю ночь в третьем часу, когда уже никто ничего не принимал всерьез. И он же задал первый вопрос: какое условие вы считаете необходимым для того, чтобы человечество продолжало существовать? Каждый записал свой ответ на обратной стороне Юстусовых формуляров о молокопоставках и, сложив бумагу, передал соседу слева.
Я знаю ее почерк, я сумела потом отыскать ее ответы. Совесть, гласил ее ответ. Фантазия.
Тут-то Блазинг и погрозил ей пальцем. О-ля-ля, она приняла шутку всерьез, но защищаться не хотела. И, конечно же, не оспаривала, что использование всех энергетических ресурсов земного шара… Нет-нет, кто стал бы оспаривать Блазинга в этом пункте?
Гюнтер стал возражать Блазингу. Гюнтер, что сидит с нами на университетской лестнице, кругом ночь, и липы благоухают, да, а где они здесь растут? Весь порядок окончательно смешался. Мне бы чуть больше порядка, говорю я, и чуть побольше перспективы. Тогда она оглядывается на меня, спящую, опять смеется, но говорит совершенно серьезно: и мне тоже.
Кто мог бы подумать, озабоченно говорит Гюнтер, кто мог догадаться, что с тобой происходит. Она удивлена, это видно по ее ускользающему от нас взгляду, пока мы говорим, говорим. Кусочек Я, презрительно толкуем мы на нашей лестнице. Ветхий Адам, с которым мы уже справились. Она молчит, задумывается, теперь-то я знаю: на долгие годы, пока, наконец, однажды ночью, на нашей берлинской веранде, слушая, как грохочут мимо пригородные поезда, не заявит вдруг о своих сомнениях: не знаю, не знаю. Должно быть, это недоразумение. Такие усилия, чтобы сделать каждого из нас другим, и все лишь затем, чтобы мы снова это утратили?
С этим я не могу согласиться, в это я не могу поверить. Ведь можно же условиться в определенных областях считать одно истинным, а другое — нет. Ну, как где-то когда-то условились принять на веру добрые задатки человека, для удобства, как рабочую гипотезу.
Потом она заговорила со мной о своих учениках. Мы шли от площади Маркса — Энгельса к Алексу. Мы стояли у газетного киоска, пропуская мимо себя сотни лиц, мы купили у цветочницы последние колокольчики. Должно быть, нас немножко опьянила весна, сказала ей я. Но она утверждала, будто абсолютно трезва и знает, что говорит. Она отстаивала наше право делать открытия, которые должны быть смелыми, но не должны быть небрежными.
Ибо не может стать действительностью не обдуманное заранее.
Она высоко ценила действительность, а потому любила время действительных перемен. Она любила открывать новые чувства во имя нового дела: в своих учениках она хотела воспитать сознание собственной ценности. Я знаю, однажды она буквально рассвирепела, когда один из них уставился на нее и с невинным видом спросил: а для чего, собственно? Этот случай она вспоминала снова и снова, ее долго мучила мысль, что тогда она промолчала. Думала ли она о нем в то утро, когда я спала, а она писала на своем листе: «Цель — полнота, радость. Трудно подыскать определение».
Не могло быть ничего более неуместного, чем сострадание, жалость. Ведь она жила. Она была здесь, вся. Она вечно боялась остановиться, застрять, этот страх был оборотной стороной ее страсти желать. Теперь она выступает на передний план, сохраняя спокойствие даже при несбывшемся, ибо наделена силой, чтобы сказать: пока нет. Как она вела, как сохраняла в своей душе множество жизней, так она увлекала за собой и множество времен и жила в них, словно в «действительном», отчасти непризнанной, и то, что было невозможно в одном, удавалось в другом. Но обо всех своих разнообразных временах она весело говорила: наше время.
Писать — значит увеличивать. Давайте соберемся с духом и посмотрим на нее под увеличением. Желают лишь того, что могут. Ее глубокое, непреходящее желание служит поручительством в тайном существовании ее творения: этот долгий, не знающий конца путь к себе самому .
Как трудно сказать «я».
Если бы мне пришлось ее выдумывать, я бы все равно не стала ее менять. Я дала бы ей возможность жить среди нас, тех, кого она сознательно, как очень немногие, избрала себе в современники. Однажды утром, на рассвете, я усадила бы ее за письменный стол записывать впечатления, оставленные в ней событиями действительной жизни. Заставила бы ее подняться со стула, когда позовут дети. Не стала бы утолять жажду, которую она чувствует всегда. Когда понадобится, давала бы ей уверенность, что силы в ней прибывают: большего она и не требовала. Собрала бы вокруг нее людей, которые ей важны. Дала бы ей завершить те немногочисленные листы, которые она хотела нам оставить и которые, если я не обманываюсь, стали бы для нас вестью из глубочайших глубин, из того сокровеннейшего пласта, куда трудней проникнуть, чем в толщу земли или в стратосферу, ибо у них есть более надежная охрана: мы сами.
И еще я оставила бы ее жить.
Чтобы всегда, снова и снова, как в то утро, садиться за ее стол. К Юстусу, который вносит чайник, к детям, которые онемели от радости, потому что на тарелках у них лежит их любимое печенье.
Солнце еще только вставало, красное и студеное. Лежал снег. Мы завтракали не торопясь. Останьтесь, просила Криста Т. Но мы уехали.
Если бы мне было дано придумать нас, я дала бы нам время.
20
Ну а теперь о смерти. Ей понадобится целый год, и тогда она сделает свое дело, не оставив места сомнению в том, что достигла, чего хотела. Смерть не боится устоявшихся определений, ибо нуждается в них. Вот почему о ней немногое можно сказать.
Нам придется, следовательно, говорить об умирании.
Оно возвестило о себе огорчительным нарастанием усталости, которое поначалу не бросалось в глаза. Безмерно устала, говорила она. Врач прописывал ей укрепляющие средства. Смертельно устала. Убийственно устала. Теперь мне уже трудно подниматься по лестнице. В каком смысле «уже»? Именно теперь, когда мы собрались переезжать… Что это значит: именно теперь?
Однажды утром она теряет сознание. Она опускается на сундук, привалясь к стене, так ее и находит Юстус. Это случилось в марте, за две недели до переезда в новый дом.
После первых же анализов в больнице выясняется: слишком поздно. Содержание гемоглобина упало ниже критической границы. На этой стадии мы бессильны.
После переливания крови к ней возвращается смутное, неустойчивое сознание. Во всяком случае, она поняла, что едет. Куда? — слабым голосом спросила она. И поскольку граница уже перейдена, в стране, где она находится теперь, действуют другие законы, и ей ласковым голосом лгут: не тревожься, Кришан, в Г. уход гораздо лучше.
Улыбаться она не может, но все-таки хочет проявить участие, слабость еще не достигла той степени, когда перестают считаться с другими.
Ну и фокусы я выкидываю, говорит она. Тут сознание снова ее покидает.
В Г. уже знают о ее состоянии. Ее сразу кладут в палату для умирающих. Боже мой, говорит сестра. Такая молоденькая! И еще в ее положении…
Когда год спустя Криста Т. действительно умирала, ее не стали класть в ту же палату: Юстус боялся, как бы она не узнала помещение, если еще раз придет в себя. Просто кровать ее отгородили ширмой.
Страха она поначалу не испытывает, у нее нет сил, чтобы осознать опасность. Балансировать на краю смертельной опасности — это очень точное выражение, действительно, пребывание на этом рубеже можно себе представить лишь как балансирование. Должно быть, есть «там» и тень смерти, потому что «там» вообще царит предельная неопределенность красок, форм, звуков, запахов. Человек перестает видеть и слышать, но перестает также испытывать боль и страх. Границы, вероятно, расплываются, собственные очертания словно бы увеличиваются, но зато, как это порой бывает во сне, человек перестает четко отделяться от своего фона. Начинается взаимопроникновение, стирание границ, которое можно почувствовать и даже сохранить в неясном воспоминании, удивительном, странном, волнующем, но не совсем новом: как это можно объяснить? Воспоминание не будет длительным и уж наверняка не будет страшным.
Страх приходит вместе с сознанием, как шок. Наверно, я очень больна? — можно спросить сестру, приходя в себя. Сестра, конечно, начнет возражать: да что вы, да откуда вы это взяли!
Впрочем, сестра не возражает. Она только говорит: случаются порой чудеса, я сама собственными глазами не раз их здесь видела.
Вокруг кровати толпятся врачи, перекидываются латинскими названиями, может быть, они слишком понадеялись на затуманенность сознания пациентки, в пылу спора сказано слово, которого ей слышать не следовало: лейкемия.
У меня это самое, фрау доктор, скажите мне, пожалуйста, правду, я хочу знать правду!
Да что вы, да откуда вы это взяли!
Но если правда выглядит так, как она выглядит, можно обойтись и без нее. Тогда уж лучше она послушает, что ей с готовностью, хотя и чуть многословнее, чем нужно, объясняют врачи: об опасной и безобидной форме любой болезни, о болезнях, которые поначалу ведут себя безобразно, потом же становятся простыми и доступными, и тогда за ними можно следить, их можно перехитрить и даже урезонить — ну, почти как человека. В них и на самом деле есть что-то человеческое, в этих болезнях, и переоценивать их просто смешно. Они нам подвластны. Взгляните, к примеру, на свой гемоглобин: мы его полностью контролируем. Конечно, она, ваша болезнь, будет еще взбрыкивать, и не раз, между прочим, но прийти к власти она больше не сможет. К власти пришли мы, вернее, вы, вы сами.
Я, трезво думает Криста Т. Последняя искренность, теперь она знает, что это такое. И ни в чем она теперь так не уверена, как в том, что никуда не уйдет, раз уж снова «пришла в себя». Приказы из округов, решения которых обсуждению не подлежат. Из тех же округов также не подлежащий обсуждению поступил приказ жить — в виде сигнала величайшей опасности: смертельного страха. Страха перед замкнутым пространством. Но есть еще ночи, когда она знает это не так твердо. Я хочу жить и должна умереть. Мое «я». Оно не просто может, оно должно погибнуть. И не когда-нибудь там через годы, десятилетия — то есть никогда, — а очень скоро. Уже завтра. Сейчас.
Один раз она заговорила об этом полунамеками, вечером того июльского дня, когда мы видели ее в последний раз, когда меня напугали происшедшие с ней перемены, про которые она сказала мне: я постарела, когда мы вместе искупались и вместе пообедали за круглым столом. К тому времени она уже провела несколько недель дома, в своем новом доме, и со дня на день ждала рождения ребенка. Надо полагать, она не опасалась больше повторения тех первых ночей в больнице и потому заговорила о том, о чем мы так напряженно молчали весь день. Она не называет страх по имени. Она говорит «шок», она говорит «одиночество», все сплошь вспомогательные имена. Будто существует табу, признанное ею, будто слово «страх» отныне и навсегда есть лишь другое название смерти. Должно быть, она поняла, что бороться со смертью и бороться со страхом по сути одно и то же. В тот июльский вечер она отрывочно, намеками изобразила это состояние как возмутительное, невообразимое, почти неприличное. Как недостойное и невыносимое. Должно быть, она заодно призналась себе, что в таких случаях самообман и спасение очень схожи друг с другом, обманчиво схожи. Мне кажется, она почти умышленно приняла обман как спасение и жила в нем.
В советах примириться недостатка не было: поверьте слову, в тридцать лет все действительно важное уже позади. Молодой врач, который любит изображать циника, говорит это как парламентер противника. Сделать собственный разум соучастником «противной стороны». Принять предложение, несколько тяжелых дней и ночей, разумеется, не без того, зато уж потом ты «проскочил». Обрел мир и покой. Плата за то, что примирился. Цена примирения, которая всегда ниже истинной стоимости утерянного или уступленного предмета.
Нет, господин доктор, я знаю, чего вы добиваетесь. Но мой случай выглядит иначе: у меня все самое важное еще впереди. Что вы на это скажете?
И тогда противник отзывает своего парламентера, и тот бежит с развевающимся знаменем. Да я не всерьез, просто так, разговорчики. Конечно же, вы правы, вы с этим справитесь, вот посмотрите, несомненно справитесь.
Тебе даже позволили доносить ребенка, говорит Юстус. Разве ты не понимаешь, какой это добрый знак?
Ребенок? — сказала женщина-врач. Я бы дорого дала, если бы мы могли осмелиться сейчас на хирургическое вмешательство.
Ты справишься, говорит Юстус. Что за глупости, несомненно справишься.
Ее укладывают на носилки и выносят из смертной комнаты. Каждый жест сестры исполнен триумфа, только она слегка переигрывает. Чудо, да-да, оно самое. Не надо омрачать ее радость. Давно уже ни одно чудо не казалось ей таким ослепительным. А виновник торжества напрасно ждет его сияния. Он ощущает близкое родство слов «чудо» и «чудовищно» и про себя возражает, что кто-то здесь так неумеренно ликует за его счет, но потом осознает, что ему надлежит взять на себя ответственность за безукоризненное функционирование своего чуда.
Так они заполучили его снова, он снова досягаем, у него нет больше права просто отвернуться к стене, усмехнуться с высоты своего знания, словно ему одному дано отличить существенное от несущественного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20