А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Странствующие в одиночку мужчины испытывают нечто вроде романтического головокружения. Бек уже влюблялся в веснушчатую посольскую жену в Праге, в певичку с выпирающими зубами в Румынии, в холодную монголку – скульптора из Казахстана. В Третьяковской галерее он влюбился в лежачую статую, а в московском балетном училище – сразу в целый класс молоденьких балерин. Войдя в комнату, он был поражен щекочущим нос ароматом юного женского пота. Девушки шестнадцати-семнадцати лет, в пестрых трико, так усердно вращались на пуантах, что тесемки развязывались. Серьезные ученические лица венчали неосознанную дерзость тел. Зеркало от пола до потолка удваивало глубину комнаты. Бека усадили на скамью под зеркалом. Каждая девушка строго смотрела поверх его головы в зеркало, замирая на долю секунды во вращении, – величавая пауза и отрывистый поворот головы. Бек попытался вспомнить строки из Рильке, передающие этот поворот и замирание: «Разве не запечатлелся рисунок, прочерченный хлестким мазком твоих черных бровей по стене твоего круженья?» В какой-то момент преподавательница, оплывшая пожилая украинка с золотыми коронками, прима тридцатых годов, встала и воскликнула нечто, переведенное Беку как «Нет, нет, руки свободны, свободны!» И, показывая, как это сделать, она исполнила стремительный каскад пируэтов с такой гордой непринужденностью, что все девушки, прибившиеся к стене как серны, зааплодировали. И Бек влюбился в них за это. В каждой своей любви он порывался кого-то спасать – девушек от рабства упражнений, статую – из ледяных объятий мрамора, посольскую жену – от занудливого, притворно-серьезного супруга, певичку – от ежевечернего унижения (она не умела петь), монголку – от ее бесстрастных соплеменников. Но болгарская поэтесса предстала перед Беком совершенной, цельной, уравновешенной, самодостаточной и ни в ком не нуждалась. Он был взволнован, заинтригован и на следующий день навел о ней справки у человека с заячьим ртом – романиста, ставшего драматургом и сценаристом, который сопровождал его в Рильский монастырь.
– Она живет своим творчеством, – сказал драматург. – В этом есть что-то нездоровое.
– Но на вид она вполне здорова, – ответил Бек.
Они стояли у выбеленной церквушки. Снаружи она напоминала хибару, загон для свиней или курятник. Пять веков турки правили Болгарией, и христианские церкви, как бы пышно они ни были бы украшены изнутри, внешне смотрелись невзрачно. Крестьянка с дикими космами отворила для них дверь. Хотя в церкви уместилось бы не более тридцати богомольцев, она была поделена на три части, и каждый дюйм стен покрывали фрески восемнадцатого века. Роспись в притворе изображала Ад, где черти потрясали ятаганами. Проходя по крошечной церкви, Бек посмотрел в щели иконостаса, который отгораживал пространство, в православной архитектурной традиции символизирующее другой, потаенный мир – Рай. Он заметил ряд книг, кресло, пару старинных овальных очков. Выйдя наружу, он ощутил себя вызволенным из жутковатой тесноты детской книжки. Они стояли на склоне холма. Над ними возвышались стволы сосен в ледяной корке. Под ними раскинулся монастырь – оплот болгарского национального движения во времена турецкого ига. Последних монахов отсюда выселили в 1961 году. В горах бесцельно моросил ласковый дождик, и немецких туристов сегодня было немного. На том берегу серебристой речки, все еще вращавшей мельничное колесо, застыл силуэт белой лошади, словно брошь, приколотая к зеленому лугу.
– Я старинный ее друг, – сказал драматург. – Я беспокоюсь за нее.
– У нее хорошие стихи?
– Мне трудно судить. Они очень женские. Возможно, неглубокие.
– Отсутствие глубины тоже своего рода честность.
– Да. Она очень честна в своей работе.
– А в жизни?
– Тоже.
– Чем занимается ее муж?
Тот посмотрел на него, разомкнув губы, и коснулся его плеча – странный славянский жест, заключающий в себе некую подспудную настойчивость, жест, от которого Бек уже не шарахался.
– Но у нее нет мужа. Я же говорю, она слишком занята поэзией, чтобы выйти замуж.
– Но ее фамилия оканчивается на «-ова».
– А, понимаю. Вы заблуждаетесь. Это не имеет отношения к замужеству. Я – Петров. Моя незамужняя сестра – Петрова, как и все женщины.
– Какой же я недогадливый! Очень жаль, ведь она такая обаятельная.
– А в Америке только необаятельные не выходят замуж?
– Да. Нужно быть ужасно необаятельной, чтобы не выйти замуж.
– У нас не так. Правительство не на шутку встревожено. В Болгарии самая низкая в Европе рождаемость. Головная боль для экономистов.
Бек кивнул на монастырь:
– Слишком много монахов?
– Скорее недостаточно. Когда монахов слишком мало, в каждого из нас вселяется что-то монашеское.
Крестьянка, показавшаяся Беку пожилой, хотя на самом деле лет ей, наверное, было меньше, чем ему, проводила их до края своих владений. Она хрипло тараторила что-то на забавном сельском говоре, как сказал Петров. У нее за спиной, то прячась за юбками, то выглядывая, стоял ее ребенок, лет трех, не больше. За ним самозабвенно гонялся беленький поросенок, который, как полагается свиньям, передвигался на цыпочках, резко бросаясь из стороны в сторону. Вся эта сценка – нескрываемая радость улыбчивой крестьянки, волосы, клочьями торчащие у нее на голове, что-то в горной мгле и губчатой изъезженной грязи, скованной ночными заморозками, – вызвала у Бека ощущение чего-то безымянного, чего-то отсутствующего, что неразрывно, как лошадь с лугом, связано с образом поэтессы, с ее скуластым лицом, стройными ногами, парижской одеждой и гладкой прической. Петров, в котором Бек сквозь наслоения чужестранности почувствовал вдумчивого человека и родственную душу, словно расслышав его мысли, сказал:
– Если хотите, мы могли бы пообедать. Это нетрудно устроить.
– С ней?
– Да, она моя знакомая, она была бы рада.
– Но мне нечего ей сказать. Просто я заинтригован этим сочетанием красивой внешности и ума. Я хочу сказать, какое отношение имеет ко всему этому душа?
– Вы можете спросить об этом у нее. Завтра вечером?
– Простите, не смогу. По программе я должен идти на балет, и следующий вечер тоже занят – посольство дает коктейль в мою честь, а потом я улетаю домой.
– Домой? Так скоро?
– Для меня это не скоро. Я должен опять попытаться сесть за работу.
– Тогда выпьем где-нибудь. Завтра вечером перед балетом? Возможно? Нет?
Петров выглядел озадаченным, и Бек понял, что сам виноват, потому что его кивок, означавший «да», болгары понимают как «нет», а покачивание головой – как «да».
– Да, – сказал он. – С радостью.
Балет назывался «Серебряные туфельки». Пока Бек сидел и смотрел, на ум то и дело приходило слово «народный». Во время своей поездки он привык к подобному бегству в искусство от мрачной, удручающей реальности, в мир народного танца, народной сказки, народной песни, которое всегда подразумевало, что под расшитой крестьянской одеждой скрывается единственная ценность – народ, пролетариат.
– Вы любите сказки?
Это говорил толмач с влажной ладонью, сопровождавший его в театре.
– Обожаю, – сказал Бек с жаром и страстью, все еще находясь под впечатлением предыдущего свидания.
Толмач с тревогой посмотрел на Бека, как и после того, когда тот залпом осушил стакан бренди, и на протяжении всего спектакля нашептывал ему объяснения самоочевидных событий, происходивших на сцене. Каждую ночь принцесса надевает серебряные туфельки и, танцуя, проникает сквозь зеркало к колдуну, обладателю волшебной палочки, которую она страстно желает заполучить, ибо с ее помощью можно править миром. Танцором колдун был посредственным и раз чуть было не уронил ее, за что она метнула в него яростный взгляд. Принцесса была рыжеволосая, с высокой круглой попкой, застывшими губками и красивыми движениями «свободных» рук. Беку ужасно понравилось, что, готовясь к прыжку, она семенила к зеркалу – пустому овалу – и тогда из-за кулис выбегала другая девушка, в таком же розовом костюме, и изображала ее отражение. А когда принцесса, надменно натянув шапку-невидимку, наконец прыгнула прямо в золотой проволочный овал, сердце Бека бросилось назад, в тот волшебный час, проведенный с поэтессой.
Хотя на сей раз она получила приглашение заранее, все выглядело так, словно ее опять позвали внезапно и она ужасно спешила. Она села между Беком и Петровым, слегка запыхавшись, но по-прежнему излучая неуловимое тепло ума и благородства.
– Вера, Вера, – сказал Петров.
– Вы слишком торопитесь, – сказал Бек.
– Нет, не слишком, – ответила она.
Петров заказал ей коньяку и продолжал обсуждать с Беком современных французских романистов.
– Выкрутасы, – говорил Петров. – Художественные выкрутасы, но все же выкрутасы, ничего общего с жизнью, слишком много словесной нервозности. Что скажете?
– Звучит как эпиграмма, – сказал Бек.
– Среди них только по отношению к двоим я не испытываю таких чувств – это Клод Симон и Сэмюэл Беккет. Вы не родственники – Бек, Беккет?
– Нет.
– Натали Саррот – очень скромная. Она испытывала ко мне материнские чувства, – заметила Вера.
– Вы встречались?
– В Париже я слышала ее выступление. После этого подали кофе. Мне понравились ее рассуждения о… как бы это сказать?… О маленьких движениях сердца. – Она бережно отмерила щепотку пространства и улыбнулась сама себе, не замечая Бека.
– Причуды, фокусы, – сказал Петров. – Вот у Беккета я этого не чувствую – в низкой форме, хотите верьте, хотите нет, всегда есть человечное содержание.
Бек почувствовал обязанность развить, тему, спросить о театре абсурда в Болгарии, об абстрактной живописи (то и другое служило мерилом «прогрессивности»; в России их не было и в помине; в Румынии – немного, в Чехословакии – в изобилии). Бек хотел ниспровергнуть Петрова. Но вместо этого он спросил ее:
– Материнские чувства?
Вера объяснила, осторожно формуя руками воздух, как бы сглаживая свои острые, угловатые слова:
– После ее выступления мы поговорили.
– По-французски?
– И по-русски.
– Она знает русский?
– Она русская по рождению.
– И каков ее русский?
– Очень чистый, но старомодный. Книжный. Когда она говорила, я чувствовала себя словно в книге, в безопасности.
– А вы не всегда чувствуете себя в безопасности?
– Не всегда.
– Вам не тяжело быть женщиной-поэтом?
– У нас есть традиция женской поэзии. У нас есть великая Елисавета Багряна.
Петров подался к Беку, словно собирался укусить:
– А ваши произведения? Они испытывают влияние «новой волны» – nouvelle vague? Вы считаете себя автором антироманов?
Бек все время сидел, повернувшись к ней.
– Хотите знать, как я пишу? Да? Нет?
– Очень, да, – ответила она.
Он рассказал им. Рассказал бессовестно, голосом, удивившим его самого твердостью, уверенностью, прозрачной настойчивостью, о том, как он писал когда-то, как в романе «Путешествие налегке» он пытался показать людей, скользящих своими жизнями по поверхности вещей, заимствуя оттенки у предметов так, как предметы в натюрморте окрашивают один другой, и как потом он пытался поместить под мелодией сюжета контрмелодию образов, сцепляя образы, всплывшие на поверхность и утопившие его повествование, и как в «Избранных» он пытался выстроить из всей этой мешанины саму тему, эпическую тему, изобразив персонажи, чьи действия предопределены, на глубинном уровне, тоской, жаждой каждого вернуться, припасть к источнику своего личного образного мира. Книга скорее всего не удалась; во всяком случае, приняли ее плохо. Бек извинился за то, что рассказал все это. Его голос оставлял у него во рту картонный привкус. Он чувствовал тайное опьянение и тайные угрызения совести, поскольку ему удалось преподнести свой провал как неслыханно благородный и донкихотски сложный эксперимент, в то время как на самом деле причиной всему, как он подозревал, была обыкновенная ленность.
– Столь сентиментальная по форме проза не могла быть сочинена в Болгарии. У нас не очень счастливая история, – изрек Петров.
Впервые Петров заговорил как коммунист. Если Бека что-то и раздражало в людях по ту сторону зеркала, так это их убежденность в том, что в страданиях им нет равных, если даже во всем остальном они посредственны.
Он сказал:
– Хотите верьте, хотите нет, но и у нас она не очень счастливая.
Вера спокойно вмешалась:
– Вашими героями не движет любовь?
– Движет, еще как… Но в виде ностальгии. Мы влюбляемся, как я пытался сказать в этой книге, в женщин, напоминающих нам наш первый ландшафт. Глупая мысль. Я изучал любовь. Написал однажды эссе, посвященное оргазму… вы знаете это слово?…
Она покачала головой. Он вспомнил, что это означает «да».
– …оргазму как совершенной памяти. Только вот загадка – что же мы вспоминаем?
Она снова покачала головой, и он заметил, что у нее серые глаза и в их глубинах – его образ (которого он не мог видеть), ищущий воспоминаний. Ее пальцы обрамляли бокал. Она сказала:
– Есть молодой французский поэт, писавший об этом. Он говорит, что мы никогда так не собираемся… не сжимаемся внутри в комок, гм… – Огорченная, она сказала что-то Петрову скороговоркой по-болгарски.
Он пожал плечами и сказал:
– Сосредоточиваем свое внимание.
– …сосредоточиваем свое внимание, – повторила она Беку, будто слова, принадлежали ей. – Я говорю нескладно, но по-французски они звучат очень точно, правильно.
Петров улыбнулся и сказал:
– Замечательная тема для разговора – любовь.
Бек ответил, подбирая слова, как будто и для него английский язык был неродным:
– И по-прежнему одна из немногих тем, над которыми имеет смысл задумываться.
– Думаю, хорошо, что это так, – сказала она.
– Вы про любовь? – спросил он взволнованно.
Она покачала головой и постучала ногтем по ножке бокала, так что Беку показалось, будто он слышит звон, и нагнулась, словно изучая содержимое, так что по всему ее телу разлилась розоватость коньяка и ожогом отпечаталась в памяти Бека – серебряный блеск ее ногтей, лоск волос, симметрия расслабленных рук на белой скатерти, все, кроме выражения лица.
Тут Петров спросил, что Бек думает о Дюрренматте.
Действительность есть неизменное обеднение возможного. Хотя Бек ожидал увидеть ее опять на коктейле – позаботился, чтобы ее пригласили, – и она пришла, пробиться к ней он не мог. Он видел, как она вошла вместе с Петровым, но ему преградил путь атташе югославского посольства со своей блистательной женой-туниской; а потом, когда он протискивался к ней, ему на плечо легла стальной хваткой рука и скрипучий голос некоей американки поведал ему, что ее пятнадцатилетний племянник решил стать писателем и отчаянно нуждается в наставничестве. Только не для проформы – тут нужен настоящий совет. Бек почувствовал, что его обложили – со всех сторон его окружала Америка: голоса, тесные костюмы, разбавленные напитки, лязг посуды, блеск мишуры. Зеркало потеряло прозрачность, и он мог видеть только самого себя. В конце концов, когда официальных лиц поубавилось, ему удалось вырваться и пробраться к ней. Ее светлое пальто с кроличьим воротником было уже надето. Из бокового кармана она достала бледный томик стихов на кириллице.
– Пожалуйста, – сказала она.
На авантитуле она написала: «Г. Беку – от всей души – с плохим правописанием, но большой»… – последнее слово походило на «ласкою», но должно было быть «любовью».
– Подождите, – взмолился он, вернулся к растасканной стопке презентационных книг и, не сумев найти то, что ему хотелось, стащил из посольской библиотеки один экземпляр «Избранных» без суперобложки. Вложив книгу в ее ожидающие руки, он сказал:
– Не смотрите, – потому что внутри он написал со стилистической уверенностью пьяного:
Дорогая Вера Главанакова!
Как обидно, что мы с вами вынуждены жить по разные стороны света!

1 2