А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он снова смеется.— Ну, ну, моя птичка. Погубить человека не так просто.Хотя порой, когда она начинает тревожиться, ему это неприятно, сама ее близость для него огромное облегчение, и он, отдыхая всей душой, говорит бездумно, не утруждая себя, слова срываются с губ сами по себе, как вода течет сверху вниз, как газ засасывается в пустоту.Он чувствует, что она становится злобной и колючей в его объятиях.— Не нравится мне этот человек. Не нравится мне его дурацкая мальчишеская улыбочка.— Просто ты, когда видишь его, чувствуешь себя виноватой.Она вкрадчиво допытывается:— А разве мы должны чувствовать себя виноватыми?В ее вопросе звучит неподдельный страх.— Безусловно. Но не сейчас.Она улыбается, и от этого рот у нее становится мягким, и, целуя ее, он чувствует, что после долгой жажды омочил наконец губы. Поцелуи не утоляют эту жажду, а только разжигают ее, и каждый поцелуй заставляет желать нового, еще более жаркого, втягивает его в водоворот растущей и вздымающейся страсти, и это не кажется ему жестоким, напротив, он видит в этом щедрый и непререкаемый промысел Природы.
Боль, как дерево, пускает корни у него в челюсти. Подожди, подожди! Кенни должен бы подождать еще несколько минут после укола новокаина. Но уже конец дня, он устал и спешит. Кении был одним из первых учеников Колдуэлла, учился у него еще в тридцатые годы. А теперь тот же самый мальчик, только сильно облысевший, уперся коленом в подлокотник зубоврачебного кресла, чтобы было сподручней, и орудует щипцами, стискивает зуб, выворачивает его, крошит, как кусочек мела. Колдуэлл боится, что зуб раздробится в щипцах и останется торчать у него во рту обнаженным и оборванным нервом. Боль просто немыслимая: целое дерево, все в цветах, и каждый цветок рассыпает в мертвенно-синем воздухе грозди ярких, сверкающих желто-зеленых искр. Он открывает глаза, не веря, что это может продолжаться так долго, но горизонт застилает мутная розовая пелена — это рот врача, плотно сжатый и перекошенный, пахнущий чесноком; безвольный рот. Мальчик хотел стать доктором медицины, но не доучился и вот стал живодером. Колдуэллу кажется, что боль, распускающаяся у него в голове, — результат какого-то изъяна в его собственной работе, потому что он не сумел вложить в эту мятущуюся душу сочувствие и терпение; и он смиренно приемлет боль. Дерево становится невообразимо густым; ветви и цветы сливаются в единый серебряный султан, конус, столб боли, вздымающийся до самого неба, а в основании столба замурован череп Колдуэлла. Это пронзительно чистое серебро, в нем ни следа, ни капли, ни грана, ни крупицы примеси.— Ну вот, — Кеннет Шройер вздыхает с облегчением. Его руки дрожат, спина в испарине. Он показывает Колдуэллу трофей, зажатый в щипцах. Колдуэлл, словно спросонья, соображает не сразу. Это маленький тусклый костяной обломок в бурых и черных пятнышках, с тонкими розовыми выгнутыми ножками. Он так ничтожен, что его яростное сопротивление щипцам кажется теперь просто нелепым.— Сплюньте, — говорит врач.Колдуэлл поспешно наклоняет голову к желтой плевательнице, и струйка крови окрашивает прозрачную воду. Кровь, смешанная со слюной, отливает оранжевым. Ощущение, что голова у него из чистого серебра, сменяется воздушной легкостью. Страх и подавленность улетучились через дыру в десне. И вдруг он чувствует нелепую благодарность за все сущее, за чистое сияние округлых краев эмалированной плевательницы, за блестящую изогнутую трубочку, из которой туда брызжет вода, за маленькое ржавое пятнышко с хвостом, как у кометы, которое крошечная Харибда выгрызла там, где иссякает сила струи: благодарность за едкие зубоврачебные запахи, за звяканье инструментов, которые Кении кладет в стерилизатор, за радиоприемник на полке, из которого сквозь треск сочатся дрожащие звуки органа. Диктор объявляет речитативом: «Я-люблю-приключения», и орган снова исступленно устремляется вперед.— Вот досада, — говорит Кенни, — корни у вас крепкие, а сами зубы — никуда.— Такая уж моя судьба, — говорит Колдуэлл. — Ноги крепкие, а голова слабая.Язык его касается пузырчатой мякоти. Он сплевывает еще раз. Как странно — вид собственной крови почему-то его ободряет.Стальным инструментом Кенни ковыряет зуб, навсегда вырванный из родной почвы и, как звезда, повисший высоко над полом. Кенни выковыривает из него кусок черной пломбы, подносит к носу и нюхает.— М-да, — бормочет он. — Безнадежно. Наверно, он вас сильно беспокоил?— Только когда я вспоминал о нем.Диктор по радио объясняет:— В прошлый раз мы оставили дока и Реджи в подземной обезьяньей столице. (Звуки обезьяньей болтовни, скулеж, печальное повизгивание.) И вот док, повернувшись к Реджи (звуки затихают), говорит:Док. Надо нам выбираться отсюда. Принцесса ждет!Чиппи, чип. Уи, уи-и-и.Кенни дает Колдуэллу две таблетки анацина в целлофановом пакетике.— Примите, если будет беспокоить, когда новокаин перестанет действовать.«Да он и не начинал действовать», думает Колдуэлл. Прежде чем уйти, он сплевывает в последний раз. Десна кровоточит уже меньше, струйка крови стала тоньше и бледнее. Он робко касается языком скользкой воронки. И вдруг ему становится жалко зуба. День да ночь — и зуб прочь. (Нет, в нем явно пропадает поэт.)
Вот Геллер идет по коридору! Топ-топ, хлоп-бам-шлеп!! Как любит он свою широченную швабру!!!Мимо женской уборной проходит он, кропотливо рассыпая крошки красного воска и растирая его до блеска, мимо сто тринадцатого класса, где мисс Шрэк высоко поднимает Искусство, зримое зеркало незримой славы божией, мимо сто одиннадцатого, где под рваными черными чехлами притаились пишущие машинки, и лишь кое-где высовывается наружу рычаг, словно призрачная блестящая рука, мимо сто девятого, где висит большая глянцевитая желтая карта древних торговых путей, по которым везли через Европу при Каролингах пряности, янтарь, меха и рабов, мимо сто седьмого, откуда пахнет сернистым газом и сероводородом, мимо сто пятого, сто третьего, мимо всех этих закрытых дверей с матовыми стеклами напротив зеленых шкафчиков, ряды которых исчезают в бредовой перспективе, идет Геллер, равномерно сметая пуговицы, пух, монетки, тряпочки, фольгу, шпильки, целлофан, волосы, нитки, мандариновые косточки, зубья от гребешков, белую шелуху со струпьев Питера Колдуэлла и все недостойные крупицы, и хлопья, и кусочки, и крошки, и всякий прах, из которого строится мир, — все собирает он. И тихонько мурлычет себе под нос старинную песенку. Он счастлив. Школа принадлежит ему. Все часы на этом огромном деревянном пространстве разом щелкают: 6:10. В своем подземном чертоге огромная топка под котлом, собравшись с силами, проглатывает разом четверть тонны твердого блестящего угля — пенсильванский антрацит, древние лепидодендроны, чистое спрессованное время. Сердце топки пылает белым пламенем, туда можно заглянуть через слюдяной глазок.Геллер всем своим загрубелым сердцем любит школьные коридоры. Величайшим праздником в его жизни был тот день, когда его перевели сюда из сторожей начальной школы, где малыши, объевшись сладостями, каждый день оставляли лужи вонючей рвоты, которые надо было подтирать и засыпать хлорной известью. Здесь такого безобразия нет, только вот пишут неприличные слова на стенах да иногда нагадят на полу в какой-нибудь из мужских уборных.В коридоре витают увядшие запахи, оставленные людьми и их одеждой. Питьевые фонтанчики закрыты. Батареи отопления урчат. Хлопает боковая дверь; это один из баскетболистов со спортивным чемоданчиком вошел и спустился в раздевалку. У главного входа остановились мистер Колдуэлл и мистер Филиппс, один высокий, другой низенький, и, по обыкновению, как клоуны Альфонс с Гастоном, норовят пропустить друг друга вперед. Геллер нагибается и сметает в широкий совок серую кучу пыли и пуха, в которой кое-где мелькают газетные обрывки. Он идет в угол и высыпает мусор в большую картонную коробку. Потом, взявшись за швабру, двигается дальше и скрывается за углом, топ-шлеп.Он идет!!!!
— Джордж, я слышал, вам в последнее время нездоровится, — говорит Филиппс коллеге. Дойдя до стеклянного шкафа, где светло, он с удивлением видит, что изо рта у Колдуэлла стекает струйка крови. Почти всегда у Колдуэлла что-нибудь не в порядке, какая-нибудь небрежность, и это втайне огорчает Филиппса.— Когда как, — говорит Колдуэлл. — Слушайте, Фил, меня беспокоит эта недостающая пачка билетов. Номера с 18001 по 18145.Филиппс думает и, думая, по привычке подвигается боком то в одну, то в другую сторону, как будто он на бейсбольном поле.— Да это же просто бумажки, — говорит он.— Так ведь и деньги тоже бумажки, — говорит Колдуэлл.И вид у него такой больной, что Филиппс советует:— Вы бы приняли что-нибудь.Колдуэлл стоически сжимает губы.— Все обойдется, Фил. Вчера я ходил к доктору и на рентген.Филиппс подвигается в другую сторону.— Что же показал рентген? — спрашивает он и глядит на свои ботинки, как бы проверяя, не развязались ли шнурки.И словно для того, чтобы заглушить тихий, многозначительный голос Филиппса, Колдуэлл буквально кричит:— Я еще не узнавал! Минуты свободной не было!— Джордж! Могу я говорить с вами как друг?— Давайте. Вы никогда со мной иначе и не говорили.— Вы до сих пор не научились одному — беречь себя. Сами понимаете, мы уже не молоды, как до войны. Нам нельзя жить так, будто мы молодые.— Фил, иначе я жить не умею. Я останусь ребенком, пока в гроб не лягу.Филиппс смеется чуть натянуто. У него уже был год стажа, когда Колдуэлл пришел в школу, и, хотя они работают вместе давно, Филиппс все еще в глубине души чувствует себя как бы старшим наставником Колдуэлла. И в то же время он не может избавиться от смутного чувства, что Колдуэлл, в котором столько сумбурного и неожиданного, вдруг совершит чудо или по крайней мере скажет что-то удивительное и необычайно важное.Он спрашивает:— Вы про Оки слышали?Этот умный, почтительный, сильный, красивый юноша, один из тех, что радуют сердце учителя, кончил школу в тридцатых годах — некогда таких, как он, было много в Олинджере, но теперь, при общем падении нравов, становится все меньше.— Говорят, он погиб, — отвечает Колдуэлл. — Но подробностей не знаю.— Дело было в Неваде, — говорит Филиппс, перекладывая тяжелую пачку книг и тетрадей в другую руку, — он был авиационным инструктором, и его ученик сделал ошибку. Оба разбились.— Ну не глупо ли? Всю войну прошел без единой царапины и угробился в мирное время.Глаза у Филиппса — мужчины маленького роста чувствительней высоких — предательски краснеют, как только речь заходит о чем-нибудь грустном.— Печально, когда молодые умирают, — говорит он.Он любит таких складных и красивых учеников как родных сыновей, а собственный его сын неуклюж и упрям.Колдуэлл заинтересовался: голова Филиппса с пробором посредине вдруг представляется ему крышкой шкатулки, где могут быть заперты бесценные сведения, которые ему так нужны. Он спрашивает серьезно:— Вы думаете, возраст имеет какое-то значение? Думаете, они меньше готовы к смерти? А вы готовы?Филиппс пытается сосредоточиться на этой мысли, но у него ничего не выходит, словно он сближает одинаковые полюса двух магнитов. Они отталкиваются.— Не знаю, — признается он. И добавляет: — Как говорится, всему свой срок.— Мне от этого не легче, — говорит Колдуэлл. — Я не готов, и мне чертовски страшно. Как же быть?Оба молча ждут, пока пройдет Геллер со своей шваброй. Уборщик кивает им, улыбается и на этот раз проходит не останавливаясь.Филиппс никак не может заставить себя сосредоточиться, он опять с облегчением уходит прочь от неприятной темы. Он пристально смотрит в грудь Колдуэллу, словно увидел там что-то интересное.— А с Зиммерманом вы говорили? — спрашивает он. — Может быть, самое лучшее взять отпуск на год?— Не могу я себе это позволить. А сынишка? Как он будет до школы добираться? Ведь ему придется ездить автобусом вместе со всякими деревенскими скотами.— Ничего с ним не случится, Джордж.— Сильно сомневаюсь. Я должен его все время поддерживать, бедный мальчик еще не нашел себя. Так что пока я вынужден держаться. Ваше счастье, что ваш сын нашел себя.Это жалкая лесть, и Филиппс качает головой. Глаза у него краснеют еще больше. У Ронни Филиппса, который теперь учится на первом курсе Пенсильванского университета, блестящие способности к электронике. Но еще в школе он открыто смеялся над отцовским пристрастием к бейсболу. Ему было досадно, что слишком много драгоценных часов в его детстве потрачено на эту игру по настоянию отца.Филиппс говорит нерешительно:— Кажется, Ронни знает чего хочет.— И слава богу! — восклицает Колдуэлл. — А мой бедный сынишка хочет, чтоб ему весь мир поднесли на блюдечке.— Я думал, он хочет стать художником.— О-ох, — вздыхает Колдуэлл; яд расползается по его кишкам. Для обоих дети — больное место.Колдуэлл меняет разговор.— Выхожу я сегодня из класса, и вдруг меня осенило нечто вроде откровения. Пятнадцать лет учительствую и вот наконец додумался.Филиппс нетерпеливо спрашивает:— Что же это?Он заинтересован, хотя уже не раз оставался в дураках.— Блаженство в неведении, — изрекает Колдуэлл. И, не видя на выжидающе сморщенном лице своего друга радостного озарения, повторяет громче, так что голос его эхом отдается в пустом, теряющемся вдали коридоре: — Блаженство в неведении. Вот какой урок я извлек из жизни.— Не дай бог, если вы правы! — поспешно восклицает Филиппс и собирается уйти в свой класс. Но еще с минуту оба учителя стоят рядом, отдыхая в обществе друг друга и находя сомнительное удовольствие в том, что каждый обманул надежду другого, но ни один не в обиде. Так два коня в одном стойле жмутся друг к другу во время грозы. Колдуэлл был бы серым в яблоках Битюгом, ничем не примечательным и, может быть, совсем смирным, по кличке Серый, а Филиппс — резвым, маленьким гнедым скакуном с изящным хвостом и красивыми точеными копытами — почти пони.Колдуэлл говорит напоследок:— Мой старик умер, не дожив до моего возраста, и я не хотел бы подвести сына, как он.Рывком, так что скрипят и трещат ножки, он двигает к двери ветхий дубовый столик: за этим столиком он будет продавать билеты на матч.
Панический крик несется по залу и поднимает пыль в самых дальних классах огромной школы, а многие тем временем еще берут билеты и текут через дверь в ярко освещенный коридор. Юноши, нелепые и причудливые как химеры, с ушами, покрасневшими от мороза, выпучив глаза, разинув рты, проталкиваются вперед под сверкающими шарами ламп. Девушки в клетчатых пальто, розовощекие, веселые, пестрые и почти все неуклюжие, как вазы, сделанные рассеянным гончаром, зажаты в жаркой тесноте. Грозная, душная, слепая толпа глухо погромыхивает, колышется, вибрирует; звенят молодые голоса.— Тогда я говорю — что ж, не повезло тебе, старик.— …Слышу, что стучишь, а не пущу…— Я и думаю: ну, это уж подлость.— А она, сука, перевернулась и — хоть бы хны — говорит: «Давай еще».— Ну подумай, как может одна бесконечность быть больше другой?— Кто говорит, что он это говорил, хотела бы я знать?— По ней это сразу видно, потому что родинка у нее на шее тут же краснеет.— По-моему, он просто в себя влюблен.— А коробка с завтраком — фюйть!— Скажем так: бесконечность равна бесконечности. Правильно?— А я услышала, что она сказала, и говорю ему: что такое, ничего не понимаю.— Если не может остановиться, лучше б и не начинал.— Он только рот разинул, серьезно.— Когда это было, тыщу лет назад?— Но если взять только нечетные числа, все, какие существуют, и сложить их, все равно получится бесконечность, правильно? Дошло до тебя наконец?— Это где было-то, в Поттсвилле?— …Я в ночной рубашке, тоню-у-сенькой…— Не везет? — говорит. А я ему: да, тебе не везет.— Наконец-то! — кричит Питер, увидев Пенни, которая идет по проходу через зал. Она пришла одна, его девушка пришла одна, пришла к нему одна; от круговорота этих простых мыслей сердце его бьется сильней. Он кричит ей: «Я тебе место занял!» Он сидит в середине ряда, место, занятое для нее, завалено чужими пальто и шарфами. Она отважно пробирается меж рядов, нетерпеливо поджав губы, заставляет сидящих встать и пропустить ее, со смехом спотыкается о вытянутые ноги. Пока убирают пальто, ее прижимают к Питеру, который привстал со своего места. Их ноги неловко переплетаются; он игриво дует ей в лицо, и волосы у нее над ухом шевелятся. Ее лицо и шея безмятежно блестят среди рева и грохота, и она стоит перед ним, сладкая, аппетитная, лакомая. А все потому, что она такая маленькая. Маленькая и легкая, он может поднять ее без труда, как пушинку; и это тайно как бы поднимает его самого. Но вот убрано последнее пальто, и они садятся рядышком в уютном тепле, среди веселой суматохи.Игроки бегают посреди зала, по гладким блестящим доскам. Мяч описывает в воздухе высокие кривые, но не долетает до потолка, где лампы забраны металлическими решетками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29