А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я сам съезжу с мальчиком в Бердичев. Большой город, не сглазить бы, и богатых евреев там немало…
Сказано – сделано. Приехал благополучно с ребенком в Бердичев. И началась беготня по городу. Большой город. Кипит, как котел. Народ суетится – кто туда, кто сюда, у каждого хлопот полон рот, всякий занят своим делом, а на них, на отца с ребенком-скрипачом, никто внимания не обращает. Бедное дитя есть хочет. А тут, как на грех, время летнее, груши, яблоки, сливы дешевле грибов. Ребенок прямо умирает – так ему хочется слив, а у отца ни ломаного гроша. Пытался он остановить одного, другого. Спрашивает совета, только совета.
– Что делать, люди добрые? Так, мол, и так, у меня есть сокровище, знаете ли, миллион…
А они на него смотрят, как на сумасшедшего: оборванец слоняется по городу с таким же оборванным и босым мальчуганом и уверяет, что у него есть миллион. Он пытается растолковать людям, начинает рассказывать, что сказал пан, и хочет показать, на что его мальчик способен. А его насмех подымают, строят из него шута горохового. Досада его берет, и он обращается к молодежи. К одному, к другому. Рассказывает, что предлагал пан, и просит, чтобы его мальчику дали возможность сыграть, показать, на что он горазд… Выслушав его, молодые люди спрашивают:
– Что же вы, собственно, хотите?
Чего он хочет? Хоть бы несколько рубликов, чтобы он мог вернуться домой.
И вот один из них говорит:
– Знаете что? мы вам устроим концерт.
Спроси его, Стельмаха, знал ли он тогда, что означает слово «концерт». Горя бы ему так не знать. Но они сказали «концерт», пусть будет концерт.
Словом, мальчик им очень понравился. Они сняли зал, расклеили афиши и начали ходить по домам продавать билеты. Но никто не покупает. Плохо дело! Что же будет?
– Не тревожьтесь, – успокаивают они отца. – До концерта еще далеко.
Наступил вечер концерта. Уже восемь часов, девять часов, половина десятого – в зале ни души. Только часам к одиннадцати собралось несколько молодых людей, не больше десятка. Спохватились: где же мальчик? Мальчик спит. Едва разбудили, поставили на стул. Мальчик начал играть… Ну, ну! Вот это был концерт! Ребенка окружили, обнимали, целовали, – чуть не задушили. Но что от этих поцелуев, когда даже за зал нечем платить? Пришли они – отец и сын – домой, на постоялый двор то есть, усталые, разбитые, голодные. Ужинать, говорит хозяйка, уже поздно. За постель хозяин просит заплатить вперед. Скверно! Легли они на пол, полушубок под бок, кулак под голову. Ребенок сразу заснул. Ребенок остается ребенком. А он, отец то есть, все лежит да думает: голова от дум трещит; как ему вырваться отсюда? Он чувствовал, сердце подсказывало ему, что возле него, вот здесь, на рваном полушубке, валяется целое состояние, миллион. Но поди кричи: я – Соломон-мудрый! Кто поверит? С этими мыслями он, отец то есть, заснул. И снится ему сон, странный сон. Посреди города дерево, усыпанное сливами. На самой вершине дерева стоит его сыночек и трясет, без конца трясет дерево, а с дерева прямо к нему, к отцу то есть, падают не сливы, а миллионы. Один миллион за другим. Один миллион за другим. Он, отец то есть, наклоняется, озирается по сторонам, подымает миллионы и запихивает к себе в карманы. А мальчик сверху спрашивает:
– Папа, еще?
– Еще, еще! – отвечает он и продолжает без устали собирать миллионы. Вдруг издали доносится шум, крик, галдеж.
– Хватит трясти! – кричит он сыну и просыпается. Видит: лежит он с сыном на полу, кулак в изголовье. Комната полным полна народу. Хозяин бледен как стена, хозяйка ломает руки и плачет:
– Мой жемчуг! Мой жемчуг!
Он поднимается с пола, направляется к двери. Но его задерживают.
– Будьте любезны, уважаемый, мы вас раньше обыщем.
– То есть как вы меня обыщете?
– Да так: разденем догола вас и вашего ребенка и поищем, не попал ли к вам по ошибке ночью жемчуг хозяйки…

* * *
(Здесь, видимо, не хватает нескольких страничек, так как из дальнейшего видно, что Стельмах со своим вундеркиндом уже в Петербурге, что ребенка звать уже не Гершл, а Гриша, и что он получает стипендию.)
Приехали в Петербург – город ходуном ходит. Со всех сторон сыплются приглашения. Тут завтрак, здесь обед, там ужин. А мальчика прямо-таки на руках носят. Где только бал, концерт, вечер, – всюду и везде Гриша Стельмах да Гриша Стельмах. Студенты, профессора, важные дамы – все в один голос: «Гриша Стельмах!» Все кипит, волнуется вокруг его имени. О деньгах и заботы нет: раз мальчик получает стипендию, то о чем тут разговаривать? Правда, ему, отцу то есть, эта стипендия не легко далась, немало крови она ему испортила, немало унижений перенес он, бегая от одного к другому. С большим трудом добился стипендии. Но об этом долго рассказывать. Так проходит год за годом. Дитя растет, а слава его растет еще быстрее. Для него уже, слава богу, нет учителей, – профессоров подходящих нет в Петербурге: он всех их уже превзошел. Что же дальше? Пора подумать о карьере. Вечно не будут ведь платить стипендию. Пора самому зарабатывать. Надо выехать с ребенком в свет и притом как можно скорее, потому что, покуда вундеркинд, то есть чудо-ребенок, еще и впрямь ребенок, он действительно чудо, которое все хотят повидать. Но едва только он вырастет из коротких штанишек, как дитя уже больше не дитя и чудо – не чудо. Бог знает, каков он будет, когда станет взрослым, и в чьи руки попадет. Надо, стало быть, ковать железо, пока горячо… Так решил отец, так он и поступил. Оно, конечно, не так скоро дело делается, как скоро сказка сказывается. Выехать в турне стоит денег, а денег нет. Что же делать? Надо как-нибудь умудриться поискать компаньона: твои деньги – мой товар. И господь ему помог: он нашел охотника, какого-то немца по фамилии Шульц, который согласился взять на себя все расходы с условием прибыль делить пополам. Но тут вышла маленькая заковыка: немец требует контракта на десять лет. «Спятил ты, немчура, или рехнулся? Какие тут десятки лет? Хватит одного года, двух, от силы трех лет». Нет, только десять лет, не иначе! Хоть бей его, хоть режь его! А время бежит, расходы идут. Из дому просят прислать денег. Еле-еле покончили с немцем на пяти годах. Подписали контракт по всем правилам и в добрый час пустились в путь. Как начали закатывать концерты, так и пошли они, один за другим, один за другим. И, благодарение богу, все идет как нельзя более удачно. Куда ни приедешь, – столпотворение! Послушать Гришу Стельмаха бегут, как на пожар. Людей – что звезд на небе, что песчинок на берегу морском. Богачи, миллионеры, важные особы, люди всех наций, как мухи к меду, липнут, а деньги сыплются со всех сторон. Обидно только, что приходится делиться с немцем! За что ему столько денег? Что он вложил в это дело? Отцовское наследство? Или надо быть о семи головах, чтобы устраивать концерты? Он, Стельмах, слава богу, и сам уже изучил, как следует, это дело. Подумаешь, эка важность! Приезжаешь в какой-нибудь город, первым долгом оповещаешь о предстоящем приезде музыканта через местные газеты, то есть просто-напросто платишь им хорошенько за объявления. А газеты уж начинают трезвонить и трубить в рог: «Гриша Стельмах собирается к нам!», «Гриша Стельмах едет!», «Гриша Стельмах приехал!..» Затем надо снять концертный зал или театр, расклеить афиши, отпечатать билеты и – мое почтение! Очень больно, конечно, что надо делиться с немцем. Перед богом грешно. Но что поделаешь? Попался в сети, – пиши пропало! Одно только утешало: скоро кончится пять лет, истечет срок контракта, и он сможет послать немца ко всем чертям. А тогда – кто ему ровня? «Его товар – его и деньги».

* * *
Так закончил Стельмах свою биографию. Лицо его сияло. Поглаживая себя по брюшку, он спросил Щупака, как его дела и что вообще нового в еврейском театральном мире. Еврейский театр, говорит он, для него – единственное развлечение. Концерты сына – это доходная статья, а развлечение он ищет в театре, и еврейском театре. Он очень любит еврейский театр и хорошо знаком со всеми еврейскими актерами. Отсюда его дружба со Щупаком. Когда он, Стельмах, приезжает в какой-нибудь город, то прежде всего, по его словам, он расспрашивает, можно ли здесь найти кошерные обеды и есть ли здесь еврейский театр. Еврейская рыба и еврейский театр – что может быть лучше? Еще до своего приезда сюда он слышал, что у его друга Щупака есть новенькая артистка, какая-то Роза Спивак. Её очень хвалят…
– Вот она, – указал на меня Щупак, подмигнув своими безбровыми глазами.
Стельмах протянул мне руку, теплую, пухлую, как подушка, волосатую, с толстыми короткими пальцами, и по всему лицу его расплылось выражение блаженства.
– В самом деле? – спросил он. – Кто она и откуда?
– Моя племянница из Варшавы, сиротка, ни отца, ни матери, – соврал тут же Щупак, плотно сжав морщинистые губы и не моргнув даже глазом.
– Бедняжка! – сказал Стельмах с сочувственной улыбкой, пожимая мне руку. На прощанье он обещал непременно, во что бы то ни стало, прийти вечером и послушать меня.
– С парнем? – спросил его Шолом-Меер Муравчик.
– Боже сохрани! – ответил Стельмах и в ужасе отшатнулся, будто ошпаренный. – Как это возможно? Мой Гриша пойдет в еврейский театр! Ха-ха-ха! Покажись я с ним разок среди евреев – и всему конец! Пропала коровушка вместе с веревкой… Не потому, что он, Гриша, сохрани боже, не считает себя евреем. Наоборот!.. Но, видите ли, это понимать надо. Тонкая материя! (И Стельмах показывает своими короткими толстыми пальцами, какая это тонкая материя.) Вы, – говорит, – шутите с моим Гришей? Мой Гриша ездит не иначе как в первом классе, – там где евреи обычно не ездят. Останавливаемся мы с ним, – говорит он, – только в самой лучшей гостинице На концерт он отправляется в крытой карете, хотя бы до театра было не более трех шагов. Его, говорят, нельзя видеть так просто – раньше заплатить надо, ха-ха-ха! Кто хочет его видеть, должен, прежде всего, обратиться к немцу. А с немцем другой разговор, к нему не подступишься, от него надо держаться на почтительном расстоянии. Правда, немец-то мой, – пусть это останется между нами, – тоже не более не менее как еврей, хоть его фамилия и Шульц; но он, понимаете ли, не желает, чтобы другие об этом знали. Поэтому-то, – закончил Стельмах, – если кто-нибудь хочет видеть моего Гришу, попросить его о чем-нибудь или просто познакомиться, я отсылаю его к немцу, ха-ха-ха, к этому вот немцу.
Таков Стельмах. И ему-то, этому человеку я обязана всей своей карьерой, а может быть, и жизнью.
Но письмо мое получилось слишком уж длинное, – расписалась я сверх всякой меры. А потому откладываю продолжение до другого раза. До свидания, мой дорогой!
Письмо пятое
Мой дорогой друг!
«Любитель еврейского театра» Меер Стельмах почти не выходил от нас. Все вечера проводил он в нашем театре, по три раза смотрел одну и ту же пьесу, и ему никогда не надоедало смотреть и слушать. Сидел он у нас всегда в первом ряду, – конечно бесплатно, потому что «любитель еврейского театра» не любил платить. Зато аплодировал он всегда раньше всех, больше всех и громче всех. Он восхищался почти каждым актером. А обо мне и моих песенках и говорить нечего, – он, по выражению Шолом-Меера Муравчика, замирал от наслаждения, слушая меня. Когда он в первый раз услыхал мою песенку, он пришел в такой неописуемый восторг, что ворвался за кулисы со слезами на глазах, бросился к моему директору Щупаку на шею и стал его целовать.
Директор несколько раз довольно прозрачно намекал, что он с удовольствием послушал бы игру его Гриши. Но Меер Стельмах делал вид, что не слышит, и всячески заговаривал ему зубы. Однако намеки Щупака были настолько прозрачны и настойчивы, что Стельмаху пришлось, наконец, скрепя сердце, уступить. Однажды он принес нам три билета на воскресный утренний концерт: для директора, его адъютанта и меня. При этом он стал расписывать, какой это будет великолепный концерт.
– Это будет, – говорил он, – концерт всем на удивление! Мой Гриша будет играть, немец – аккомпанировать, а Марчелла Эмбрих – петь. Вы, пожалуй, хотите знать, кто такая Марчелла Эмбрих? Это – вторая Патти. Да что Патти? В десять, во сто, в тысячу раз выше ее. Когда Патти впервые услыхала ее пение, она бросилась ей на шею и сказала: «Мы – две звезды: я – заходящая, а ты – восходящая». И расплакалась… Понятно, что с другими артистами Марчелла Эмбрих ни за какие деньги не выступила бы в одном концерте. Но с моим Гришей – дело иного рода…
И пошло и пошло: «Гриша, Гриша, Гриша… «
Я жаждала поскорее удостоиться чести увидеть этого самого Гришу, услышать знаменитого скрипача, о котором трубит весь свет. Прямо-таки сгорала от нетерпения.
Слава богу, дождалась! Удостоилась чести и видеть и слышать его. Должна тебе сказать, мой дорогой друг, что я увидела не одного Гришу, а двух сразу. Вернее: видела я одного Гришу, а слышала – другого. Тот Гриша, которого я в первую минуту увидела на сцене, был уже не мальчик, а юноша, хоть он носил коротенькие штанишки, пухлый, толстощекий, веснущатый юноша, с маленькими-маленькими, едва заметными глазками. Короче, самый заурядный паренек. Если встретишь такого на улице, обратишь на него не больше внимания, чем на тысячу других встречных. Единственное, что бросалось в глаза, это его лакированные, с широкими шнурками, штиблеты, которые, казалось, были ему велики – слишком большая нога для «вундеркинда» – да большой белый круглый воротничок, подвязанный слишком пышным бантом. Больше ничего в нем не было такого, что привлекало бы внимание. Но когда он взял в руки скрипку, провел смычком по струнам вверх и вниз, прежний юноша с пухлыми щеками и веснущатым лицом исчез, и на его месте появился совершенно другой человек. Иной вид, иной облик, и глаза не те – большие, голубые, небесные глаза. Странно, где были раньше эти глаза?.. А может быть, мне это только показалось, потому что как только он кончил и публика начала неистово аплодировать, перед моими глазами опять стоял пухленький человечек с широким воротничком и пышным бантом. Публика бесновалась, а он стоял, спокойный и холодный как лед. Едва-едва отвесил поклон. Не меньше десяти раз его вызывали. И каждый раз, когда его вызывали, он выходил на сцену твердой и спокойной походкой холодного человека, убежденного в том, что все это так и быть должно.
Вслед за Гришей Стельмахом выступила знаменитая певица Марчелла Эмбрих. Ее пение я отказываюсь описать. Ее голос проникает прямо в сердце и живительными струями разливается по всему твоему существу. Слушаешь, как зачарованная, и диву дивишься, откуда у певицы берется столько простоты, легкости, нежности и силы! Никакого напряжения. Как будто само собою поется. Сидишь, слушаешь, и чудится тебе, будто эти звуки издает не человеческий голос, а скрипка. Когда Марчелла Эмбрих поет, кажется, что вокруг нее все поет, весь мир. Забываешь, где ты. И кажется, ничего нет больше на свете, кроме этих изумительных, широко и плавно льющихся небесных звуков. Так поет Марчелла Эмбрих.
Я была в то утро как в угаре, как во сне, точно витала в каком-то ином мире. После Марчеллы Эмбрих опять выступил юноша с пухлым, веснущатым лицом. Вот он снова провел смычком вверх и вниз, и вновь скрипка заговорила человеческим голосом, запела, зарыдала. И вот опять исчез, испарился образ пухленького человечка, и на его месте возвышался на сцене совсем иной Гриша Стельмах. На эстраде стоял чародей, околдовавший всю публику волшебством своей игры. Нет, я не в состоянии передать тебе и сотой доли того, что я пережила в то утро. Ах, что это был за концерт! Трудно сказать, кто произвел на меня большее впечатление – Гриша Стельмах или Марчелла Эмбрих? Публика обоим не пожалела аплодисментов. Но мне казалось, что его приняли восторженнее, что ему аплодировали больше и оглушительнее. Как только он исполнил последний номер программы и удалился со сцены, публика буквально пришла в неистовство. Как можно так боготворить человека? Правда, то, что он сыграл на бис, было поистине божественно. Более, чем божественно!
Письмо шестое
Милый, дорогой друг!
В прошлом письме я начала тебе рассказывать о моем знакомстве со знаменитой Марчеллой Эмбрих и, пожалуй, слишком много места уделила описанию концерта. Но ведь это был первый в жизни серьезный концерт, который мне довелось услышать. Немало больших серьезных концертов слушала я потом. Но этого концерта я никогда, никогда не забуду. Может быть, оттого, что он совершенно преобразил меня, перевернул всю мою жизнь, как ты увидишь из дальнейшего…
Перерожденная, с новыми мыслями и новыми надеждами, я вместе со всей публикой вышла из театра. В ушах все еще звенели ликующие напевы, святые аккорды, небесные мелодии. Перед глазами неотступно стояли образы Марчеллы Эмбрих и Гриши Стельмаха. Я никого не видела, кроме их двоих, ничего не слышала, кроме ее голоса и его скрипки. Многочисленная публика столпилась па улице возле театра в ожидании их выхода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63