А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я напрасно разговаривал с тобой всерьез и дарил тебя доверием. Но я понимаю, что ты расшалился, захотел показать себя этаким сорвиголовой перед кадетом. Ты сделал гадость нечаянно. Бог с тобой, тебе и самому теперь стыдно!»
У меня разрывалось сердце от горечи и раскаяния, но я стоял и молчал.
Внезапно он вспылил:
– Ну, если тебе нечего мне сказать, то ступай домой и подумай. Когда надумаешь – приходи.
Я шагал домой с чувством злобного отчаяния: «Ну и пусть, ну и черт побери все».
На другой день он прислал за мной Агафона. Я ждал тягостного объяснения, но он даже не упомянул о вчерашнем. Он действительно все понимал.
Но у нас бывали разногласия и «идейного» порядка. В «Журнале для всех» были напечатаны снимки с картин Франца Штука. Они меня потрясали до мороза по коже. Я их рассматривал с утра до вечера. Какие невиданно грандиозные сюжеты: «Сфинкс», «Люцифер», «Грех», «Война», «Голгофа». Я сразу же принялся копировать «Войну». Мрачный нагой всадник со злым, беспощадным лицом на страшной оскаленной лошади едет по скорченным трупам под черным небом. А какие глазищи у «Люцифера», какой взгляд у «Бетховена»!
Федор Антонович не разделял моих восторгов.
– Это, брат, у тебя нездоровое увлечение! Все эти Люциферы, Сфинксы, Сирены, с одной стороны, – явное декадентство, с другой – пустоутробие, что, впрочем, одно и то же.
Однако относительно «Войны» он согласился, что в ней есть «прогрессивная идея».
VII
Мы с Агафоном были уже в последнем классе городского училища. Агафон с зимы начал зубрить латынь и языки: готовился сдавать экзамен в пензенскую гимназию. Когда кончит ее, будет дальше учиться на доктора. А я стоял на распутье. Окончивший городское училище мог поступить в телеграфисты или в конторщики. Отец уговаривал меня:
– Садись-ка, сынок, на каток, берись за иголку. Будешь закройщиком, плохо ли? Знаешь, сколько получает закройщик у Манделя?
Матери хотелось, чтобы я продолжал учение, – но где? В нашем городке не было ни гимназии, ни реального училища, а ехать в губернский город «потрохов не хватало».
Девчонкам в городе повезло больше – к нам приехала группа молодых учителей из Саратова открывать частную женскую гимназию. В доме страхового агента у них было что-то вроде штаба. Будущая начальница – Архелая Романовна Янович, совсем непохожая на начальство: хрупкая, миниатюрная, с громадными глазами и пышной прической, деловая и энергичная, – сидела с ножками на диване и, как Наполеон, отдавала распоряжения своим маршалам.

Уже был нанят под классы большой дом, привезены парты, заказан инвентарь. Занятия еще не начинались, но неугомонная Архелая затеяла вечерние курсы французского языка.
И вот я сижу за партой рядом со своими вчерашними учителями из городского училища и барышнями, жаждущими просвещения, и «настоящая» француженка мадемуазель Пикар обучает нас по системе Берлица, забавно картавя: «Позовитэ – апле, принэситэ – апортэ, шерниля – лянкр, шернильниса – лянкрие, спишки – лезалюмет…»

Один из учителей свиты Янович, словесник, длинноволосый и бледный, человек, по-видимому, великой учености, писал философское сочинение, о котором все товарищи и сама Архелая говорили с глубоким уважением. Словесник посылал письмо Толстому, спрашивал о цели жизни, и Толстой ему ответил. С толстовским письмом он не расставался, носил его всегда в боковом кармане в бумажнике и иногда показывал любопытствующим. Словесник-философ искал переписчика, Федор Антонович рекомендовал ему меня.
– Я ему сказал, что ты парень раннего развития. А он сразу: «Коля Красоткин?» Я говорю: «Нет, совсем не похож, разве самую малость. Да нет, конечно, совсем, совсем не то».
– Кто этот Коля Красоткин?
– Когда-нибудь прочитаешь в «Братьях Карамазовых».
Я не стал дожидаться и постарался достать роман Достоевского. Коля Красоткин не показался мне достойным внимания, но кроткий Алеша очень понравился. Не уйти ли в самом деле в монахи? У нас под городом недавно возник скит, где спасался некий отец Андрей. Жаль только, что он мало был похож на идеального старца Зосиму из романа.
Я пошел к учителю-философу. Он жил одиноко, в комнате было по-девически чисто и прибрано, а на столе полный порядок. Зябко кутаясь в клетчатый плед, учитель в ковровых туфлях мягко шагал по комнате, пока я у стола на разложенной салфеточке управлялся с ненужным стаканом чаю, от которого не посмел отказаться. Он вручил мне черновик для переписки – клеенчатую тетрадь с первой главой философского сочинения.
– Покажите, пожалуйста, письмо Толстого, – попросил я.
Он достал скромный листочек. Простая линованая бумага, уже протертая на сгибах. Проволочный крупный почерк. Слов я не разобрал.
Первая глава философского трактата называлась «О значении моральной проблемы». Затем шли главы, излагающие философские системы XVIII–XIX веков, начиная с Бентама. Глав было много, и я надолго был обеспечен работой. Беда только в том, что теперь целый день приходилось корпеть за перепиской, и к Федору Антоновичу мне удавалось вырваться лишь ненадолго вечером.
– Ну что, сыт философией? – интересуется Федор Антонович. Он, кажется, недолюбливает учителя-философа да и трактат его ценит невысоко.
VIII
Наступил 1905 год. В доме страхового агента появилось множество новых людей. Толстый, веселый землемер, ходивший в вышитой русской рубашке, особенно пришелся ко двору и в спорах всегда держал руку Федора Антоновича. Философ-учитель и Архелая составляли другую партию. Приходили какие-то люди в синих косоворотках и широких кожаных поясах – эти не маячили на глазах, а шли с Федором Антоновичем в его кабинет и потом исчезали незаметно. По рукам ходили новые номера сатирических журналов «Пулемет», «Зритель», «Жупел», «Жало», «Стрелы», замелькали названия новых газет, дотоле неведомых. Федор Антонович ходил в эти дни веселый, как живою водой спрыснутый.
– Смотри, Николай, вот он – «Его рабочее величество пролетарий всероссийский!» – Он показывает мне рисунок в «Пулемете» с этой вызывающей подписью.
Карикатуры в журналах ошеломляли неслыханной дерзостью. «Орел-оборотень, или Политика внешняя и внутренняя» – называлась карикатура в «Жупеле», смотришь прямо – двуглавый орел, а переверни рисунок – царь в короне показывает голый зад. Было жутко и непривычно, что так издеваются над царем, которого еще вчера вся Россия считала земным богом.
В это время я впервые услышал о Герцене, о «Народной воле», о социал-демократах, прочитал «Подпольную Россию» Степняка-Кравчинского и «Записки революционера» Кропоткина. Однако я мало еще разбирался в политических разногласиях. Когда на выборах в Государственную думу депутатом прошел философ-учитель, Федор Антонович был недоволен и говорил, что победило «пустоутробие», – он любил это щедринское словечко.
– Но почему, почему, Федор Антонович, ведь он тоже симпатичный?
– Видишь ли, он в трех соснах заблудился, да нет, ты в этом не разберешься, ты вон даже Железнова не осилил.
Что правда, то правда – толстую «Политическую экономию» Железнова я принимался читать, но застрял на первой главе.
IX
Агафон учится теперь в гимназии в Пензе и приезжает только на каникулы. У Зои Аркадьевны живут «на хлебах» обе сестры Нароковы, учатся в гимназии Янович. Со старшей – Ольгой, бойкой, огненной девочкой, – мы давно на «ты», но Нюрочка держится со мной чинно и недоступно. Из шумной столовой она уводит меня в пустую гостиную. В гостиной темно, на полу лунные квадраты. Нюрочка открывает окно и говорит шепотом:
– Давайте смотреть на луну. Ни слова, ни звука, ни движения.
И мы сидим у окна безмолвно рядом, но не касаясь друг друга. Нюрочка не позволяет даже взять ее за руку. Иногда меня разбирает смех, но Нюрочка только бровью поведет и не взглянет даже. Сказано: смотреть на луну. Вообще она держит меня в строгости, то милостива, то сунет записку: «Мы не должны встречаться три дня», и я подчиняюсь, не хожу и даже о резонах не спрашиваю.

А с Федором Антоновичем у нас все чаще вспыхивали разногласия во вкусах. Однажды я принес ему показать номер журнала с рисунками Врубеля. Врубеля я только что открыл и восхищался им безмерно. Федор Антонович смотрел на снимки с явным неодобрением, с возмущением даже.
– Какая чушь, какая галиматья, эк куда тебя заносит, Николай, – повторял он, качая головой.
Наткнувшись на рисунок «Бессонница», изображавший смятую постель, он расхохотался, схватил старый конверт, нарисовал на нем ночной горшок и бумажку возле и надписал: «Расстройство желудка». Я ушел, оскорбленный в лучших своих чувствах.
Политическая оттепель продолжалась недолго. Женскую гимназию у Янович отобрали в казну и прислали начальницей строгую толстую мадам, которой повсюду мерещились завитые локоны у гимназисток, и она всех кудрявых девочек водила к крану и собственноручно мочила им волосы – проверяла: завивка или природные кудри?
Открыли наконец и для мальчиков реальное училище, в которое поступил и я.
Учителя реального училища ходили все в форменных мундирах, были приличные и скучные чиновники. По воскресеньям нас, реалистов, парами стали гонять к обедне. Педеля таскались по квартирам иногородних учеников, живших «на хлебах», рылись в сундучках, искали прокламации, которые в ту пору, размноженные на гектографе, появились во множестве.
Теперь я уже не занимаюсь перепиской. После школьных занятий, едва пообедав дома, я бегу на уроки к мальчишкам-двоечникам и повторяю с ними «зады». Учителя строгие, двоек бездна, и моя репетиторская практика все растет. Возвращаюсь домой в одиннадцатом часу и едва успеваю готовить собственные уроки.
Репетиторством я порядочно зарабатываю и имею возможность выписывать по каталогам книжки из Москвы. У меня на полке ряд монографий о Гойе, Россетти, Клингере, Ponce, Бердслее. Я больше не хожу их показывать Федору Антоновичу и в одиночку переживаю радости открытия «нового искусства». Я знаю, что мой выбор ему не понравится.
X
Мои визиты к Федору Антоновичу случаются все реже. Девочки Нароковы не живут там больше: их шалый папаша из-за чего-то не поладил с Федором Антоновичем, стал страховаться в обществе «Саламандра» и дочерей перевел на другую квартиру.
Вот оно, знакомое крылечко с вывеской «Агентство страхового общества „Россия“. Сколько раз я поднимался по нему за последние годы! И на этот раз у меня под мышкой „серьезная“ книжка, которую Федор Антонович давал мне „штудировать“.
– Прочитал? – говорит он строго.
– Осилил половину.
– Ну и что же?
– Скучновато, Федор Антонович.
– «Скучновато»! – сердится он. – Конечно, для тебя интересней:
В перила вперила
Свой взор Неонила,
Мандрилла же рыла песок!
Это он цитирует популярную в то время пародию А. Измайлова на стихи Бальмонта. Я ему неосторожно признался в своем увлечении книгой Бальмонта «Будем как солнце», которую достал в клубной библиотеке, и он не упускает каждый раз случая поязвить меня за тяготение к «декадентам».
Чтобы перевести разговор на другое, я спрашиваю об Агафоне.
– Что ж Агафон? – говорит он ворчливо. – Я за него спокоен. Агафон звезд с неба не хватает, но надеюсь, что честный работник на ниве народной из него выйдет. Ну, а ты как процветаешь?
Я процветаю плохо. Я вступил уже в тот тяжелый период мальчишеской жизни, когда грубеет и ломается голос, начинают расти усы, кожа на лице становится сальной, на самых неподходящих местах выскакивают глупые прыщи и молодой человек делается неловким и застенчивым.
Я отвечаю мрачно и неуклюже:
– От юности моея мнози борют мя страсти…
Он смотрит на меня пристально и, как мне кажется, насмешливо:
– Ну что ж,
Дай страсти, Киприда, дай больше мне страсти,
Восторгов и жара в крови,
Всего ж не предай одуряющей власти
Больной и безумной любви.
Это из Щербины. Поэт небольшой, а все же не твоему свистуну-Бальмонту чета.
Я мучительно краснею. Мне кажется, что намек «на одуряющую власть» обращен прямо в мою сторону.
– Федор Антонович, можно книжки сменять?
В дверях мальчик лет двенадцати с теми самыми книжками в руках, которые когда-то и я брал здесь.
– Разденься, Миша, проходи, я сейчас освобожусь, – говорит Федор Антонович ласково, как. бывало, со мной разговаривал. «Освобожусь» – значит, «уходи, Николай, не мешай разговору». Мне горько. Совсем рассохлась наша дружба. Я прощаюсь и ухожу. Но и то сказать: не век же ему со мной нянчиться.
XI
Вот так и расходятся человеческие пути. Идут годы. Я уже не посещаю этот дом, в который пять лет подряд ходил чуть не ежедневно.
Кто виноват, что прекратилась дружба? Конечно, я был виноват больше. Я возвращал Каутского и Туган-Барановского непрочитанными. Федор Антонович сердился: «Парень способный, а растешь невеждой в общественных науках». Он очень восхищался опытами биолога Лёба над химическим оплодотворением яиц морских ежей – об этом много писали тогда в журналах. «Понимаешь, Николай, насколько это важно?» Я не понимал и огорчал его своим равнодушием к опытам Лёба.
Теперь, когда мы встречаемся на улице, он ответит на поклон издали, не подзовет, не расспросит. Опираясь на палку, он медленно шагает, припадая на левую ногу. Волосы у него стали совсем седые.
Встреча с ним всегда вызывает у меня смятение чувств и какое-то горестное изумление перед изменчивостью и хрупкостью человеческих отношений. Вот проходит мимо, как чужой, человек, которого совсем еще недавно я в иные минуты любил больше родного отца.
Догадывался ли он когда-нибудь об этом?
Я кончаю реальное училище, уезжаю в Петербург учиться. Весной, в белые ночи, проходя над Невой мимо сфинксов, я вспоминал рассказы Федора Антоновича. Даже написал ему лирическое письмо по этому поводу, но письмо так и осталось неотосланным. А в летние месяцы, когда я приезжал домой на каникулы, случай часто сводил нас с Агафоном. Он теперь студент-медик, занимается летней практикой в нашей городской больнице.
– Как поживает Федор Антонович? – спрашиваю я. – Как его здоровье?
– Старик по-прежнему все с мальчишками возится, как, бывало, с нами возился. Без этого ему скучно. Ну, а ты как, все малюешь?
«Малюешь»! Вот дубина! Говорить нам, в сущности, не о чем.
Потом разражается война, я уезжаю на фронт и надолго пропадаю из родного города.
XII
Много лет спустя, весной 1918 года, после демобилизации нашего саперного батальона, я приехал на родину. На улице я столкнулся как-то с Агриппиной Прохоровной, барыней купеческого звания, бойкой и тараторливой.
– Отвоевался, ваше благородие? Ну погляди, полюбуйся, что у нас тут творится. Докатились, доехали, тпру – дальше некуда! Андрюшка-то медник, который самовары лудил, начальством заделался: власть на местах! Ну да ненадолго – скоро всем этим рабочим и собачьим депутатам конец будет.
– Откуда вам это известно?
– Да уж, верно, есть слух, что союзники на Черном море десант высадили, они «товарищам» покажут. А этот твой приятель, страховой-то агент, нечего сказать, отличился, с хорошей стороны себя показал!
– Чем же он отличился?
– А как началась заворошка эта, точно с цепи сорвался, все по казармам бегал, все митинговал, с речами выступал. А при новой-то власти сразу к ним и перекинулся. С солдатишками по богатым домам ходил, реквизиции делал – прямо срам! Заявился он к нам в дом с командой. Я ему говорю, а все, знаешь, во мне кипит: «Спасибо, говорю, что вы нас так хорошо страховали от пожара, только вот от денного-то грабежа и не застраховали!» Молчит, вылупил бесстыжие глаза, только губы скривил в усмешку, у-у, гад ядовитый, так бы его и придушила! Да не по его возрасту было заниматься такими делами: бог его прибрал скоро!
– Как? Умер Федор Антонович?
– А как же: хоронили, как знаменитую персону какую. Красные флаги, речи, салюты, полковая музыка: «Вы жертвою пали в борьбе роковой!» Он, оказывается, всю жизнь большевиком был, а мы про то и не ведали!
Рассказ старой сплетницы меня взволновал. Как это я сам не догадался, что Федор Антонович всегда был большевиком? Правда, мне трудно было представить того Федора Антоновича, какого сохранила мне память моего детства, в роли митингового оратора и вожака солдатских масс. А почему бы и нет? Ведь в 1905 году возле него всегда роилось много народу, его слушали и слушались, ему верили. По своему темпераменту он был бойцом, человеком кипучим и беспокойным. В спорах он был горяч и искусен. Любо-дорого было видеть, как победоносно сажал он в калошу своего вечного оппонента – философа-учителя, который, исчерпав все свои ученые доводы, умолкал с надутым и обиженным видом.
По-видимому, Федор Антонович руководил тогда марксистским кружком. Я помню, как он давал «штудировать» собственный том «Капитала» К. Маркса кое-кому из «верных»: тому веселому землемеру в вышитой косоворотке, который во всех спорах держал его сторону, и еще одному сельскому учителю – лобастому молчаливому малому, про которого он говорил одобрительно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16