- ужасалась моя новенькая жена. - У него череп дегенерата.  - Его череп сплющен силой фантазии, - возражал я. - Вполне сократовский череп у человека.  - Он что, башкирец? - спросила жена с чисто женской брезгливостью. Во всяком случае, он не русский, - заявила она с отвращением.  - Вот он услышит и обидится, - сказал я, глядя в сторону кухни; за стеклянной дверью Вова уписывал бутерброд с ветчиной.  - Я его ненавижу, - сказала жена. - Поменяй его на кого-нибудь другого... Я тебя заклинаю: поменяй.  Она словно предчувствовала, что Вова в конечном счете отстрижет ей секатором голову. Я только руками развел.  - Открой рот! - приказал сторож.  Вова остановился и с готовностью открыл рот.  - Покладистый, - одобрительно кивнул сторож. - Покладистый и смышленый.  - Как ты определил? - спросил я и тоже заглянул мечтателю в рот.  - Как определил? Очень просто определил. Видишь: он рот открыл.  - Как ваше имя-отчество? - вежливо спросил я мечтателя.  - Эх! - вздохнул мечтатель, словно жалуясь на тяготы жизни в мутнокрасном свете. Он был очаровательно плешив.  - Ну, забыл человек, - заступился за него сторож. - Забыл, потом вспомнит. С кем не бывает? Забыл человек...  - Эх! - снова вздохнул мечтатель.  - Он, кажется, немногословен, - заметил я сторожу.  - Разговорится, - пообещал тот. - Я его знаю. Он иногда такие речи толкает. О высоких материях. Диву даешься...  Ну, шельма сторож! Он знал, на что меня купить! Ну, шельма... Я направился к выходу, широко, как матрос, расставляя ноги, чтобы не упасть от головокружения. Мы выбрались на свет божий. Тут выяснилась любопытнейшая подробность: остатки волос, усы и бородка у мечтателя оказались рыжими. Рыжий! Какое счастье! Мы стояли на пороге новой жизни. Я расписался в замусоленной школьной тетрадке и щедро расплатился со сторожем.  - Чем его кормить? - озабоченно спросил я, словно я - мальчик, приобретший рыбку в зоомагазине.  -Говном!-хохотнул сторож.  Мы расстались друзьями. Знал ли я... но молчу! молчу! Я любил вас, люди. Был такой эпизод. Вова, радость моя, где ты? Все расхищено, Вова, все продано.  Так Вова стал моим.  Теперь, любезный мой читатель, я расскажу о том, как я стал его.  Это случилось не сразу, не вдруг, а после длительной цветочной осады. Поначалу Вова был очень тихий: только шаркал тапочками и отъедался. Любил он выпить за завтраком бутылку кефира, творожка скушать, сидит скромно на нашей кухоньке и питается, потом пошаркает тапочками по комнате: пять шагов вперед, пять назад - и снова на кухоньку: то колбаску поклюет, то ветчиной полакомится. Когда ел, взгляд у него становился недобрый, кошачий, носам без разрешения ничего не брал, в холодильник не лазил. Сторож надул меня. Вова не разговорился. Был он великий молчальник и, кроме "эх", никаких слов не употреблял. Я не раз пытался n ним заговаривать, принимался расспрашивать, кто он и откуда родом, где и что преподавал - я сжился с мыслью, что он профессор, - я даже карту СССР перед ним расстилал, чтобы он показал мне свои родные места, но Вова бессмысленно водил пальцем по карте, тихо вздыхая и тихо мыча. Отчаявшись, я больше его не беспокоил, и он совершенно замкнулся в себе. Но что-то в нем, видать, зрело, какие-то мысли, мечты донимали его: он стонал по ночам, часто просыпался и, бывало, часами сидел в темноте на тахте, сузив и без того узкие щели глаз, подперев кулаком бороденку.  - Ты чего не спишь? - высовывался я из второй смежной комнаты.  - Эх! - мечтательно отвечал мне Вова. - Эх!  Я мечтал проникнуть в его мечты. По вечерам, дабы уберечь Вову от бессонницы, мы гуляли с ним по заснеженным переулкам. Вова зорко посматривал на прохожих. Те почему-то пугались его, сторонились, а после оглядывались. Озадаченные, я бы даже сказал, охваченные паникой лица. В чем дело? Чем смущал Вова равнодушного вечернего горожанина? Я терялся в догадках. Шли недели. Все было по-прежнему: настороженная новенькая жена, тихий Вова да я - славный, в сущности, парень...  Раз, воротившись домой, я застал такую сцену: Вова сидит на кухонном полу в большой луже молока и в окружении выброшенных из холодильника продуктов; сидит и жрет все попеременно: то сыра кусок откусит, то в банку с винегретом засунет руку, то вафлей захрустит, то к колбасе потянется, а на батон колбасы, гляжу, он брусничное варенье намазал. Сидит веселый, довольный жизнью. Я его отчитал - он нахмурился, лег на тахту и безо всяких признаков раскаянья быстро заснул. Моя жена разнервничалась.  - Я так и знала, - говорила она сквозь слезы с каким-то мрачным злорадством. -Я так и знала!  Я позвонил друзьям. Они огорчились. Они были возмущены. Они целовали меня по телефону и говорили; "Держись!" Они звали отведать пиццу "Я птицу променял на пиццу", - гудел дружеский голос. Я страшно смеялся. Через несколько дней Вова порвал книги. Он порвал добрую половину моей с любовью собранной библиотеки; клочки дорогих мне страниц засорили ванну и унитаз. Да что унитаз! Вся квартира была засыпана этим кощунственным конфетти.  - Зачем ты это сделал? - заорал я в отчаяньи.  -Эх! - горестно сказал Вова. Но я видел, что он счастлив, по глазам видел, по его наглым рыжим глазам.  -Идиот... - застонал я.  Он понимающе закивал своим дегенеративным черепом.  - Если ты понимаешь, что ты идиот, - сказал я злобно, - то значит, ты не идиот, а отъявленный мерзавец.  - Давай его свяжем, - предложила жена, которая была безутешна: Вова порвал всего Пруста. - Давай свяжем мерзавца!  Вова испуганно заревел.  - Давай его лучше убьем, - хладнокровным голосом предложил я.  Вова заревел еще более испуганно. Жену тоже испугало мое предложение. Все трое были испуганы и не знали, как быть.  Я объявил военное положение. Я установил строжайший надзор за Вовой. Он несколько присмирел, но не сдался; вредительствовал исподтишка. Началось таинственное исчезновение вещей: исчезали рубашки, туфли, зубные щетки, кухонная утварь. Вдруг, в один прекрасный день, он навалил большую кучу в центре комнаты, и с тех пор пошло-поехало: он размазывал кал по обоям, рвал их, мочился в холодильник, резал ножом паркет, мебель. Он пердел и бесчинствовал. Он заголился, расхаживал голый, пять шагов вперед, пять назад, сверкая рыжим пахом, и что-то совершенно немыслимое возникло: исполинский бордово-венозный червь шевелился на осеннем газоне... Он оказался сильным, этот Вова, и плевать он хотел на объявленное ему военное положение. Это он нам объявил военное положение: мне - совсем мирному человеку, убежденному пацифисту, последний раз дравшемуся в классе седьмом, если не в пятом, и моей новенькой жене, любительнице Пруста и невинных семейных услад, на фоне которых бордово-венозное видение вырастало до размеров содомского кризиса.  Вова раздавил телефон. Связь с миром прекратилась. Мы забаррикадировались во второй смежной комнате и затаились, несогласия не было. Мы враждовали с женой. Вместо того чтобы сплотить, несчастье нас разобщило. Жена становилась все менее и менее сносной. Я тоже очень осунулся. Я терялся в догадках. Почему Вова так обнаглел? Почему он взорвался, как мина замедленного действия? Или там, в подвале, из идиотов готовят мучителей? Или это мое несчастье, мое невезение - такой уникум?! Неужели чистая случайность?..  - Как ты мог его выбрать? - твердила жена. За стеной бесчинствовал Вова. Но почему же прохожие знали больше меня, почему они вздрагивали при встрече с Вовой, словно его рожа была им знакома, словно с ней были связаны дурные воспоминания? Я ничего не понимал.  Раздался грохот. Звон стекла. Погибла люстра.  - Господи, а я-то за что страдаю? - взмолилась жена.  - Значит, ты тоже считаешь, что я виноват?! - крикнул я.  - Ты мне жизнь испортил, - ощетинилась она. - Я не хочу! Не хочу! Нет! Ты- изверг!  - Я изверг? Ах ты стерва! Да как язык у тебя повернулся!  Но иногда она говорила:  - Ну, сделай что-нибудь! Ну, прошу...  И я наконец сделал. Ночью Вова барабанил в дверь нашей комнаты и выл, выл, выл. Из-под двери несло калом и спермой (в последнее время Вова яростно, как отрок, мастурбировал..). Он захрипел Я спрыгнул с кровати и рванул дверь. Он стоял передо мной, размазывая руками семенную жидкость по рыжей груди.  - Я тебя убью, сволочь! - крикнул я в небритое лицо, искаженное похабной судорогой.  Огромная липкая лапа опустилась мне на плечо. Вова отбросил меня в сторону, как комнатного пуделька, и я, ударившись головою о косяк, сник. Он ловко схватил меня за ноги и вытащил вон из спальни. Я хотел было...щелкнул замок.  Я лупил кулаками в дверь. В ответ на крики жены я лупил кулаками. Имя забыл. Как я мог забыть имя? Провалы... Я сбегал на кухню за хлебным ножом, я втыкал его в дверь - и слышал истошные вопли, они нарастали - вопили оба и жена и Вова, вопили истошно, словно я вгонял нож не в дверь, а в их мясо так вместе они вопили, и вдруг разом все смолкло, все замерло - стояла глубокая безлюдная ночь - я отшвырнул ножи направился в ванную умыться холодной водой.  Утром на кухню вышла жена. Длинный оранжевый махровый халат с капюшоном. Я взглянул в ее бледное растерянное лицо.  - Это чудовищно, - сказала она, опускаясь на табуретку, и потянулась за сигареткой. У бедняжки тряслись руки.  Я кивнул и, не выдержав, рассмеялся.  Вова стал гораздо более чистоплотным и почти не срал на пол. Он перестал ходить голым, не находя в том нужды, и по утрам, посвистывая, брил скуластые щеки Жена купила ему розовую рубаху и подарила свой бежевый фуляр. На прогулку с женой Вова выходил в фетровой шляпе. Жизнь входила в нормальную колею. Я спал на тахте, заложив уши ватой. Утром я просыпался от запаха кофе. Жена готовила завтрак. Халат с капюшоном. Втроем пили кофе Однажды Вова преподнес мне букетик фиалок. Весна наступала. Блестели на солнце мостовые. Тени были черные, а не синие, как в январе. Букетик рыночных фиалок.  - Это мило с твоей стороны, - сказал я, польщенный вниманием.  - Эх! - обрадованно выкрикнул Вова.  На весну я ему приобрел демисезонное венгерское пальто - пусть щеголяет! А у книжного барышника накупил Пруста. Благодарная жена углублялась порою в чтение.  Потом Вова подарил мне тюльпаны.  - Правда, он трогательный? - спросила жена.  Потом какие-то странные цветы, похожие на птичьи головы.  Потом снова тюльпаны, тюльпаны. Лиловые, красные, желтые.  - Почему он тебе дарит цветы?  - Ревнуешь? - улыбнулся я.  Вова помог мне повесить новую люстру. Он был расторопным помощником.  - Скажи, Вова, - спросил я его, - ты все-таки был или не был профессором?  - Не обижай его, - сказала жена. - Не травмируй Вову.  Вова подошел к жене и съездил ей по уху. Я был доволен. Так стало складываться наше мужское сообщничество. Но по ночам они принадлежали друг другу, и я затыкал уши ватой.  - Опять тюльпаны! - удивлялась жена.  - Он - милый, - сказал я.  - Смотри, как бы он тебя ненароком не трахнул, - обиженно шутила жена.  - Смотри, как бы он тебя не перестал трахать, - в ответ шутил я.  За окнами был май. Вова говорил со мной на языке цветов.  - Я беременна, - сказала жена. Она стояла в оранжевом махровом халате с капюшоном, и я подумал: есть такие цветочки, как их там, бархотки?.. И опять сигаретка дрожала в пальцах.  Вова спал, разметавшись на ложе в счастливой истоме.  - Это странно, что я забеременела, - говорила жена доверительно. - Дело в том, что у Вовы свои наклонности. Я их уважала и, не скрою, полностью им соответствовала, но беременность была ведь исключена!..  - Жизнь с идиотом полна неожиданностей,-добродушно заметил я.  - Он не идиот! - вспылила жена. - Идиот - это ты, ты! ты! Идиот, со своей иронией, со своими друзьями, со своей черствостью и высокомерием... Он чище! невиннее! духовнее тебя! С ним я чувствую себя женщиной, с ним я буду чувствовать себя матерью. Я хочу от него ребенка! Я люблю его. Я сохраню маленького. И не смей принимать от него цветы! Не смей!  Она разрыдалась.  - Бред, - сказал я. - Бессвязный, истеричный бред. Бред беспомощной, растерявшейся дуры. Ты послушай себя!.. Ну, роди! Ну, рожай, что я, против?! закричал я. - Рожай ему ребенка, на здоровье рожай!..  Вечером я видел, как Вова нежно гладит ей пузо. Они ворковали и строили планы. Потом они долго, всю ночь напролет, трахались.  - Эх! - разудало кричал Вова.  - Эх! - разудало вторила ему жена. Я был заинтригован. Каким наклонностям Вовы соответствует моя жена? Как славно, однако, она научилась выкрикивать "эх!", - подумал я в рассуждении о наклонностях, но я был недогадлив и целомудрен, как всякий интеллигент, и я задремал, не ответив на свой вопрос.  Потом жена сделала аборт и вернулась домой, потрясенная бесстыдством и грязью женщин, вместе с ней подвергавшихся этой быстро входящей в литературный обиход операции - "то есть ты не представляешь себе!",- на что я ответил: "Мне это неинтересно", а Вова не сразу понял, что она сделала аборт, и все гладил и гладил ее по пузу, по пустому, выскобленному пузу, похожему на новобранца, и это было очень смешно, я просто покатывался. А потом он понял, что случилось с его младенчиком, почему тот не подает признаков жизни, наконец до дурака доперло, что пузо пустое, и он, сильно озлобившись, поколотил ее ночью. Я проснулся, несмотря на вату в ушах. Я лежал и слушал, как он ее бьет. Он бил ее крепко, обстоятельно, кулаками; она только повизгивала, как преданная сука, понимающая, что бьют за дело. Мне было жалко ее.  Наутро Вова принес мне охапку гвоздик. Я сидел в ванне с намыленной головой и размышлял о смысле жизни. Я не хотел умирать. Он бросил гвоздики в воду. Громоздкие перезрелые цветы, насаженные на перепончатые стебельки, закружились вокруг меня. Я сконфузился и закрылся рукой. Вова погладил меня, как отец, по намыленной голове и, наклонившись, поцеловал в плечо. Бородка кололась. Было щекотно и - неожиданно. Меня охватило конфузливое беспокойство, и я сказал:  - Ну, иди.  Он не шелохнулся. Гвоздики кружились, они давили мне на сердце. Смыв шампунь, я стал вылавливать их из воды.  - Эх, - странно вымолвил Вова и вдруг, сквозь цветы, я увидел бордововенозные увесистые очертания. Они были отвратительны, эти очертания, они были так отвратительны, грубы и материальны, что выглядели заманчиво, в них была заманчивость дикой разбойничьей силы, в них было то, что мы тщетно ищем в жертвенной женской ущербности - чувство достоинства. Их хотелось приручить. Отвращение нуждалось в какой-то переплавке. Насколько материальным, плотным было отвращение, настолько непрочной, зыбкой и призрачной была красота, но она разрасталась - так на свалке мусора занимается огонь, и его нежные язычки лижут гнилую вонючую ветошь, питаются падалью, дрожат на ветру; оно красиво, это пламя, оно крепнет, оно сильнее мерзости, оно не принадлежит ей, и пламя пожирает помойку, оранжевый факел в вечернем небе, бежит детвора - то-то праздник. Пожар! Пожар! Тили-бом! Тили-бом! Блаженная сказка детства, где красавицы - нечто иное, как глупые тетки с титьками и с красными банными рожами - утерянный, забытый взгляд, - но где мужчины вызывают зависть.  - Ну, иди.  А он все медлил и не шел, он ие спешил идти, он всё не шел,и не шел, и медлил.  Мой Вова! Мое наказание!  О, жерло собственного крупа! О, эта БОЛЬ, затмение Европы...  Ну, а теперь, читатель х.ев, кем бы ты ни был: другом или гадом, эстетом, снобом, чернью или краснью, какая б жизнь тебе ни предстояла, какая б смерть тебя ни стерегла, запомни: твоим сужденьем я не дорожу; я счастьем обожрался, как обжора, нажравшийся блинами с икрой, и суд твой - нищий суд, а я - богатый парень, я - миллионщик с золотых приисков Лены, и моя шуба очень горяча.  Мы жили с Вовой в согласии, нежности и неге, даря друг другу скромные подарки: конфеты, разноцветные шары, цветы и апельсины, и лобзанья, - как сын живет с отцом, когда они - поэты божьей милостью и волей, и в мире не было людей счастливей нас.  Мы поселились во второй смежной комнате, предоставив жене простор столовой, тахту и Пруста, братское внимание и братскую незамутненную любовь. Разве мы не стояли перед ней на коленях, выпрашивая слезинку снисхождения к нашему счастью? Разве мы не окружали ее сыновним уважением? Разве мы не были готовы разбить себе лбы, только бы ей угодить?  Но она сказала: Нет!  Нет! Нет и нет!  Она сказала: вы пара подонков, вы дегенераты, вы - мразь и сволочь, вы - растлители друг друга и закона.  Она нас обижала, но мы не сказали ей ни единого худого слова, мы просто вышли гуськом; он - первый, я - второй, уединились в спальне и, лежа на кровати, удручались.  - А ты, Вова, особенная сволочь, - крикнула она из-за двери.  - Эх, - удрученно развел руками Вова.  - Эх, - эхнул я.  Шли дни. Она все портила и рвала: порвала шторы, Пруста, мои старые письма к ней - мы пожали плечами; она насрала на ковер, как инвалид, - мы сделали вид, что не замечаем. Мы были выше этого, нам было не до вони. Но и у богов кончается терпение. Тогда мы ее избили, не очень больно, раздели для забавы и избили, хохоча над ее дурацкими титьками, которые резво подпрыгивали, пока мы ее били, но, однако, она все-таки потеряла сознание - и титьки стали совсем уж дурацкими, и мы даже всплакнули над их бесповоротной глупостью.
1 2 3
                        1 2 3