А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

 – Давайте-ка я вам чайку ромашкового заварю, да погорячей, чтобы вощанку растопить и нутро очистить.
Маша согласилась. Она так страдала, что на все готова была. Но что толку? От огромной кружки чаю с привкусом ромашки только хуже сделалось.
– Погодите, барыня, – проговорила вдруг Лушенька с самым что ни на есть таинственным видом. – Да вы не чреваты ли?! Уж больно крепко вас мутит! Как пить дать чреваты!
– Что ты городишь, Лушенька? – гневно воскликнула Маша. – Как же это мне быть чреватою? С какой стати? Покойный супруг мой в Любавинове за год до гибели своей побывал, а со времени оной еще год минул. Как в народе говорят, ветром надуло, что ли? Или, бабьи сказки воспомянув, скажем, что Змей Огненный меня в моей тоске по милом усопшем друге наведывал?!
– Ой, барыня, да в такую чепуху разве только дети малые верят, деревенщина всякая, – по-свойски отмахнулась Лушенька. – И барин наш покойный, смею сказать, тут вовсе ни при чем…
– А кто же при чем?! – изумилась Маша.
Лушенька прелукаво усмехнулась:
– А вот это, сударыня, вам небось лучше ведомо!
И она умолкла, многозначительно поводя глазами, а Маша уставилась на нее в бессильной ярости.
Ну наконец-то, хоть и с превеликим трудом, до нее дошло, на что намекает глупая девка. Да где там – намекает?! Лушенька только что впрямую не обвиняет ее в непристойном поведении и в тайных амурах! Ее, вдову! В тайных амурах! До окончания срока траура!
Да мыслимо ли такое? Даже если это – просто танец в Собрании или самая невинная прогулка? Ни-ни, никак нельзя, невозможно. А уж непристойности всякие…
Маша хотела обрушиться на глупую девку с проклятиями, как вдруг взглянула ближе в круглые от возбуждения Лушенькины глаза – да так и обмерла, перепугавшись насмерть. У Лушеньки не язык, а сущее помело. Никакая Матрена Семеновна, никакой Осип Федорович с нею не сравнятся. И если Лушенька начнет этим помелом трепать, пропало доброе имя вдовы Любавиновой. Вовеки пропало, потому что на чужой роток не накинешь платок, а люди недобры и неистощимы на злоречия о ближних.
Что же делать? Как себя оградить от сплетен? Застращать Лушеньку, мол, продаст ее хозяйка на сторону, если хоть единую сплетню о себе услышит? Или, наоборот, подкупить добром и ласкою? Ох, нет, таким, как Лушенька, ни единого повода языком молоть давать нельзя, для них день без сплетен напрасно прожит!
– Послушайте-ка, барыня, – нерешительно проговорила вдруг Лушенька. – А что, коли я к вам знахарку приведу? Есть тут одна… недавно поселилась. Бабы сказывают, никто лучше ее наши женские хворости не распознает. Иная еще только размышляет о том, что, может, пора собраться ей зачреватеть, а бабка эта уже про то ведает. Иная же ходит да перед мужем и родней чванится: я-де скоро произведу на свет наследника, – а у ней на самом деле брюхо водянкою вспучило, никакого ребеночка там и в помине не было.
А уж как знатно пользует она всякие болести живота! Кости вправляет, суставы разминает, тягость сердечную унимает, сон успокаивает, косоглазие заговаривает, зубную боль зашептывает…
Как ни была Маша озабочена муками в желудке и могущими из того произойти Лушенькиными сплетнями, она не могла не засмеяться:
– Да это не бабка-знахарка, а целый докторский консилиум! – И тут же новый приступ тошноты заставил ее склониться к поганому ведру.
«Да чтоб я хоть еще ложку простокваши с медом в рот взяла!» – подумала Маша, отирая лицо, покрытое влажным потом, и от этой мысли стало ей еще муторнее.
– Делайте со мной что хотите, барыня, а я бегу за той бабкою! – решительно объявила Лушенька. – Нет мочи моей глядеть, как вы мучаетесь! Она тишком-украдкой войдет, тишком-украдкой уйдет, никто и знать ничего не узнает. Полтину за труд не пожалеете, а взамен облегчение несказанное получите.
В это время Маше таково-то дурно сделалось, что она готова была к самому черту лысому за помощью обратиться, не то что к какой-то бабке-чудотворнице.
– Зови кого хочешь! – простонала она и почти в беспамятстве откинулась на подушку.
* * *
– Ну и кто тебя силком под венец тащит? – сердито спросил Петр Свейский и даже кулаком по столу стукнул от возмущения. – Небось нынче не старое время, нынче даже девок неволею не венчают, не то что нашего брата, мужчину!
Александр Казанцев поглядел на приятеля насмешливо:
– Кто бы говорил!
В самом деле. Не далее как год тому назад самого Петра Свейского его кузен Сергей Проказов, по рукам и ногам скрутив, приволок в домашнюю церковь и приказал, воли Петровой не спросясь, обвенчать брата с какой-то вздорной и распутной актрисулькой, чтобы не только опорочить Петра, но и навеки закрыть для него возможность получить пребогатое наследство. Однако интрига Проказова против него же и обернулась, потому что доверенный слуга, Савка Резь, все на свете перепутав, привез к Петру под венец богатую невесту, умницу, красавицу и сущего ангела во плоти, Анюту Осмоловскую, в кою Петруша с первого же взгляда влюбился, ну а она, как водится в сказках или в сердцещипательных книжках, немедленно влюбилась в него[1].
С тех пор жили они, не зная тоски и не ведая печали, к тому же недавно Анна Викторовна родила сына, и Свейский, который прежде слыл малым весьма бестолковым и шалым, неучем и выпивохою, сразу превратился в добродетельнейшего из мужей и заботливейшего из папаш. Редко-редко удавалось сманить его в компанию друзей юности, вот только ради приезда в N столичного жителя, стародавнего друга Казанцева, отлучился он от семейного очага. И очень опечалился, услышав от приятеля, что тот нимало не желает исполнять обет своего отца и жениться на дочери его боевого друга Сосновского. Первое дело, барышня Наталья Алексеевна Александру совсем не по нраву. Второе – приданое у нее вовсе не таково, ради которого можно и на немилую жену с нежностью поглядеть. Третье – Казанцев вообще пока не считал себя человеком, для брачного венца приуготовленным. Он, как говорится, не нагулялся, а нагуливаться себе определил еще года четыре самое малое. Алексей же Васильевич Сосновский полагал, что его дочь и так в девках пересиживает, и со свадьбою торопил. Но главная причина нежелания Казанцева налагать на себя неразрешимые узы была та, что сердце его занимала другая, да вот беда – меж ними лежали некие неодолимые препятствия, открывать кои Казанцев приятелям (кроме Свейского, за бутылкою вина и сигарою коротали время еще двое – полковой товарищ Александра Петровича, с ним приехавший в N, по фамилии Охотников и кавалерийский ремонтер[2] Сермяжный, с которым наши герои познакомились лишь недавно, за карточным столом) отказался.
Впрочем, невелик труд был догадаться: либо чувства Казанцева к неведомой особе безответны, либо дама замужем и никакой компрометации для себя не желает. Однако, когда приятели эти препятствия Казанцеву высказали, он только плечами пожал и сделал самую скучную гримасу, коя значила: вы, господа хорошие, ничегошеньки понять не способны в чувствах моих и моего сердечного предмета!
– Ну что ж, – сказал тут поручик Охотников, откладывая сигару и раскуривая трубку, по его мнению, более подходящую для человека военного, – среди вдовушек попадаются иной раз премилые создания…
Реплика произнесена была как бы в никуда, к слову, однако Казанцев мигом насторожился, да и у Свейского с Сермяжным сделались ушки на макушке. Приятели значительно переглянулись, и не просто так переглянулись, а даже и перемигнулись, поскольку именно в то время в N гостила особа, коя вполне могла вскружить голову Казанцеву. Это была госпожа Любавинова, лишившаяся супруга год назад или чуть более того. Свейский тут же вспомнил, что с тех пор, как Казанцев с ней повидался на званом обеде и имел честь побеседовать о минувших годах, когда они, наивные, невинные дети, пешком ходили под стол, у него и отшибло всякий интерес к барышне Сосновской. Конечно, не увязать эти два момента было никак невозможно, вот Свейский их и увязал.
Да-с, увязал – и помолчал сочувственно. Марья Романовна Любавинова слыла и красавицей, и умницей, и всякому мужчине могла бы составить счастие. К тому же, по слухам, от покойного супруга досталось ей немалое наследство, как в недвижимости, так и ассигнациями и ценными бумагами. Но она была ближайшей родственницей Натальи Сосновской, и отвергнуть одну кузину, чтобы взять в жены другую, предпочесть состоятельную даму небогатой – поступок для Казанцева, конечно же, совершенно немыслимый. Скандал, бесчестие, позор Сосновских, ссора со старинным другом отца, до конца дней прилипшая слава охотника за приданым и человека, своего слова не держащего, к тому же не уважающего памяти боевого офицера Любавинова, сложившего голову на Кавказе, где и сам Казанцев рисковал жизнью до того, как начал помышлять об отставке, – нет, чтобы все это выдержать, нужны нервы покрепче, нежели те, коими обладает Александр Петрович Казанцев!
– Да ладно взоры тупить и голову клонить долу! – вдруг воскликнул Охотников, принадлежавший, как показалось Свейскому, к числу людей, которые и других своими печалями не обременяют, и сами невзгоды чужие взваливать на свои плечи нипочем не желают. – Сколько ни живу на свете, одно заметил, самое главное: все так или иначе улаживается. Надобно только набраться терпения и положиться на волю Божию. Другое дело, что Его воля не всегда совпадает с нашим пониманием справедливости. Любит Он награждать ненавидящих нас и ненавидимых нами, а нас обижать. Но с этим мы ничего поделать не можем, потому принуждены смиряться, в утешение себе оставляя сакраментальную фразу: непрямыми путями ведет нас Господь к счастью… и молить Господа, чтобы хватило нашей жизни убедиться в Его правоте.
– Да ты, брат Охотников, оказывается, философ и фаталист! – усмехнулся Казанцев. – И немножко святоша и ханжа. Давно ли?
– В святости чрезмерной, тем паче в ханжестве не замечался отродясь, за что и бывал без счета бит и таскан за вихры няньками и гувернерами, – бодро заявил Охотников, подмигивая шалым зеленым глазом, а его рыжеватые волосы при этом словно бы сделались вовсе огненными от внутреннего задора. – Что ж касаемо до фатализма, то страдаю сим недугом с тех самых пор, как был ранен в разведке чеченской пулею, слетел с седла и, лишенный сознания, оказался покинут своим товарищем, который ударился в бегство. Эту историю я не слишком люблю рассказывать, но коли уж так к слову пришлось… Слушайте, господа, она весьма поучительна. Итак, взяли меня в плен раненного и швырнули в яму в ожидании выкупа. Ситуация довольно обычная среди наших кавказских приключений! Вскорости в ту же ямину ко мне сбросили голову неверного товарища моего, меня в трудную минуту покинувшего на произвол судьбы и врага. Это был первый случай для подкрепления моего фатализма… Разумеется, над случившимся я нимало не злорадствовал: и потому, что жаль было дурака, и потому, что отныне смердело в моей и без того вонючей ямине еще и мертвечиною. К тому же, я не сомневался, что очень скоро за тем несчастным и сам последую, ведь у меня не имелось тогда ни своих капиталов, ни родительских. Матушка моя в ту пору едва сводила концы с концами, это уж после наши обстоятельства значительно поправились, а тогда платить за мою жизнь было некому и нечем. Вдобавок рана моя начала нагнаиваться, и я предполагал, что от антонова огня помру прежде, нежели от сабли разгневанного моей неплатежеспособностью аги[3], меня пленившего. Но случилось так, что я был отбит нашим боевым отрядом. Вот тут мой фатализм и еще пуще укрепился – вторично. Теперь я ожидаю, когда третий случай к тому представится.
– Что за третий случай? – живо полюбопытствовал Свейский, который, как и подобает человеку сугубо статскому, слушал залихватский рассказ Охотникова с почтительным и трепетным вниманием.
– История приключилась совершенно невероятная, – усмехнулся поручик. – Знаешь ли ты, Казанцев, что-нибудь о вице-консуле французском, который недавно обосновался в столице?
– Да так, с пятого на десятое слышал что-то, – пожал плечами Казанцев. – Ничего, впрочем, особенного. Говорят, редко он бывает в свете, зато в обязанностях своих сведущ. Но мне до того вице-консула дела нет ровно никакого, чтобы я им озабочивался. А что в нем тебе?
– Сейчас объясню, – сказал Охотников с самым загадочным видом. – Фамилия его Мюрат, точь-в-точь как у родственника Бонапартова, однако тому сия восточная фамилия пристала куда больше, нежели Мюрату прежнему, потому что вице-консул сей – не кто иной, как тот самый чеченский ага, у коего я был в плену, в ямине! Тогда он сбежал при нашем наступлении, лишив меня удовольствия перерезать ему горло, как он перерезал его моему несчастному товарищу, и вот теперь снова появился предо мною!
– Полно врать! – насмешливо возразил Сермяжный, доселе помалкивающий. – Это уж, воля ваша, бабушкины сказки!
– Ни бабушкины, ни дедушкины! – покачал головой Охотников. – Увидев его в первый раз совершенно случайно, я подумал, что спятил от ненависти, которая во мне за весь год, минувший после плена, не искоренилась ни на йоту. Но я слишком часто видел это лицо, склоняющееся над моим узилищем, слишком часто слышал этот голос, выкрикивающий мне, русскому, самые черные оскорбления. И я вспомнил, что выговор аги казался мне и в ту пору очень странным. Конечно, я был ранен, болен, я метался в жару и ожидал смерти, однако приходило мне на ум, что этак выговаривать их тарабарские слова мог бы не природный кавказец, а европеец. Причем не русский – наш акцент несколько иной. После мимолетной встречи с Мюратом в Петербурге я никак не мог успокоиться, начал делать кое-какие тайные расспросы – и вот что в скором времени узнал. Оказывается, новый вице-консул – и в самом деле дальний родственник того самого Иоахима Мюрата, который был женат на Каролине Бонапарт! По младости лет он не мог участвовать в военных действиях Наполеоновой армии, однако ненависть к русским, лишившим род его прежнего величия и над Францией блистательную победу одержавшим, затаил и взлелеял. Среди его воспитателей имелся один из янычар, на стороне Наполеона служивших и ему преданных. Этот янычар был родом чечен, выросший в Турции, он-то и научил мальчика своему языку и турецкому, он-то и привил ему страсть к восточным обычаям. Ненависть Мюрата к России оказалась столь велика, что года два назад, рискуя своей дипломатической карьерою, он повадился наезжать на Кавказ и принимать участие в военных действиях против наших регулярных частей. Об этом известно немногим косвенно, как и мне, более по слухам. Доказательно никто ничего сказать не может. Не могу и я, хоть не сомневаюсь в этом. Ввязаться сейчас с Мюратом в свару значило бы оказать дурную услугу отечеству. Дипломатический скандал, то да се… Но я почему-то не сомневаюсь, что мой случай свести с ним счеты еще настанет. Именно в этом и будет состоять полное и окончательное подкрепление моего фатализмуса.
– Да… – мечтательно проговорил Сермяжный. – Коли это тот самый ага, то, конечно, вам, господин поручик, сдерживаться в его присутствии весьма затруднительно. Я бы не смог… право, не смог бы! Кровь бы взыграла во мне, и я непременно поквитался бы с обидчиком, а там – будь что будет.
– Сразу видно, что вы, господин ремонтер, ни разу не только на Кавказе не были, но и вовсе в боевых действиях не участвовали, – снисходительно улыбнулся Охотников. – Иначе знали бы, что очертя голову в схватку отнюдь не храбрецы, а одни лишь дураки слабодушные бросаются. Иной раз нужно в засаде часами сидеть, чтобы противника рассмотреть как следует, увидеть его самые слабые стороны, а потом ударить по нему во всю силу и мощь, да так, чтобы от него одни охвостья посыпались, как от драной курицы. Вот я себе сейчас представляюсь таким нашим егерем, который сидит в засаде и выжидает, пока противник, ощетиненный отрядами своих абреков, расслабится и подставит ему незащищенный бок.
– Что вы сказали?! – обиженно возопил Сермяжный, уловивший из последних слов Охотникова только то, что касалось его и показалось ему оскорбительным. – Что вы сказать изволили, сударь?! Вы меня в тыловых крысах числите, что ли?! Да я… да вы знаете ль… да как смели вы… стреляться незамедлительно… да я обиды этакой никому не спущу, тем паче вам!
– А чем это я пред вами так выдвинулся, что вы именно мне ничего спускать не желаете и именно мне предоставляете честь вышибить вам мозги пулею? – ухмыльнулся Охотников, довольно, впрочем, лениво. – Заметьте, я стреляться не отказываюсь, коли охота такая вашей милости приспела, да только помнить прошу, что стреляю я без промаха, сразу в яблочко, хотя бы и на тридцати шагах… разумеется, ежели только, как Сильвио у Пушкина, из знакомых пистолетов, ну а когда оружие непристрелянное или чужое, то, пожалуй, могу на полвершка промазать.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги ''



1 2 3