А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Нет, она сама, ее рука видна, – покачала головой мать. – Дуська всегда умная была, а грамоте она у монашек училась. Да и я тоже. Только она лучше меня и читала, и писала, и считала, и язык подвешен был лучше: недаром Вассиан, когда в наши края приехал сказки-байки собирать, не на меня клюнул, а на нее.
Что-то такое странное почудилось Марусе в ее голосе – то ли обида, то ли ревность застарелая. Она даже внимательней на мать взглянула, но та сидела подпершись ладошкой, глядя в стену, хотя чего там можно было увидеть, кроме вышитого Марусей на сером куске сурового полотна и вставленного в рамочку букета красных маков, совершенно непонятно. И Маруся стала дальше читать:
«...Помру я, судя по всему, к исходу лета, мне это бабка Захарьевна открыла, а я ей верю. Я уж и сейчас-то еле ноги волочу, очень уж медленно кровь течет, а однажды, бабка Захарьевна так сказала, она и вовсе остановится и сердце толкать перестанет. Помру тихо и без боли, может, и догляда за мной особого не понадобится, а все же страшно одной. Вася пропал, совсем пропал, и не ведаю я, и никто не ведает, где он, вернется ли, и бабка Захарьевна ворожила, а все ж не высмотрела, воротится Вася или нет. Вроде бы как жив он еще, родимый, и сердце мне вещует, что жив, а может, сердце обманно, видит то, что хочет видеть, а не то, что есть. Он ушел не простившись, когда я спала. И ни словом не предупредил, и записку не написал, куда идет. Почему, не знаю, и гложет меня обида, что так ушел... Воротится, а меня уж нет. А то и не воротится... Но хозяйство пропадет, чужие люди разнесут, а все же дом родительский, и подворье, и кое-что нами с Васей за жизнь нажито, а детей Бог не дал. У тебя дочь-невеста, а достаток известно какой. Приехал бы кто, ты сама, а может, и Маруся... И мне веселей, и за добром пригляд. А там, когда останется одна, без меня, сумеет распорядиться тем, что приглянется. Вещи кое-какие в город можно перевезти, дом заколотить – а ну когда и пригодится... В общем, сестра, решай, а старое забудь, такая, знать, судьба твоя, что ты в тот вечер занемогла, а я нет. Судьба... ничего иного. Прощай, храни вас всех Бог, жду кого-то из вас. Ну а нет, что ж, знать, и на то судьба».
Маруся ехать к тетке не хотела – вот еще, невесть куда тащиться! – однако у нее настали каникулы, а отец с матерью были привязаны к работе. Маруся тоже хотела на лето устроиться куда-нибудь уборщицей, почти уже договорилась с директором клуба, в котором делал ремонт отец, но... пришлось отправиться в Падежино.
* * *
Леший захлопнул дверь и обнял Алёну:
– Слушай, извини, Леночек, Нинка приперлась не вовремя. Вообще она такая ревнивая, просто спасу нет, всюду ей мои любовницы мерещатся.
– А ее-то печаль какая? – поинтересовалась Алёна, мигом начиная осматриваться в чудной и забавной комнате, где кругом были картины, картины, картины, этакий нижнегорьковский сюрреализм, как определяла этот жанр Алёна. Вот мальчик, спящий в дупле заснеженного дерева, – новая работа, и рыжая девушка, похожая на похотливую кошку, и огородик на белом облаке, который поливает из лейки заботливая бабуля-огородница, великанша, богатырка... – У нее что, есть основания тебя ревновать?
Леший хмыкнул.
– Да, я понимаю, – засмеялась Алёна, – основания для ревности ты перманентно даешь. Я хотела сказать, у нее и в самом деле есть право тебя ревновать?
– Да ты понимаешь... – заюлил глазами Леший, – Нинка иногда заглянет в подходящую минуту, чулочек там покажет белый, юбочку приподнимет, а там... ну, слаб человек, ты ж понимаешь...
Конечно, всяк сходит с ума по-своему. Что означает в том числе: у каждого свои сексуальные предпочтения. Леший не мог устоять при виде белых чулок. Хм, очень безобидно! У Алёны Дмитриевой, к примеру, имелся один кавалер, которого непременно надо было встречать в джинсах и свитере, а под непрезентабельную справу вообще ничего не должно было быть надето. То ли в красавчике погиб геолог, то ли первостроитель БАМа. Но Алёна благодарила судьбу, что для поднятия его боевого духа не требуются телогрейки, пропитанные запахом лесных костров, да кирзовые сапоги с портянками. Впрочем, ни портянок, ни носков, ни самых что ни на есть ажурных чулок сей типус вообще не признавал. Он обожал босые женские ножки: хлебом его не корми, только дай обцеловать пальчики ног. Вот такой он был фетишист. Парень вообще удался хоть куда – и красой, и достоинствами своими, но Алёна с ним вскоре рассталась: во-первых, натурально разорилась на педикюре (молчел являлся к ней еженедельно, а то и дважды в неделю, а она как типичная Дева не могла себе позволить ничего неэстетичного, то есть уж если предаваться фетишизму – так самому что ни на есть свежеотпедикюренному, а цены на такие услуги нынче взлетели просто до небес), но, главное, она боялась щекотки и начинала истерически хохотать в самые трепетные моменты, когда любовник молодой ловил высший кайф от целования ее пальчиков... Вообще чувство юмора у нашей героини вечно срабатывало в самые неподходящие моменты. Ну в точности как небезызвестное фармацевтическое средство «бисакодил», действие коего, как известно, не прогнозируемо!
– Вот Нинок и решила, что я уже такой... дрессированный, – продолжал оправдываться тем временем Леший, – а я не люблю однообразия, ты же понимаешь.
Алёна Дмитриева и в самом деле понимала. Она тоже не любила однообразия.
– То есть дождь загнал меня сюда весьма кстати? – улыбнулась она. – Чтобы изгнать керамистку?
К ее изумлению Леший отвел глаза.
– Ну, я на самом деле тебе всегда рад, но как раз сейчас, ты понимаешь...
В то мгновение у него в кармане зазвонил мобильный, и Леший уткнулся в трубку:
– Анечка, привет. Ты что, я тут, на месте, тружусь как пес, ко мне заказчик должен прийти. Ну да, заказчик, какая Нинка, ты что?!
Все было ясно. В кои-то веки Алёна навестила наилучшего приятеля, двоюродного, можно сказать, брата, а он, ясное дело, ждет очередную... э-э... натурщицу. Ну что ж...
– Да ты не парься, Леший, – сказала Алёна. – Пустяки, дело житейское. Как только твоя пассия появится, я немедленно смоюсь... в буквальном смысле слова, – добавила она, взглянув в окно, за которым так и хлестало. – Ты мне только зонтик дай. Есть у тебя зонтик лишний?
Леший, не прерывая разговора, махнул рукой в сторону дивана. Алёна знала, что внутренность дивана порою играла роль шкафа, а потому пошла к нему, собираясь открыть и найти зонтик, но тут ее задела по волосам свесившаяся со второго этажа длинная плеть плюща. Листочки его определенно обвисли. Леший любил свой зимний сад, но уходом за ним не особенно утруждался. А зачем? Всегда для того находилась какая-нибудь натурщица. Но, видимо, давно не находилась, этак и захиреть недолго цветочку! Алёна решила принести другу и брату хоть какую-то пользу, взяла одну из пяти леек, стоявших наготове с отстоянной водой, и поднялась на второй этаж мастерской. Ящик с плющом крылся за пышными геранями. Алёна перегнулась через них и наклонила лейку. Полилась вода. И вдруг...
Вдруг раздался тоненький возмущенный вскрик. Заросли гераней и еще каких-то растений заколыхались, и из них пред изумленные очи писательницы Дмитриевой явилась нагая беловолосая девица с зеленым, в мелкий цветочек, стройным телом.
Никак, дриада?!
Алёна тоже вскрикнула и чуть не выронила лейку. А девушка, глядя на нее зелеными, как листочки, глазами, залепетала смятенно:
– Вы не подумайте... это просто боди-арт... просто такой боди-арт! Ничего особенного! Ничего такого! Ничего личного!
Алёна и сама видела, что вода, стекая с белесых волос девушки, оставляет на ее зеленом теле бледные потеки. Ну да, Леший порою промышлял боди-артом, или авто-артом, или как там эта штука называется. Но расписывать авто он обычно выезжал в гаражи заказчиков, а вот любительницы боди-арта являлись в его мастерскую, и, зная Лешего, можно было бы очень сильно усомниться в том, что тут – ничего личного...
Алёна и усомнилась. Однако ничего не высказала. Прежде всего потому, что не могла вымолвить ни слова от смеха. Она просто поставила лейку, прощально помахала рукой беловолосой дриаде и, прихватив сумку, прошествовала мимо уткнувшегося в мобильник Лешего и вышла из мастерской. Только на лестнице она дала себе волю и хохотала до тех пор, пока не спустилась на первый этаж и не обнаружила, что дождь по-прежнему льет вовсю, а она забыла найти зонтик. Но возвращаться обессиленная хохотом Алёна не стала, а просто подозвала проезжавшее мимо такси – да и поехала себе домой.
Разумеется, это маленькое недоразумение никак не осложнило ее отношений с «двоюродным братом». Другое дело, что впредь без предупреждения Алёна в его мастерскую не совалась.
Однако именно Лешему позвонила Алёна, когда у нее вдруг люто разболелась растянутая на танцевальной тренировке нога (вернее, левый тазобедренный сустав). Есть в аргентинском танго такая сложная фигура – пьернас, делать которую надо осторожно. А Алёна вот не побереглась, махнула ножкой с избыточной резвостью, к тому же партнер неправильно ее на этот пьернас повел... И теперь каждый шаг и каждый резкий поворот причиняли мучения. Врачи выписывали килограммы лекарств и в один голос твердили: мол, надо ограничить движения. Алёна поняла: если она не хочет лишиться того удовольствия, которое получала именно от движения (пробежек по Откосу по утрам, занятий шейпингом трижды в неделю и чуть ли не ежевечернего аргентинского танго), если не хочет всю оставшуюся жизнь работать на лекарства (ее относительно скромный бюджет – слухи о писательских гонорарах, можете мне поверить, значительно, то есть ну очень значительно преувеличены! – и так начал давать глубокие трещины), если не хочет пить обезболивающее перед каждой милонгой (так называется вечеринка, на которой танцуют только аргентинское танго, и это культовое, почти обожествляемое мероприятие для всех тангерос) и перед каждой шейпинг-тренировкой, нужно спасаться другим путем. Вообще Алёна была человеком неожиданных решений и нестандартных поступков. Дракон, ну что ты с него возьмешь! Самое забавное, что ее решения и поступки приводили порой к самым поразительным результатам, которых так называемые нормальные люди вовек бы не добились. И вот так, неожиданно, ни с того ни с сего, она позвонила Лешему и спросила, есть ли у него знакомый знахарь.
– Ага, – сказал Леший, словно бы даже и не удивившись. – В Падежино живет. Хороший мой приятель, Феич.
– Феич? – недоверчиво повторила Алёна. – Евонный папа звался Фей? Или у него отчество – по матушке, а та была Фея?
– Матушки его я не знаю, а папа евонный звался Тимофей, – хохотнул Леший. – Наш знахарь – Тимофей Тимофеевич, или Тимофеич, для краткости – Феич, его все так кличут. Да хоть горшком назови, главное, что он потомственный знахарь. У него не то бабка, не то прабабка знахаркой была, вроде бы еще какой родственник тем же промышляет, но Феич говорит, что тот халтурщик и деньговыниматель. А вот сам Феич, это я точно знаю, – истинный чудодей. Спину мне восстанавливал, когда я в аварию попал. Вообще фигура весьма колоритная. Между прочим, я с него домового писал для той картины, которую мэр три года назад купил. Я как раз завтра собрался к Феичу съездить. Он меня обещал свести с сестрами – там же монастырь женский восстанавливается, и старые фрески в часовне нужно отреставрировать. Хороший заказ, просто клад! Феич говорит, надо шустрить, потому что уже тянется к монастырю очередная рука Москвы...
– Такие руки надо рубить! – категорично заявила Алёна. – Так ты возьмешь меня завтра в Падежино?
– Тебе что, для нового романа герой-знахарь нужен? – весело предположил Леший.
– Мне лечиться нужно, – грустно сказала Алёна и поведала историю своего несчастного травмированного тазобедренного сустава.
– Ну что ж, – резюмировал Леший, который был схож со своей «двоюродной сестрой» в том, что не любил долго ходить вокруг да около, – тогда завтра в одиннадцать выезжаем.
В результате они выехали без двадцати десять.
В смысле без двадцать.

Из записок Вассиана Хмурова
Что рассказал дядька Софрон

Когда я начал перечитывать свои записки, сделанные в ночлежке, где обитал Софрон Змейнов, то ужаснулся. Писал, кое-как умостив блокнот на коленке, не замечая, когда ломался карандаш, писал почти вслепую, стремясь как можно более точно зафиксировать неудобьсказуемую, неудобьчитаемую речь Софрона... Разумеется, у любого читателя от его рассказа встали бы волосы дыбом. Мне пришлось взять на себя редакторский труд и обработать повествование. Зачастую это означало – поправить, очистить от забубенного мата, который срывался с уст спившегося Софрона так же легко, как божба. Но порой это означало – выхолостить, ибо мне не всегда удавалось сохранить своеобразие его живой речи. Потом, прочитав свою работу, я не всегда оставался доволен, поскольку слишком сильно было здесь литературное влияние моей образованности и начитанности, мне не всегда удавалось сберечь перлы словесности, образной речи приамурцев, которыми так блистал Софрон. Именно поэтому я веду повествование не от первого, а от третьего лица. Кое-что изложил очень вольно, кое-что приписал от себя: особенно если речь шла о размышлениях Максима. Он, странный человек, казался мне чем-то очень близок, ведь был не простолюдином, а человеком моего круга... может быть, мы могли бы с ним даже сдружиться, если бы он не пал от руки разъяренного Софрона. Наверное, останься Максим жив, он сам мог бы написать историю своего фантастического бегства с каторги и сделал бы это куда лучше меня... однако мстительность Софрона не оставила ему такой возможности, и история его жизни и смерти попала в мои не слишком умелые и, возможно, не слишком-то деликатные руки. Но что сделано, то сделано – и теперь я смогу предложить вниманию любого заинтересованного человека историю, вполне достойную пера Фенимора Купера и еще более романтического Майн Рида, но ставшую предметом моей обработки и... ставшую для меня тем путеводным клубком, который, очень может статься, приведет меня и любого другого, кто ее прочтет, к гибели.
Итак, вот то, что поведал мне Софрон Прокофьев по прозвищу Змейнов.
«Софрон часто подсматривал, как они разбирают золото. Вокруг отвалов стояла охрана, но ему все это было нипочем. Стражники стерегли тайгу – они не глядели на лотки, на руки старателей, старательно осматривавших каждый осколок кремня, а зачем-то глазели на вершины деревьев, как если бы хунхузы или русские разбойники обратились птицами небесными и намеревались налететь на прииск, аки черны вороны на добычу... Но никто и головы не поворачивал в сторону небольшого холма, поросшего шиповником.
А в том холме с противоположной, таежной, стороны имелся подземный ход – давний, невесть кем и когда прорытый. Может, маньчжурами – только не теми, что приходили раньше к нашему поселку с другой стороны Амура и кричали на разные голоса, предлагая муку, буду[1] и кирпичный чай[2] в обмен на «селебеленый денга, а медный тоже белем», что означало: им нужны серебряные деньги, но они согласны и на медные. Софрон всегда удивлялся, отчего маньчжуры столь дивно любят пятаки, отчего держать в руках медную монету для них такая великая радость. К серебру относились с превеликой почтительностью, а бумажных денег не брали – не понимали той силы, какая в них заключалась. Гольды[3], напротив, пятиалтынных боялись: «Покажи, сколько их приведется на чальковой!» – просили растерянно. Для них главной русской деньгой был чолковой, целковый, но сосчитать самостоятельно, сколько в него входит «селебела» или меди, гольды были не в силах, оттого их порою безбожно обдуривали переселенцы. Маньчжуров небось не обдуришь!
Маньчжуры теперь ушли от русского берега, вместо них кирпичный чай привозят русские скороспелые купцы и деньги за все дерут нестерпимые: чай по два рубля за кирпич покупали! А сельчанам без него, как без рук: и привыкли, и сытный он, особенно с молоком, по-гурански[4]. Конечно, совсем уж как гураны, с маслом и солью, русские чай не пьют, гребуют, как здесь говорят, то есть брезгуют, а все ж чаем живут так же, как и хлебушком. Да, совсем другая жизнь была, когда его задешево маньчжуры привозили...
Вообще деньги они уже позднее брать стали, когда пообзавелись русским барахлишком, а поначалу отдавали чай и буду за сущую мелочь: старый, чуть годный полушубок, платок рваный, всякую негодную лопатинку брали – и не обижались сами, не обижали и тех, с кем совершали мену. А потом маньчжуры все ж обиделись, да накрепко.
У них на утесе, называемом Сахалян-Ула, стояла ропать – или кумирня, молельный их дом. Приносили они там жертвы камням, а позади была как бы моленная – дощатый балаган, ничего особенного.
1 2 3 4 5