А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тицэ Уйе прилепился к нему всем сердцем, как к родному брату. Да и многие в селе тоже полюбили Янку. Моя мама просто не чаяла в нем души. Вскоре мужики понесли к нему точить и чинить плуги и другую железную утварь. Взял он к себе в дом семилетнего сынишку Ивана Цынцу. Самого Ивана доконали и прежде времени свели в могилу ранения, полученные в девятьсот седьмом году, когда его вместе с другими бунтовщиками избивали в придорожном рву. Теперь Цынцу-младший раздувает кузнечные мехи, чтоб горел уголь.
Целый день Янку – у него длинные худые руки и почти прозрачные пальцы, одни мускулы да вены – махал молотом.
Один он жил недолго. Женился. А жену нашел по соседству, в Стэникуце.
Жена кузнеца Янку Брэтеску – женщина боевая, двух стоит; сильная и крепкая, что твой кремень. Зовут ее Сица. Я, как и мои братья и сестры, зову ее тетя Сица.
Очень она радовалась, когда вышла замуж за кузнеца.
– Мой Янку, – говорила она, выйдя на улицу посудачить с бабами, – на работу меня не гоняет. Любит он меня, вот и балует. Только и забот, что постирать ему да поесть сготовить. Появятся скоро и другие дела – дети пойдут. Ему позарез дети нужны – целая куча. Ишь, чего захотел! Что я, дура? Одного рожу, а там… – И она скалит свои белые, острые, как у зверька, зубы. – Я жить хочу, а не с детьми маяться…
До женитьбы Янку находил время рисовать. Купил себе в городе картон, краски, кисти, черные и цветные карандаши и занимался художеством. Нарисовал красками свой дом и дома соседей. Кузницу. Нарисовал и сынишку Ивана Цынцу – как он раздувает мехи; красные языки пламени, наковальню. Хотел было изобразить и жену свою, Сицу. Да она как напустится на него:
– Ты что, рехнулся? Другого дела нет? Кабы знать, что у тебя не все дома, ни за что бы за тебя не пошла. Да разве загодя узнаешь? Порядочный-то человек после работы поест – и на боковую или идет на улицу поболтать с соседями. А ты уткнешься в книгу и сидишь сиднем. Смотри, как бы тебе не свихнуться. Какой от этих чертовых книг прок, не приложу ума! Только горб наживать!.. А теперь вон еще и новая дурь – краски таскать да бумагу портить. На кой ляд тебе все это? Хочешь на свой дом смотреть? Так выйди во двор и любуйся, пока голова кругом не пойдет! Пруд да ивы полюбились? Сядь на холме и гляди досыта! А этого вшивого мальца Цынцу… мало тебе целый день глаза на него в сарае пялить, как он мехи раздувает, так ты его еще и на картонке намалевал! И чего ты нашел в нем такого?
Соседки рассматривают рисунки брата, особенно тот, где возле кузнечных мехов изображен младший Цынцу, лицо у него все в саже:
– Глянь, как живой! А огонь-то! Дотронься – обожжет…
И ну ругать Сицу:
– Не понимаешь ты своего счастья, Сица. Такого мужа поискать. У него талант. А это дар божий.
– А что мне с того дара? Какой барыш от раскрашенных картонок? Вот ежели бы он их продал да купил мне шляпу – тогда другой разговор!
– Только шляпы тебе недоставало! – шутит Янку. – Я, может, потому тебя и в жены взял, что ты шляпы не носишь, не из городских…
– А я хочу, как барыни в городе, шляпу носить…
– Будешь, будешь…
– Когда буду-то? Только от тебя и слыхать – будешь да будешь…

Пять раз в неделю нас кормят мамалыгой и похлебкой из фасоли или чечевицы. По четвергам и воскресеньям – хлеб и капуста с мясом или токана.
– Живете вы у меня – турецкий паша и тот позавидует, – похваляется хозяин Моцату. – Никто не может пожаловаться, что я о вас плохо пекусь. Постель как постель, стол как стол, на дворе мороз, а вы в тепле…
Я хожу, обмотав ноги тряпками. Лишь когда иду на улицу, натягиваю постолы, которые привез из дому в торбе. Слоняясь как-то в воскресенье после обеда по базару, я разговорился с одним высоким чернявым парнем:
– Ты из деревни?
– Нет. Из Парижу… – И он захохотал.
Я тоже рассмеялся.
Лед был сломан.
– У кого работаешь?
– У Моцату…
– Похуже жлоба не нашел?
– Да это тетка мне подыскала…
Парень прошелся со мной до самой окраины, до кладбища.
Все допытывался, что да как. Я отвечал уклончиво.
В центре города, на перекрестке двух широких улиц с тротуарами, стоит памятник генералу Манту, который нашел свою смерть отнюдь не на поле боя.
В селе у нас тоже есть памятник. Правда, не на перекрестке улиц, не перед примарией, не у школы и не рядом с церковью. Наш памятник перед домом Испаса Капрэ, у него во дворе. Капрэ – старик. Жена его жива. А дети давно умерли – он сам был тогда еще молодым. Прежде Испас старался сколотить деньжат, но, потеряв детей, утратил интерес к работе. И работал уже только так, чтобы хватало на жизнь. Какие-то дальние родственники таскали его в Турну – судились из-за земли, которая в конце концов досталась не им и не ему, а адвокату Викэ Джорджеску, взявшемуся якобы защищать ответчика-старика от алчности родственников.
В Турну, там, где главная улица упирается в городской сад, стоит памятник. Много лет назад горожане возвели этот памятник в честь солдат, которые в семьдесят седьмом году отправились за Дунай и сражались под Плевной против турок, бок о бок с русскими.
– А это что такое? – спросил Испас Капрэ.
– Памятник, – ответил подметальщик, сгребавший у подножия опавшую листву.
– Памятник? А зачем?
– Чтобы люди не забывали солдат, которые погибли в семьдесят седьмом, в сраженье с турками…
Испасу Капрэ запали в память слова подметальщика: горожане возвели памятник, чтобы не забыть о людях, которые жили давно и теперь уже сгнили в земле.
– О чем это ты все думаешь? – допытывалась жена.
– Да так, обо всем, что в голову взбредет.
Старик продал хлеб. Продал часть земли. Не сказавшись ни жене, ни соседям, сел в поезд и поехал в Турну. К каменотесам, что делают на кладбище кресты и надгробные памятники.
– Можешь вытесать мне памятник, хозяин?
– У тебя что, умер кто-нибудь?
– Да нет, никто не умер. Я себе памятник хочу.
– На могилу?
– Да нет, чтоб перед домом стоял.
Мастер воззрился на него с удивлением.
– Как это – перед домом?
– Да так, у меня перед домом. Лицом к дороге.
– А для чего тебе, сударь, памятник понадобился?
– Чтобы потом народ вспоминал – дескать, в этом доме, на этом самом месте, жил когда-то я, старый Испас Капрэ.
Долго торговался он с мастером. Наконец сговорились. Выложил старик деньги. Вернулся домой и стал ждать, когда приедет мастер с памятником.
В условленный срок мастер явился к Испасу в сопровождении двух подмастерьев.
– А где памятник? – спросил Испас.
– Прибудет поездом! Позаботься о подводах, на чем со станции везти.
Нанял дед Капрэ две подводы, поехал на станцию. Памятник прибыл из города в ящиках, заколоченных гвоздями, и были те ящики тяжелее мельничных жерновов. Подмастерья по его желанию установили памятник перед домом, лицом к дороге. Это был высокий каменный столб, на верху которого грозно распростер крылья бронзовый орел. На памятнике мастер выбил и покрыл золотом такую надпись: «Этот памятник воздвиг себе я, дед Испас Капрэ, чтобы люди помнили обо мне».
Крепко взъелась на него баба. Но под конец примирилась с чудачеством мужа. Теперь Испас Капрэ стар и болен. Лежит дома. И вконец обнищал. Зимой жена кормит его похлебкой из фасоли, а летом щами из щавеля и крапивы.
Старик болен неизлечимо. Охота ему выпить хоть капельку молока.
– Сходи в село, жена, купи мне кружку молока.
– Пока здоров был, корову небось не купил. Заместо этого памятник перед домом отгрохал. Вот теперь вставай да и ступай доить ворону, что на памятнике сидит. Хочешь молока – дои ворону!
Вздыхает Испас Капрэ.
– Не понимает… Ничего моя баба не понимает. Я вот умру, а люди будут обо мне помнить. Ступай и купи мне молока, хоть наперсток.
– Ворону дои! Подымайся и дои свою ворону…

Здесь, в центре города, на перекрестке главных улиц, стоит статуя генерала Манту, который давно умер. Генерал не участвовал ни в одном сражении. Но в этом уезде у него были леса и угодья, перешедшие потом наследникам. Его избирали депутатом, сделали сенатором. Вот родственники и соорудили ему памятник, чтоб народ о нем не забывал. Теперь мимо бронзового изваяния ходят люди, но редко кто поднимет взгляд на расчесанную надвое бороду и закрученные кверху усы. Разве что вороны присаживаются иногда передохнуть на макушке этого возвеличенного мужа, обливая белым пометом безупречный пробор.
Напротив памятника, словно пав на колени, прилепились друг к дружке две лавчонки. В одной – книжный магазин «У золотого попугая», где торгуют карандашами, мелом, оберточной бумагой и изредка книгами – это осенью, когда начинается учебный год. Торгует там высокий чернявый парень по имени Урмуз Никулеску. В другой – мелочная торговля моего нового хозяина Мьелу Гушэ, который известен в городе под кличкой Упокой; над дверью и окнами белым по черному вывеска: «У ангела».
С неба снова сыплет снег. Громоздятся сугробы.
– Почуяла зима, что ей конец, вот и будет лютовать целую неделю, а то и две.
– А может, и весь месяц, еще ведь февраль на дворе.
Извозчики снова перепрягли лошадей в сани, повязали им на уши цветные ленты, на шею подвесили бубенцы. Сани поджидают седоков возле памятника. Звенят бубенцы. Стучат нога об ногу оборванные извозчики – чтобы согреться. Редко кто пройдет по улице. Ни одного седока возле извозчиков, ни единого клиента в «Попугае» или в «Ангеле». Торговцы от нечего делать заняты болтовней.
– Вот чертово мужичье, гниют в своих землянках, в город их и не заманишь… К нам – ни ногой…
У Мьелу Гушэ никакого оборота.
– Может, помрет кто. Чтоб в такую собачью погоду да никто не помер…
Заходит покупатель. Просит маленькую свечечку – за десять банов. Заболел ребенок. Видно, помрет. А помирать без свечки не годится.
– В лесах севернее города поезд в снегу застрял.
С лесистых берегов Веде к самому городу подошли волки. По дорогам ни пройти, ни проехать.
– Сбегай-ка, скажи, пусть принесут мне чашку кофе.
Через дорогу от «Ангела» – кофейня господина Мильтиаде. Хозяин только что отворил ставни. Я перехожу улицу.
– Чашку кофе для господина Гушэ…
– Сей момент! – отвечает кельнер. И кричит за ширму: – Чашку кофе для дяди Упокоя!
Господин Мильтиаде смотрит на меня, будто видит впервые. Хотя я заглядывал к нему не далее как вчера.
– Погоди-ка, дружок. Ты из «Ангела»?
– Из «Ангела».
– Нанялся к Упокою?
– Да.
– Когда же это чудо свершилось?
– Вчера утром…
– Угу! То-то мне было странно…
– Пожалуйста, передайте кофе для хозяина.
– Не изволь беспокоиться.
Хозяин кофейни провожает меня взглядом.
– Скоро, поди, уж и полдень, – говорит мой хозяин. – То-то смотрю – ремень у меня ослаб. Сделай милость, сбегай домой. Принеси судки с обедом. Да смотри не разлей по дороге, а то шкуру спущу…
Дом Гушэ – на самой окраине по пути к Скриоаште. Дорога дальняя. И я отправляюсь. Скрипит под постолами смерзшийся снег. Ветер треплет одежду, раздувает полы сермяги, гонит вперед. На перекрестках аж к земле пригибает.
– Целую ручку, барыня! Хозяин послал меня за судками с обедом.
– А денег на базар сходить он мне оставил? Только под утро из картежного дома вернулся. Небось и не знает, что дрова на исходе? Ничего знать не хочет, мерзавец… А за едой посылать не забывает! Чтоб его черви съели! Чтоб ему отравиться…
У хозяйки красные, заплаканные глаза. Она держит на руках двух золотушных девчушек – сопливых, с прыщами на губах.
– На-ка, покачай… Авось уснут. Хорошо бы до самого светопреставления, а то ведь никакого спокою не видишь.
Я беру девчонок на руки. Неумело. Те на миг затихают. Потом, словно их кто подбил, дружно обделывают меня.
– Ах, бессовестные! Всего обкатили. Поди на улицу, оботрись снегом и не серчай. Это к счастью. Вот ежели бы мне догадаться наделать в кадку, когда я у мамы только родилась и бабка меня первый раз в воду сунула, – не бывать бы тогда ни свадьбы с Гушэ, ни всех моих несчастий… Уф!
В обед хозяин открыл судки, расставил на прилавке, поел.
Вечером я возвращаюсь из «Ангела» один, с пустыми судками.
Хозяин заявляется совсем поздно, порой за полночь, а то и под утро. Я сплю в одной комнате с Зыной, прислугой. Это крепкая, здоровая девушка, у нее распухшие красные руки. Ей больше приходится смотреть за коровами, чем за порядком в доме. В хлеву жуют жвачку четыре коровы – три черные как смоль, а одна белая как снег. На этих коровах и держится все хозяйство. Хозяйка продает молоко соседям. Среди ночи в дверь скребется господин Гушэ. Зына – она спит чутко, как кошка, – вскакивает и идет отворять. Я стараюсь уснуть покрепче. Лежу – не шелохнусь.
– Этот что, спит?
– Спит. Хоть дрова на нем коли, не проснется. Спит как убитый.
Хозяин остается у нас в комнате. Ненадолго. Уходит на цыпочках. Но тотчас начинают хлопать двери. Подымается шум. Хозяйка кричит, надрывая глотку:
– Опять у Зыны был, стервец! Весь год, как дети родились, что ни ночь к ней шастаешь. И как только земля тебя терпит?!
Двор у Гушэ большой. Дом стоит почти посередке. Пустынная улица теряется где-то в занесенных снегом полях.
– Слышь, что творится? – доносится из темноты голос Зыны.
– Слышу…
– Ни дать ни взять – сумасшедший дом.
– Ты давно служишь у Упокоя?
– Уже два года.
– И тебе не обрыдло?
– Обрыдло, а куда денешься? У других-то не лучше, а может, и хуже еще.
– Хозяйка колотит?
– Не-е.
– А если побьет, тогда что?
– Глаза выцарапаю!
– А хозяина к себе зачем пускаешь? Нравится?
– Вот еще. Пускаю, чтоб хозяйку позлить. Ненавижу ее. Всех барынь ненавижу.
Зына ворочается на постели, свертывается клубком. Натягивает одеяло до самого подбородка.
– Давай спать, – говорит она, – а то скоро светать начнет!
– Давай!
Мы пытаемся заснуть и не можем. В сумраке комнаты сон кружит над нами лисой, то приблизится, то отдалится, все никак не коснется наших век. Нары широченные, от одной стены до другой. Я скорчился в своем углу. В другом свернулась клубком Зына.
– Спишь?
– Нет…
– Я тоже не сплю…
Я встаю и отдергиваю занавеску. Мрак в комнате редеет.
– Дарие…
– Да…
– Ты, наверно, ко мне хочешь…
– Хочу…
У меня дрожат губы. Я поглубже забираюсь под одеяло. Сжимаюсь в комок. Меня бьет озноб. Мороз на улице крепчает. В комнате стало холоднее.
– Не надо…
– Не буду…
Улица далеко. И все же нам слышен скрип шагов запоздалых прохожих. Собаки спущены, они бросаются на забор, заливаясь лаем.
– Я ведь больная, парень…
Улица занесена снегом. И на заснеженной улице очень красиво, просто несказанная красота. На крышах домов – белые снежные шапки, снежные шапки на заборах, на каждой доске по шапке. Ветки дерев отяжелели, прогнулись под пышным белым убранством. Но снег уже прекратился. По улицам снуют люди. И исчезает под их ногами девственно белый покров.
– Я могла бы испортить тебе жизнь, парнишечка…
Светает. Я одеваюсь и иду в хлев. Прежде от меня воняло дубильней, сопревшей овчиной, едким раствором. Теперь от меня пахнет хлевом, хлебом и ладаном. Из всех товаров, которыми мы торгуем в «Ангеле», только у ладана есть запах. Гробы не пахнут, не пахнет и глазет. Я чищу хлев, выгребаю навоз, скребу коров, бросаю им в ясли сено, настилаю свежую солому. Зына доит тех коров, что еще дают молоко…
На окраинах города чуть ли не каждую ночь случаются кражи: воры взламывают замки и тащат все, что найдут, обирают людей до нитки. Город кишмя кишит ворами.
– Держись от воров подальше, Дарие, – предостерегает меня Зына. – А то можно и в тюрьму угодить.
– Не для того я в город приехал, – отвечаю. – Я приехал работать, денег подкопить.
– Подкопить денег? И для этого нанялся к Мьелу Гушэ?
– А что, разве он не заплатит?
Зына только плечами передернула. А у меня возникло такое чувство, будто холодная змея сжала сердце…
– За так, – говорю, – я и не подумаю надрываться…
В «Ангеле» есть все, что нужно для похорон: свечи и ладан, одежда из гнилого сукна, сшитая на живую нитку, – на живом человеке она расползлась бы мгновенно, туфли и башмаки с каблуками из папье-маше, выкрашенные черным и навощенные до блеска, а также гробы всех размеров: крошечные, с обувную коробку; побольше, покрашенные белой краской; большие и широкие – для солидных покойников, коротенькие и узкие – для недомерков. Гробы выстроились штабелями в глубине лавки. Полки ломятся под тяжестью непочатых штук черного и белого глазета. Белым глазетом обивают гробы для девушек, умерших до замужества.
– Если у тебя горе, особо торговаться не станешь. Заплатишь, сколько запросят, заберешь товар и бежишь домой убирать покойника. На том и стоит торговля Упокоя. Как ни дорог тебе умерший, его надо хоронить, и как можно скорее. Мертвые не любят ждать, особенно летом, через час-два от них уже начинает пахнуть.
– Дядя Урмуз, почему вы уговаривали меня поступить к Мьелу Гушэ?
– Перво-наперво не называй меня Урмузом или дядей Урмузом. Зови, как весь город, Попугаем, дядюшкой Попугаем то бишь…
– Ладно… Только Попугай – это ведь… для вывески, для фирмы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64