она поспешно стала подыскивать другой ответ и нашла единственный, который мог быстро и наверняка избавить её от этой муки, — ответ, наиболее далёкий от истины.
— Я иду в монастырь, — произнесла она, стараясь скрыть своё смятение, — по собственному влечению, свободно.
— Давно ли родилась у вас эта мысль? — продолжал добрый пастырь.
— Она была у меня всегда, — отвечала Гертруда, которой, сделав первый шаг, было уже легче лгать перед самой собой.
— Но каково же истинное побуждение, которое толкает вас принять монашество?
Добрый пастырь и не подозревал, какую больную струну он задел. А Гертруда сделала над собой огромное усилие, чтобы как-нибудь не обнаружить смятения, вызванного в ней этими словами.
— Главное побуждение, — сказала она, — это желание служить богу и избежать мирских соблазнов.
— А не кроется ли за этим какого-нибудь огорчения? Какой-нибудь… простите меня… причуды? Ведь иной раз и мгновенное огорчение может произвести впечатление, которое кажется неизгладимым, вечным, а потом, когда причина его отпадает и настроение меняется, тогда…
— Нет, нет, — поспешила ответить Гертруда, — причина именно та, какую я указала.
Викарий больше из желания до конца выполнить свою обязанность, чем из убеждения в необходимости этого, настойчиво продолжал задавать вопросы, но Гертруда твёрдо решила обмануть его до конца. Помимо отвращения, какое вызывала в ней мысль, что про её колебания узнает этот серьёзный и действительно добрый пастырь, который, казалось, был так далёк от того, чтобы подозревать её в чём-либо подобном, — бедняжка подумала, что он, пожалуй, и впрямь мог бы помешать ей сделаться монахиней; но ведь на этом и кончилось бы всё его участие в её судьбе, всё его содействие. Ведь после его ухода она осталась бы с глазу на глаз с князем. И добрый пастырь не узнал бы, что потом пришлось бы претерпеть ей в этом доме, а если б и узнал, то при всём своём желании не смог бы ничего сделать, кроме как спокойно и умеренно посочувствовать ей, что обычно из учтивости делают по отношению ко всякому, кто дал основание или предлог для причиняемого ему зла.
Испытующий раньше устал спрашивать, нежели несчастная — лгать, и, слыша ответы, всё время согласные между собой, не имея никакого основания сомневаться в их искренности, он, наконец, заговорил по-иному: возрадовался заодно с испытуемой, стал даже извиняться в том, что потратил так много времени на выполнение своего долга, и добавил от себя несколько слов, которые, по его мнению, могли ещё более укрепить девушку в её намерении. На этом они распростились.
Пройдя анфиладу комнат и направляясь к выходу, викарий встретил князя, который, словно случайно, проходил мимо, и поделился с ним радостью по поводу прекрасного умонастроения, в каком нашёл его дочь. Князь, пребывавший всё время в мучительнейшем страхе, при этом известии облегчённо вздохнул и, забыв обычную свою важность, чуть не бегом направился к Гертруде и осыпал её похвалами, ласками и обещаниями. При этом он обнаружил сердечную радость и нежность в значительной мере искреннюю, — так уж устроена сложная ткань, что зовётся человеческим сердцем.
Мы не последуем за Гертрудой в непрерывный круговорот всевозможных зрелищ и развлечений. Не станем мы подробно описывать и смену её душевных переживаний, ибо получилась бы история непрерывных страданий и колебаний, слишком монотонная, похожая на то, о чём уже говорилось. Красоты природы, разнообразное окружение и всевозможные развлечения, которые она получала, находясь в постоянном движении на открытом воздухе, делали для неё ещё более ненавистной самую мысль о том месте, где она в конце концов в последний раз высадится из экипажа и уже останется навсегда. Ещё острее были впечатления от всяких празднеств и приёмов гостей. Один вид невест, которых при ней называли так в самом обычном и прямом смысле, причинял Гертруде невыносимые страдания и вызывал в ней жгучую зависть. И иногда при взгляде на кого-нибудь ей начинало казаться, что верх блаженства — возможность называться чьей-либо невестой. Порой пышность дворцов, блеск обстановки, весёлый гомон и шум празднеств опьяняли её, вызывая такое нестерпимое стремление к радостям жизни, что она давала себе обещание отречься, претерпеть всё, что угодно, лишь бы не возвращаться под мрачную, мёртвую сень монастыря. Но все эти намерения разлетались прахом при более серьёзном рассмотрении предстоящих трудностей, при одном лишь взгляде на лицо князя. Порой мысль о необходимости навсегда расстаться с мирскими удовольствиями делала для неё горьким и мучительным это краткое прикосновение к ним. Так больной, томимый острой жаждой, с бешенством смотрит на ложку воды и чуть ли не со злобой отталкивает её от себя, хотя даже и её врач разрешает ему с трудом.
Тем временем викарий монахинь выдал нужное свидетельство, и пришло разрешение созвать капитул для принятия Гертруды. Капитул состоялся. Как и следовало ожидать, при тайном голосовании набралось две трети голосов, требующихся по уставу, и Гертруда была принята. Сама она, истерзанная бесконечными сомнениями, стала просить ускорить, насколько возможно, её вступление в монастырь. Конечно, не нашлось никого, кто стал бы сдерживать такое нетерпение, и желание её было выполнено. Торжественно отвезённая в монастырь, она облеклась в монашеское платье. После годичного послушничества, во время которого она то раскаивалась в сделанном, то раскаивалась в самом раскаянии, настал час произнесения обета, тот час, когда нужно было или сказать «нет», что теперь прозвучало бы более странно и неожиданно, чем когда-либо раньше, или повторить уже столько раз произнесённое «да». Она его повторила и стала монахиней навеки.
Одно из своеобразных и непередаваемых свойств христианской религии состоит в возможности направить и утешить каждого, кто прибегнет к ней с любой целью, при всяких обстоятельствах. Если есть лекарство против прошлого, она его укажет, снабдит им и даст воспользоваться, чего бы то ни стоило; если такого средства нет, она даст возможность действительно осуществить то, что, согласно поговорке, называется «сделать из нужды добродетель». Она мудро научит продолжать то, что начато было по легкомыслию, склонит душу с любовью посвящать себя тому, что было навязано силой, и придаст выбору необдуманному, но бесповоротному всю святость, всю мудрость, скажем прямо — все радости истинного призвания. Это — путь, по которому человек, из какого бы лабиринта или пропасти он ни попал на него, сделав хотя бы один шаг, сможет и дальше идти уверенно и охотно и достигнуть, наконец, радостного конца.
Так и Гертруда, став монахиней, могла бы обрести покой и радость, независимо от того, каким путём она пришла к этому, но несчастная билась в ярме и тем сильнее чувствовала его тяжесть и удары. Непрестанное сожаление об утраченной свободе, отвращение к своему настоящему положению, утомительная погоня за желаниями, которым не суждено было сбыться, вот чем была полна её душа. Она снова и снова переживала своё горькое прошлое, перебирала в памяти все обстоятельства, приведшие её в монастырь, и в тысячный раз тщётно старалась уничтожить в мыслях то, что совершила на деле; Гертруда упрекала себя в ничтожестве, а других — в тирании и вероломстве, и снова раскаивалась. Она боготворила и вместе с тем оплакивала свою красоту, жалела свою молодость, обречённую томиться в медленной муке, а иной раз завидовала тому, что любая слабая женщина с какой угодно совестью, там, за монастырской стеной, может свободно наслаждаться всеми мирскими благами.
Вид монахинь, приложивших руку к тому, чтобы заманить её сюда, был ей ненавистен. Она припоминала уловки и охаживания, пущенные ими в ход, и теперь платила за них грубостями, оскорблениями и даже прямыми укорами. А тем в большинстве случаев приходилось молча проглатывать всё, ибо князю было угодно тиранить свою дочь для того, чтобы запрятать её в монастырь, но когда его намерение осуществилось, он не склонен был допускать, чтобы кто-либо другой мог осмелиться перечить его детищу; и малейший шум, поднятый монахинями, мог бы послужить причиной утраты ими его высокого покровительства, а пожалуй даже и превратить покровителя во врага. Казалось бы, Гертруда должна была чувствовать некоторую симпатию к другим сёстрам, которые не принимали участия в этих интригах и не имели желания видеть её в числе своих подруг, а любили её просто так, как сверстницу. Набожные, всегда весёлые и хлопотливые, они своим примером показывали ей, что даже здесь, в затворничестве, можно не просто жить, но даже и радоваться жизни. Однако и эти были ей ненавистны, но уже по другой причине. Их набожный и довольный вид служил как бы упрёком её беспокойству, её капризному нраву, и она не упускала случая за глаза высмеять их как ханжей и лицемерок. Может быть, она относилась бы к ним менее враждебно, если бы знала или хотя бы догадывалась, что несколько чёрных шаров, оказавшихся в избирательном ящике, когда решался вопрос о её принятии, были положены как раз ими.
Порой она находила некоторое утешение в своём положении повелительницы, в том почтении, каким её окружали в монастыре, в поздравительных визитах, наносившихся ей разными лицами со стороны, в устройстве какого-нибудь дела, в оказании кому-нибудь покровительства, наконец в титуловании её «синьорой». Но что стоили все эти утехи? Сердце, столь мало удовлетворённое, хотело иногда присоединить к ним утешения религии, чтобы насладиться ими. Но это даётся лишь тому, кто пренебрегает всякими иными утешениями, подобно тому, как потерпевший кораблекрушение, если он хочет ухватиться за доску, что может вынести его целым и невредимым на берег, должен сначала разжать кулак и бросить водоросли, за которые он судорожно схватился в инстинктивном порыве.
Вскоре после произнесения обета Гертруду сделали наставницей монастырских воспитанниц. Подумать только, как должны были чувствовать себя эти девочки под таким руководством! Былые наперсницы её уже вышли из монастыря; но в ней самой были живы все страсти той поры, и воспитанницы в какой-то степени должны были испытать на себе их воздействие. Когда ей приходило в голову, что многим из них предстоит жить в том мире, который был для неё уже навсегда закрыт, она начинала испытывать к этим бедняжкам злобу, чуть ли не жажду мести, и всячески притесняла их, тираня и заставляя заранее расплачиваться за те радости, которые предстояли им в будущем. Если бы в такие минуты кто-нибудь послушал, с каким наставническим презрением бранила она их за малейшую провинность, он счёл бы её за женщину фанатического, слепого благочестия. В другие минуты всё то же отвращение к монастырю, к уставу, к послушанию изливалось у Гертруды в приступах прямо противоположного настроения. Тогда она не только переносила шумные забавы своих воспитанниц, но даже поощряла их; вмешивалась в игры девочек и вносила в них беспорядок; принимала участие в их разговорах и толкала их далеко за пределы тех намерений, с какими эти разговоры были затеяны. Если одна из них позволяла себе сказать что-нибудь про болтовню матери-аббатиссы, Гертруда принималась подражать ей и делала из этого целую комическую сцену; передразнивала лицо одной монахини, походку другой и при этом судорожно хохотала, но этот смех не веселил её.
Так прожила она несколько лет, не имея возможности проявить себя как-нибудь по-другому. Но на её беду такой случай представился.
Среди других отличий и преимуществ, предоставленных ей в возмещение за то, что она ещё не могла быть аббатиссой, ей дано было право жить на особом монастырском участке. По соседству с монастырём стоял дом, в котором проживал молодой человек, преступник по профессии, один из тех, кто с помощью наёмных убийц и в союзе с такими же преступниками мог в те времена до известной степени издеваться над властями и законами. Наша рукопись именует его Эджидио, умалчивая о фамилии. Из своего окошка, выходившего прямо на небольшой дворик этого монастырского участка, Эджидио видел иногда Гертруду, проходившую по дворику или гулявшую там на досуге. Скорее подстрекаемый, нежели устрашённый опасностью и гнусностью своей затеи, он в один прекрасный день дерзнул заговорить с ней. Несчастная отвечала.
В первые минуты она испытала чувство удовлетворения, правда, не совсем невинного, но зато живого. В томительную душевную пустоту вторглось теперь увлекательное постоянное занятие, можно сказать, жизнь, бьющая ключом. Но это удовлетворение было похоже на подкрепляющий напиток, изобретённый жестокостью древних, который подносили осуждённому на смерть, чтобы дать ему силы выносить пытки. Резкая перемена стала замечаться во всём поведении Гертруды: она сделалась гораздо сдержаннее, спокойнее, бросила насмешки и брюзжание, стала ласковее и обходительнее, так что сёстры поздравляли друг друга с такой счастливой переменой; но они, конечно, были очень далеки от того, чтобы догадаться об истинной причине произошедшей перемены и понять, что эта новая добродетель была не чем иным, как лицемерием, дополнившим остальные пороки. Однако эта видимость, эта, так сказать, внешняя белизна продержалась недолго. Очень скоро спокойствие и приветливость иссякли и возобновились привычные причуды и злые выходки. Вернулись и снова стали раздаваться проклятия и насмешки над «монастырской тюрьмой», высказанные порой в выражениях, неуместных в таком месте, да ещё в таких устах. Но после каждой подобной вспышки наступало раскаяние, великое старание загладить свою вину с помощью добрых и ласковых слов. Сёстры по мере возможности выносили эти приливы и отливы, приписывая их причудливому и изменчивому нраву синьоры.
Некоторое время никто из монахинь, по-видимому, ни о чём не догадывался. Но вот как-то раз синьора заспорила из-за каких-то сплетен с одной послушницей и принялась поносить последнюю сверх всякой меры, никак не желая оставить её в покое. Послушница терпела-терпела, даже губы прикусила, но в конце концов вышла из себя и обронила словечко насчёт того, что она, мол, кое-что знает и в своё время не преминёт сказать, где нужно. С этого момента синьора потеряла покой. Но не прошло и нескольких дней, как однажды утром послушница не явилась выполнять свои обычные обязанности. Отправились за ней в келью, там её не оказалось; стали звать — ответа не было; искали её повсюду, обыскали всё помещение от чердака до подвала, — нигде её не оказалось. И кто знает, какие бы возникли предположения, если бы во время поисков не обнаружили отверстия в садовой стене. Это обстоятельство навело всех на мысль, что она исчезла именно этим путём. Произведены были тщательные поиски в Монце и её окрестностях, особенно в Мёде, откуда беглянка была родом; писали в разные концы, но ни разу не получили ни малейших сведений. Пожалуй, кое-что узнали бы, если б вместо дальних поисков заглянули поближе. После всеобщего изумления, — ибо никто не считал её способной на это, — и длительных пересудов пришли к заключению, что она, видимо, убежала, и, возможно, далеко-далеко. И так как у одной сестры вырвалось замечание: «Она, верно, укрылась в Голландии», то сразу стали говорить, — и эта версия укрепилась на некоторое время и в монастыре и за его пределами, — что она бежала в Голландию. Однако синьора, по-видимому, не разделяла общего мнения. Не то чтобы она не верила этой версии или оспаривала её по особым соображениям: если они у неё и были, то уж, разумеется, никто не умел так хорошо скрывать их, как она; и не было предмета, от обсуждения которого она воздерживалась охотнее, чем вся эта история, таинственных глубин которой ей хотелось касаться как можно меньше. Но чем меньше она говорила об этом, тем больше думала. Сколько раз в течение дня образ этой женщины внезапно рисовался её воображению, стоял перед ней и не хотел исчезать! Как хотелось ей видеть исчезнувшую живой, её плоть, а не держать её образ вечно в мыслях, не быть вынужденной денно и нощно находиться во власти этой неуловимой, страшной и бесплотной тени! Как хотелось Гертруде услышать наяву её голос, чем бы он ни грозил ей, а не прислушиваться к постоянно звучавшему откуда-то из глубины сердца призрачному шёпоту и слышать слова, повторяемые с таким неутомимым упорством и настойчивостью, на какие не способно ни одно живое существо.
Примерно через год после этого происшествия Лючия была представлена синьоре и вела с ней разговор, на котором остановился наш рассказ. Синьору интересовало решительно всё, что касалось преследования со стороны дона Родриго, а порой она вникала в отдельные подробности с такой смелостью и страстностью, что всё это казалось, и не могло не казаться, совсем неожиданным для Лючии, никогда не думавшей, что любопытство монахинь может возбуждаться подобными сюжетами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
— Я иду в монастырь, — произнесла она, стараясь скрыть своё смятение, — по собственному влечению, свободно.
— Давно ли родилась у вас эта мысль? — продолжал добрый пастырь.
— Она была у меня всегда, — отвечала Гертруда, которой, сделав первый шаг, было уже легче лгать перед самой собой.
— Но каково же истинное побуждение, которое толкает вас принять монашество?
Добрый пастырь и не подозревал, какую больную струну он задел. А Гертруда сделала над собой огромное усилие, чтобы как-нибудь не обнаружить смятения, вызванного в ней этими словами.
— Главное побуждение, — сказала она, — это желание служить богу и избежать мирских соблазнов.
— А не кроется ли за этим какого-нибудь огорчения? Какой-нибудь… простите меня… причуды? Ведь иной раз и мгновенное огорчение может произвести впечатление, которое кажется неизгладимым, вечным, а потом, когда причина его отпадает и настроение меняется, тогда…
— Нет, нет, — поспешила ответить Гертруда, — причина именно та, какую я указала.
Викарий больше из желания до конца выполнить свою обязанность, чем из убеждения в необходимости этого, настойчиво продолжал задавать вопросы, но Гертруда твёрдо решила обмануть его до конца. Помимо отвращения, какое вызывала в ней мысль, что про её колебания узнает этот серьёзный и действительно добрый пастырь, который, казалось, был так далёк от того, чтобы подозревать её в чём-либо подобном, — бедняжка подумала, что он, пожалуй, и впрямь мог бы помешать ей сделаться монахиней; но ведь на этом и кончилось бы всё его участие в её судьбе, всё его содействие. Ведь после его ухода она осталась бы с глазу на глаз с князем. И добрый пастырь не узнал бы, что потом пришлось бы претерпеть ей в этом доме, а если б и узнал, то при всём своём желании не смог бы ничего сделать, кроме как спокойно и умеренно посочувствовать ей, что обычно из учтивости делают по отношению ко всякому, кто дал основание или предлог для причиняемого ему зла.
Испытующий раньше устал спрашивать, нежели несчастная — лгать, и, слыша ответы, всё время согласные между собой, не имея никакого основания сомневаться в их искренности, он, наконец, заговорил по-иному: возрадовался заодно с испытуемой, стал даже извиняться в том, что потратил так много времени на выполнение своего долга, и добавил от себя несколько слов, которые, по его мнению, могли ещё более укрепить девушку в её намерении. На этом они распростились.
Пройдя анфиладу комнат и направляясь к выходу, викарий встретил князя, который, словно случайно, проходил мимо, и поделился с ним радостью по поводу прекрасного умонастроения, в каком нашёл его дочь. Князь, пребывавший всё время в мучительнейшем страхе, при этом известии облегчённо вздохнул и, забыв обычную свою важность, чуть не бегом направился к Гертруде и осыпал её похвалами, ласками и обещаниями. При этом он обнаружил сердечную радость и нежность в значительной мере искреннюю, — так уж устроена сложная ткань, что зовётся человеческим сердцем.
Мы не последуем за Гертрудой в непрерывный круговорот всевозможных зрелищ и развлечений. Не станем мы подробно описывать и смену её душевных переживаний, ибо получилась бы история непрерывных страданий и колебаний, слишком монотонная, похожая на то, о чём уже говорилось. Красоты природы, разнообразное окружение и всевозможные развлечения, которые она получала, находясь в постоянном движении на открытом воздухе, делали для неё ещё более ненавистной самую мысль о том месте, где она в конце концов в последний раз высадится из экипажа и уже останется навсегда. Ещё острее были впечатления от всяких празднеств и приёмов гостей. Один вид невест, которых при ней называли так в самом обычном и прямом смысле, причинял Гертруде невыносимые страдания и вызывал в ней жгучую зависть. И иногда при взгляде на кого-нибудь ей начинало казаться, что верх блаженства — возможность называться чьей-либо невестой. Порой пышность дворцов, блеск обстановки, весёлый гомон и шум празднеств опьяняли её, вызывая такое нестерпимое стремление к радостям жизни, что она давала себе обещание отречься, претерпеть всё, что угодно, лишь бы не возвращаться под мрачную, мёртвую сень монастыря. Но все эти намерения разлетались прахом при более серьёзном рассмотрении предстоящих трудностей, при одном лишь взгляде на лицо князя. Порой мысль о необходимости навсегда расстаться с мирскими удовольствиями делала для неё горьким и мучительным это краткое прикосновение к ним. Так больной, томимый острой жаждой, с бешенством смотрит на ложку воды и чуть ли не со злобой отталкивает её от себя, хотя даже и её врач разрешает ему с трудом.
Тем временем викарий монахинь выдал нужное свидетельство, и пришло разрешение созвать капитул для принятия Гертруды. Капитул состоялся. Как и следовало ожидать, при тайном голосовании набралось две трети голосов, требующихся по уставу, и Гертруда была принята. Сама она, истерзанная бесконечными сомнениями, стала просить ускорить, насколько возможно, её вступление в монастырь. Конечно, не нашлось никого, кто стал бы сдерживать такое нетерпение, и желание её было выполнено. Торжественно отвезённая в монастырь, она облеклась в монашеское платье. После годичного послушничества, во время которого она то раскаивалась в сделанном, то раскаивалась в самом раскаянии, настал час произнесения обета, тот час, когда нужно было или сказать «нет», что теперь прозвучало бы более странно и неожиданно, чем когда-либо раньше, или повторить уже столько раз произнесённое «да». Она его повторила и стала монахиней навеки.
Одно из своеобразных и непередаваемых свойств христианской религии состоит в возможности направить и утешить каждого, кто прибегнет к ней с любой целью, при всяких обстоятельствах. Если есть лекарство против прошлого, она его укажет, снабдит им и даст воспользоваться, чего бы то ни стоило; если такого средства нет, она даст возможность действительно осуществить то, что, согласно поговорке, называется «сделать из нужды добродетель». Она мудро научит продолжать то, что начато было по легкомыслию, склонит душу с любовью посвящать себя тому, что было навязано силой, и придаст выбору необдуманному, но бесповоротному всю святость, всю мудрость, скажем прямо — все радости истинного призвания. Это — путь, по которому человек, из какого бы лабиринта или пропасти он ни попал на него, сделав хотя бы один шаг, сможет и дальше идти уверенно и охотно и достигнуть, наконец, радостного конца.
Так и Гертруда, став монахиней, могла бы обрести покой и радость, независимо от того, каким путём она пришла к этому, но несчастная билась в ярме и тем сильнее чувствовала его тяжесть и удары. Непрестанное сожаление об утраченной свободе, отвращение к своему настоящему положению, утомительная погоня за желаниями, которым не суждено было сбыться, вот чем была полна её душа. Она снова и снова переживала своё горькое прошлое, перебирала в памяти все обстоятельства, приведшие её в монастырь, и в тысячный раз тщётно старалась уничтожить в мыслях то, что совершила на деле; Гертруда упрекала себя в ничтожестве, а других — в тирании и вероломстве, и снова раскаивалась. Она боготворила и вместе с тем оплакивала свою красоту, жалела свою молодость, обречённую томиться в медленной муке, а иной раз завидовала тому, что любая слабая женщина с какой угодно совестью, там, за монастырской стеной, может свободно наслаждаться всеми мирскими благами.
Вид монахинь, приложивших руку к тому, чтобы заманить её сюда, был ей ненавистен. Она припоминала уловки и охаживания, пущенные ими в ход, и теперь платила за них грубостями, оскорблениями и даже прямыми укорами. А тем в большинстве случаев приходилось молча проглатывать всё, ибо князю было угодно тиранить свою дочь для того, чтобы запрятать её в монастырь, но когда его намерение осуществилось, он не склонен был допускать, чтобы кто-либо другой мог осмелиться перечить его детищу; и малейший шум, поднятый монахинями, мог бы послужить причиной утраты ими его высокого покровительства, а пожалуй даже и превратить покровителя во врага. Казалось бы, Гертруда должна была чувствовать некоторую симпатию к другим сёстрам, которые не принимали участия в этих интригах и не имели желания видеть её в числе своих подруг, а любили её просто так, как сверстницу. Набожные, всегда весёлые и хлопотливые, они своим примером показывали ей, что даже здесь, в затворничестве, можно не просто жить, но даже и радоваться жизни. Однако и эти были ей ненавистны, но уже по другой причине. Их набожный и довольный вид служил как бы упрёком её беспокойству, её капризному нраву, и она не упускала случая за глаза высмеять их как ханжей и лицемерок. Может быть, она относилась бы к ним менее враждебно, если бы знала или хотя бы догадывалась, что несколько чёрных шаров, оказавшихся в избирательном ящике, когда решался вопрос о её принятии, были положены как раз ими.
Порой она находила некоторое утешение в своём положении повелительницы, в том почтении, каким её окружали в монастыре, в поздравительных визитах, наносившихся ей разными лицами со стороны, в устройстве какого-нибудь дела, в оказании кому-нибудь покровительства, наконец в титуловании её «синьорой». Но что стоили все эти утехи? Сердце, столь мало удовлетворённое, хотело иногда присоединить к ним утешения религии, чтобы насладиться ими. Но это даётся лишь тому, кто пренебрегает всякими иными утешениями, подобно тому, как потерпевший кораблекрушение, если он хочет ухватиться за доску, что может вынести его целым и невредимым на берег, должен сначала разжать кулак и бросить водоросли, за которые он судорожно схватился в инстинктивном порыве.
Вскоре после произнесения обета Гертруду сделали наставницей монастырских воспитанниц. Подумать только, как должны были чувствовать себя эти девочки под таким руководством! Былые наперсницы её уже вышли из монастыря; но в ней самой были живы все страсти той поры, и воспитанницы в какой-то степени должны были испытать на себе их воздействие. Когда ей приходило в голову, что многим из них предстоит жить в том мире, который был для неё уже навсегда закрыт, она начинала испытывать к этим бедняжкам злобу, чуть ли не жажду мести, и всячески притесняла их, тираня и заставляя заранее расплачиваться за те радости, которые предстояли им в будущем. Если бы в такие минуты кто-нибудь послушал, с каким наставническим презрением бранила она их за малейшую провинность, он счёл бы её за женщину фанатического, слепого благочестия. В другие минуты всё то же отвращение к монастырю, к уставу, к послушанию изливалось у Гертруды в приступах прямо противоположного настроения. Тогда она не только переносила шумные забавы своих воспитанниц, но даже поощряла их; вмешивалась в игры девочек и вносила в них беспорядок; принимала участие в их разговорах и толкала их далеко за пределы тех намерений, с какими эти разговоры были затеяны. Если одна из них позволяла себе сказать что-нибудь про болтовню матери-аббатиссы, Гертруда принималась подражать ей и делала из этого целую комическую сцену; передразнивала лицо одной монахини, походку другой и при этом судорожно хохотала, но этот смех не веселил её.
Так прожила она несколько лет, не имея возможности проявить себя как-нибудь по-другому. Но на её беду такой случай представился.
Среди других отличий и преимуществ, предоставленных ей в возмещение за то, что она ещё не могла быть аббатиссой, ей дано было право жить на особом монастырском участке. По соседству с монастырём стоял дом, в котором проживал молодой человек, преступник по профессии, один из тех, кто с помощью наёмных убийц и в союзе с такими же преступниками мог в те времена до известной степени издеваться над властями и законами. Наша рукопись именует его Эджидио, умалчивая о фамилии. Из своего окошка, выходившего прямо на небольшой дворик этого монастырского участка, Эджидио видел иногда Гертруду, проходившую по дворику или гулявшую там на досуге. Скорее подстрекаемый, нежели устрашённый опасностью и гнусностью своей затеи, он в один прекрасный день дерзнул заговорить с ней. Несчастная отвечала.
В первые минуты она испытала чувство удовлетворения, правда, не совсем невинного, но зато живого. В томительную душевную пустоту вторглось теперь увлекательное постоянное занятие, можно сказать, жизнь, бьющая ключом. Но это удовлетворение было похоже на подкрепляющий напиток, изобретённый жестокостью древних, который подносили осуждённому на смерть, чтобы дать ему силы выносить пытки. Резкая перемена стала замечаться во всём поведении Гертруды: она сделалась гораздо сдержаннее, спокойнее, бросила насмешки и брюзжание, стала ласковее и обходительнее, так что сёстры поздравляли друг друга с такой счастливой переменой; но они, конечно, были очень далеки от того, чтобы догадаться об истинной причине произошедшей перемены и понять, что эта новая добродетель была не чем иным, как лицемерием, дополнившим остальные пороки. Однако эта видимость, эта, так сказать, внешняя белизна продержалась недолго. Очень скоро спокойствие и приветливость иссякли и возобновились привычные причуды и злые выходки. Вернулись и снова стали раздаваться проклятия и насмешки над «монастырской тюрьмой», высказанные порой в выражениях, неуместных в таком месте, да ещё в таких устах. Но после каждой подобной вспышки наступало раскаяние, великое старание загладить свою вину с помощью добрых и ласковых слов. Сёстры по мере возможности выносили эти приливы и отливы, приписывая их причудливому и изменчивому нраву синьоры.
Некоторое время никто из монахинь, по-видимому, ни о чём не догадывался. Но вот как-то раз синьора заспорила из-за каких-то сплетен с одной послушницей и принялась поносить последнюю сверх всякой меры, никак не желая оставить её в покое. Послушница терпела-терпела, даже губы прикусила, но в конце концов вышла из себя и обронила словечко насчёт того, что она, мол, кое-что знает и в своё время не преминёт сказать, где нужно. С этого момента синьора потеряла покой. Но не прошло и нескольких дней, как однажды утром послушница не явилась выполнять свои обычные обязанности. Отправились за ней в келью, там её не оказалось; стали звать — ответа не было; искали её повсюду, обыскали всё помещение от чердака до подвала, — нигде её не оказалось. И кто знает, какие бы возникли предположения, если бы во время поисков не обнаружили отверстия в садовой стене. Это обстоятельство навело всех на мысль, что она исчезла именно этим путём. Произведены были тщательные поиски в Монце и её окрестностях, особенно в Мёде, откуда беглянка была родом; писали в разные концы, но ни разу не получили ни малейших сведений. Пожалуй, кое-что узнали бы, если б вместо дальних поисков заглянули поближе. После всеобщего изумления, — ибо никто не считал её способной на это, — и длительных пересудов пришли к заключению, что она, видимо, убежала, и, возможно, далеко-далеко. И так как у одной сестры вырвалось замечание: «Она, верно, укрылась в Голландии», то сразу стали говорить, — и эта версия укрепилась на некоторое время и в монастыре и за его пределами, — что она бежала в Голландию. Однако синьора, по-видимому, не разделяла общего мнения. Не то чтобы она не верила этой версии или оспаривала её по особым соображениям: если они у неё и были, то уж, разумеется, никто не умел так хорошо скрывать их, как она; и не было предмета, от обсуждения которого она воздерживалась охотнее, чем вся эта история, таинственных глубин которой ей хотелось касаться как можно меньше. Но чем меньше она говорила об этом, тем больше думала. Сколько раз в течение дня образ этой женщины внезапно рисовался её воображению, стоял перед ней и не хотел исчезать! Как хотелось ей видеть исчезнувшую живой, её плоть, а не держать её образ вечно в мыслях, не быть вынужденной денно и нощно находиться во власти этой неуловимой, страшной и бесплотной тени! Как хотелось Гертруде услышать наяву её голос, чем бы он ни грозил ей, а не прислушиваться к постоянно звучавшему откуда-то из глубины сердца призрачному шёпоту и слышать слова, повторяемые с таким неутомимым упорством и настойчивостью, на какие не способно ни одно живое существо.
Примерно через год после этого происшествия Лючия была представлена синьоре и вела с ней разговор, на котором остановился наш рассказ. Синьору интересовало решительно всё, что касалось преследования со стороны дона Родриго, а порой она вникала в отдельные подробности с такой смелостью и страстностью, что всё это казалось, и не могло не казаться, совсем неожиданным для Лючии, никогда не думавшей, что любопытство монахинь может возбуждаться подобными сюжетами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81