А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Шаги. Пока далекие, но они приближались и грохотали как барабаны. Шаги явно направлялись к его камере. Подошли совсем близко. Резиновые каблуки, кожаные подошвы. Сухой, надтреснутый голос проорал:
— Белински!
Кто это? Он не мог вспомнить, у него исчезла память о прошлом. Может быть, он и есть Белински? Он сделал глубокий вдох и стал напряженно вспоминать.
Но голос нетерпеливо прокричал снова:
— Белински! Ты там не сдох? Белински!
— Моя фамилия не Белински! — вдруг закричал человек в камере.
— Ладно, так и быть, дай ему его жратву, Коули, и пошли дальше. Сегодня он не знает, как его зовут, а завтра будет говорить, что президент Кэлвин Кулидж.
— Так точно, сэр, — сказал Коули.
Люк открылся; в него просунули жестяную миску с похлебкой; сверху был положен кусок хлеба. Люк с грохотом захлопнулся, и шаги двинулись дальше.
Ага, значит, он все-таки действительно жив. Даже если учитывать неисповедимость путей Господних, эта камера была бы слишком странным местом для ожидания небесного решения — отправляться ли ему в ад или в рай!
Он набросился на хлеб и похлебку, и хотя она была отвратительна, опустошил миску в мгновение ока. И только теперь понял, насколько голоден. Когда принесут еду в следующий раз? И что принесут?
Как оказалось, один раз в день приносили овсяную кашу и один раз — похлебку или вареную фасоль. И больше ничего.
Людей, которые приносили ему еду, он не видел — слышал лишь их голоса, которые называли его только “Чарльз Белински”. Он пытался убедить их, что его фамилия не Белински, и зовут его не Чарльз, но на это не обращали внимания, относясь к нему как к сумасшедшему.
Время для него отмерялось появлением овсяной каши и похлебки.
— Чарльз Белински!
— Это не я. Я кто-то другой. Что-то напутали! И поэтому посадили меня сюда! Ну, послушайте меня, послушайте! Я кто-то другой!
— Ладно, так и быть, дай ему его похлебку и пошли. Завтра заявит, что он Принц Уэльский.
Шли дни. У него росла борода, волосы, заживали раны, срасталась кость. Через некоторое время он уже мог ступать на левую ногу. Но какая-то липкая сырость постоянно обволакивала его и, казалось, она пробирается даже в мозг, который немеет от холода. Его била дрожь, он пытался делать физические упражнения, пытался сохранять стойкость духа. Но с течением времени его существование стало казаться ему мерзостным, гадким, отвратительным, невыносимым грехом против самого человеческого духа. Его разум уже был готов отказаться поддерживать такое существование, но в нем еще жила вера в то, что человек, в основе своей, существо доброе, созданное, чтобы принести в мир гармонию, покой и свободу.
В таких условиях ему становилось все труднее и труднее сохранять в себе убежденность в том, что рано или поздно, но человек становится человечным. Что он в состоянии создавать, а не только разрушать. Что он может создать для себя прекрасный мир, если только он захочет воспользоваться талантами, мужеством и разумом, которыми его наградил Господь.
Находясь в этой полной изоляции от мира и от людей, он чувствовал, как меняются его взгляды на многие вещи. Он пытался оценить то малое, что знал о мире, задавал себе вопросы, пытался найти на них ответы. Но чувствовал, что знаний ему катастрофически не хватает, что образования у него почти никакого нет, и это не позволяет ему логически осмыслить и понять, что же такое из себя представляет человек.
Ему захотелось выразить себя музыкально — в голосе зарождались иногда мелодии, — но никакого инструмента у него, конечно, не было. А мелодии, которые жили в нем, требовали не просто пения, а пени? обязательно под аккомпанемент — например, банджо. Временами все мелодии исчезали, будто рвались струны души. И все в нем замолкало.
— Белински! Чарльз Белински!
— Я не Белински.
— Черт с ним, дай ему его жратву, как бы его там ни звали, и пошли. Завтра он заявит, что он русский царь.
И пришло время, когда он понял, что ему нужно измениться, нужно знать много больше, нужно иначе чувствовать, нужно освободиться от предубеждений и предрассудков, унаследованных от предыдущих поколений. Он должен стать цельным и завершенным человеческим существом.
И на него снизошло откровение.
Не важно, как его зовут, какова его фамилия. Он должен слиться со всем человечеством; он пришел к убеждению, что индивидуальностей не существует. Существует лишь воспроизведение человеков изпоколения в поколение, и поток, творящий дух, из которого нельзя вырваться и сохранить при этом свое имя.
Какая разница, как его зовут? Теперь он все знает, теперь он разгадал загадку, которая, даже для его угнетенного разума, уже вовсе не загадка. Он понял, что в этом мире нет правил, нет законов, нет правительств, а есть вечно обновляющаяся масса человечества, которой даровано Божье благословение стремиться к достижению человеческой гармонии. И эта гармония — рай, а желание получить власть над другими — ад.
— Белински!
— Я, сэр.
— Чарльз Белински?
— Да, сэр.
— Коули, дай ему его жратву и сообщи начальнику тюрьмы, что он отозвался на свое имя.
Через люк ему были поданы миска с похлебкой и кусок хлеба. А он терпеливо ждал в своей нескончаемой ночи. Он считал пуговицы на своей рубашке и полученное число делил на число пуговиц на штанах. Он делал физические упражнения, и обильный пот стекал по лицу в его бороду. Засыпая, он настраивал себя на сон без сновидений, но во сне его всегда ждала таинственная Бесси. Но не для того, чтобы мучить его, а чтобы напоминать ему о бессмысленно потерянных днях и ночах.
— Белински!
— Я, сэр.
— Чарльз Белински?
— Да, сэр.
— Начальник тюрьмы требует тебя к себе. Пошли.
Как все просто, оказывается. И что для этого понадобилось?
Всего лишь имя. И неважно какое. Пускай будет Чарльз Белински. Какая разница, как тебя зовут, если сидишь в тюрьме Левенворт и у тебя есть соответствующий номер?
Охранник в новой серой форме провел его по длинному коридору, а потом они поднялись по длинной лестнице.
Они зашли в пустую комнату с серыми стенами. Ему приказали сесть на деревянную скамейку у стены. Он сел; в комнате было несколько дверей с глазками — за ним наверняка наблюдали. Но он не обращал на это никакого внимания.
Благодаря своей обостренной чувствительности, он ощущал взгляды, направленные на него, рассматривающие его со всех сторон. На него смотрели сзади, сбоку, а потом он заметил глаз, с сеткой красных прожилок, замутненный бесчестием, полный страха, ослепленный ложной праведностью, смотрящий ему прямо в лицо.
Когда его выводили из комнаты, он спросил охранника:
— Сэр, а кто за мной наблюдал?
— Помощник начальника тюрьмы, Рональд Гриздик. Ты что, его знаешь?
— Мне показалось, что свою роль наблюдателя он исполнял плохо.
— А ты сообразительнее, чем кажешься, — сказал охранник. — Но от работы все равно не отвертишься.
— Я готов делать все, что будет приказано.
— Те, что выходят из одиночки, всегда так говорят. — Охранник улыбнулся. — Насколько я знаю, никто и никогда раньше в одиночке не сидел столько, сколько ты. На три недели больше предыдущего рекорда! Разве что совершенно бесчувственный человек мог выдержать в этом каменном мешке столько дней и не чокнуться.
— А что еще оставалось делать? Только позабыть о всех своих чувствах.
— Не знаю, куда теперь тебя помещать. Ты разговариваешь, как человек образованный. Если бы у нас была библиотека, тебя бы можно определить туда.
— Дайте мне самую черную работу, Я хочу пройти все ступеньки.
— Знаешь что, Белински? Каждый раз, когда открываешь рот, крепко думай, о чем говоришь. Честно тебе скажу, что у меня есть к тебе какое-то уважение. Человек просидел в одиночке семь месяцев. Это что-нибудь да значит, хотя он и гнусный убийца. Убить пятерых маленьких девочек! Будто они какие-то мыши... Но семь месяцев одиночке... Хочешь, не хочешь — зауважаешь. Но прежде чем чего-нибудь брякнешь, хорошенько подумай. И не строй из себя большого умника! Просто надейся, что доживешь до конца дня.
— Да, сэр, — сказал Белински.
— Ты начнешь работать в прачечной. Вместе с остальными из неисправимых.
— Да, сэр.
В прачечной их поджидал Рональд Гриздик, заместитель начальника тюрьмы; у него была лисья физиономия и пустые глаза. Его голос показался Белински знакомым.
— Не болтать, только работать, — сказал Гриздик. — Я знаю, что ты за тип, и я буду за тобой внимательно следить. Понял?
— Да, сэр.
— А как ты в сексуальном смысле? — Гриздик попытался смотреть прямо в глаза Белински. Но когда их взгляды встретились, глаза Гриздика затуманились, и он отвел их в сторону.
— Я думаю, нормально, — ответил Белински.
— А ты помнишь, что ты сделал с девочками? Расковырял им половые органы ножом?
— Это было давно и никогда не повторится, — сказал Белински осторожно. А про себя подумал, что теперь ему придется жить с чувством вины за несовершенное преступление.
— Ну, я имею в виду — кого ты предпочитаешь?
— Женщин. Но моя женщина там, на свободе, а я здесь. Вот и все.
— Понятно, — пробормотал Гриздик. — Ты когда-нибудь знал человека по имени Зирп?
— Нет.
— А человека по имени Гилпин?
— Нет, таких имен не припомню.
Рони Гриздик ухмыльнулся и подвел Чарльза Белински к огромному чану, наполненному грязной водой и серыми одеялами; над чаном поднимался пар.
— Тебе повезло. Тебе досталась эта штука. Вылавливаешь одеяла, одно за другим, после того как они проварились, выкручиваешь их, выжимаешь воду и развешиваешь.
— Понятно, сэр. — Белински взялся за длинную деревянную мешалку, похожую на весло; дерево совсем посерело, и от него отслаивались волокна.
Он мешал в котле, чувствуя, что все остальные заключенные в прачечной рассматривают и оценивают его. Но скоро его охватила невероятная усталость, затуманивавшая сознание. Однако руки его продолжали ворочать мешалкой в чане. Работа не останавливалась.
К Белински подошел обнаженный по пояс негр; могучие мускулы играли на широкой груди; лицо негра было изборождено шрамами, кожа блестела, словно он был изваян из отполированного черного дерева. Стоя совсем близко, он тихо сказал (в тюрьме Левенворт все заключенные говорили тихими голосами):
— Одеяла уже чистые. Их надо достать и выкрутить.
Белински чувствовал, что сейчас упадет. Семь месяцев в одиночке отняли у него все силы.
— Я сейчас упаду, — сказал он в пустоту.
— Если ты упадешь, тебя поднимут. Пинками.
Белински оперся на мешалку, собираясь с силами, которых, казалось, уже совсем не оставалось. Но он не должен упасть, и его не будут пинать ногами!
Прозвенел звонок.
— Перерыв на обед, — сказал негр, глядя на позеленевшее лицо Белински.
— Манна небесная, — пробормотал Белински, попытавшись улыбнуться и на мгновение закрывая глаза, чтобы произнести про себя молитву благодарения.
Он последовал за негром в огромную столовую, где тысячи людей выстроились в очереди к раздатчикам пищи, которых здесь называли “грабителями желудков”. Заключенные, работавшие в прачечной, сели за отдельный стол, каждый на своем месте, в соответствии со своим номером. Рядом стоял охранник. Они ели похлебку с хлебом. Кто-то из сидевших за столом — Белински не видел, кто именно и был даже в некотором роде рад, что не видел, — бросил ему кусок хлеба. Он съел свой кусок и этот дополнительный, как волк пожирает кролика.
Сидевшие за столом тихо переговаривались, и в их голосах было слышно сочувствие.
— Похоже, этот новенький совсем ослаб.
— Ага! Ослабнешь после семи месяцев одиночки.
— Семь месяцев? Это невозможно выдержать!
— Нет, точно! Мне сам Коули говорил. Его продержали в том гробу семь месяцев.
— Ставлю на кулек курева, что он долго не протянет.
— Да чего тут спорить! И так видно.
После еды в его глазах несколько прояснилось. Он осмотрелся: за столом сидело человек пятьдесят, черных, смуглых, желтых, краснокожих. А какого он цвета? Если бы он спросил у кого-то, ему бы сказали, что лицо у него цвета дохлой рыбы. Он вдруг понял, что только он и охранник — белые, а все остальные — цветные. Это наверное, должно было их сплачивать против белых.
Для Белински день прошел в наблюдении и выжидании. Заключенные, работавшие в наполненной паром прачечной, пол которой был постоянно залит водой, относились к нему с подозрением, считая что его подсадил к ним начальник тюрьмы, чтобы за мизерное вознаграждение докладывать об услышанном и увиденном. Может быть, его перевели из одиночного заключения за обещание быть стукачом.
Как только Белински почувствовал это настроение недоверия к нему, он задал себе вопрос: а что, собственно, они хотели скрыть? Незаконную игру в карты на деньги? Воровство? Незаконные передачи в тюрьму? Нет. Тут было что-то другое, значительно более существенное, какое-то скрытое движение, может быть, растущее недовольство, готовое разразиться взрывом. И он оказался в самой гуще этих настроений.
Они разговаривали друг с другом на смеси английского и испанского, применяя слова и выражения, известные только им. При этом они, казалось, едва шевелили губами. Их взгляды сдирали с него кожу.
Снова прозвенел звонок. На этот раз их кормили фасолью и хлебом. Хлеб был заплесневевшим, но Белински съел все до крошки. За столом царило напряженное молчание; заключенные ковырялись в жестяных тарелках, беспокойно возили под столом ногами; чувствовалось, что они сердиты и раздражены; ложки, противно скрипевшие по жести тарелок, казалось, тоже возмущались: разве это еда?
Когда заключенных стали разводить по блокам, Гриздик остановил Белински и приказал ему перейти в конец длинной цепочки людей, расходящихся по камерам. Передней стенки в камерах не было — вместо нее от пола до потолка подымались толстые стальные прутья, сквозь них были видны нары, на которых лежали и сидели черные, смуглые, желтые и краснокожие. Целая многонациональная страна, сотни и сотни каторжников, готовых на что угодно.
Белински отвели в другой блок камер — туда, где размещались белые.
Интересно, зачем они с ним так поступают? Почему они днем отправляют его к цветным, а ночью к белым? А, все очень просто: любой неосторожный шаг — и его убьют либо те, либо другие.
Белые лица смотрели на Белински сквозь решетки — что это еще за бледное чучело?
— Заходи сюда, — сказал Гриздик, останавливаясь у первой открытой двери.
Белински послушно, как кукла, зашел в камеру; он думал о том, что он действительно превратился в куклу, выхолощенную, лишенную признаков пола, лишенную основных признаков человека... Но все равно, поспешил он напомнить себе, ты останешься человеком!
Дверь захлопнулась с грохотом, в котором не было ничего человеческого — железо ударялось о железо. Его мир снова резко сузился — бетонные стены, стальные прутья. Двухэтажные нары с двух сторон. Серые одеяла. Параша... Гремели ключи в замке... Бетон, выкрашенный серой краской, пятна от влаги. Тяжелый дух, разлитый повсюду, исходящий от людей, гниющих в камерах на тысячах нар.
Белински кивнул человеку, лежавшему на нижних нарах.
— Свеженький, — проворчал человек, глядя на нары над ним. — Опять будет ловить рыбку — и все, на меня. Везет же мне — сначала черномазый, теперь дохлик какой-то.
Человек был очень красив, под стать самому Рудольфе Валентине, но выражение на его лице являло собой такое презрение к жизни, что поэтичность черт превращалась в маску убийцы.
— Меня называют Чарльз Белински, — сказал Белински.
— А я — Роки Лучиано.
— Чикаго?
— Нет, Детройт. Назывались мы “Фиолетовые”. Дали двадцать лет за грабеж. Если буду примерно себя вести — скостят до пяти.
— А мне дали девяносто девять лет. Но я ничего не сделал.
— А, теперь я знаю, кто ты, — сказал Роки. — Ты этот чокнутый, который девочек резал! Точно-точно. Вот что я тебе скажу, приятель — одна из тех девочек была из итальянской семьи. И если чуть что не так — на следующее утро ты уже не проснешься. Понял?
— Понял. Я свой урок уже выучил, — ответил Белински тихо и искренне.
— А за что тебя упекли в подземную одиночку? — спросил Роки с ухмылкой. — Дал по морде охраннику?
— Не знаю, — сказал Белински. — Не помню. Пришел в себя в темноте. На голове шишки, все лицо разбито, все тело болит. Пытался припомнить, кто я такой, а потом понял — а какая, собственно, разница, как меня называют?
— Да брось ты херню пороть, маньяк, — процедил Роки.
— Не знаю, почему, — сказал Белински, — но меня, наверное, хотят подставить стукачом. Подставляют черным. А если со мной что случится — будет повод поломать им кости.
— Да ну их всех на хер!
Белински залез на верхние нары, улегся и уставился в никуда.
— А знаешь что, — пробормотал Роки, и в его голосе прозвучало искреннее желание, чтобы то, о чем он собирался сказать, свершилось, — мы бы могли стать друзьями.
Белински слышал, как сотни людей-кукол укладываются спать в своих камерах;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37