А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Его вытеснили деревья за кладбищенской стеной того же Красноярска, которые на фоне увядающего дня всегда образовывали точное очертание фантастически огромной головы кошки. Все-таки котенок, должно быть, нелепое желание увидеть этого маленького, неудачного поводыря по жизни родили рой этих воспоминаний. Выплыл из темноты и образ тетки моей Нади, что растила меня как родного сына, и матери - кроткого, сильного, загнанного работой человека, - все прошло передо мной так четко, ясно, что, помнится, нужны были определенные усилия, чтоб не остаться в плену этого ложного, успокаивающего возбуждения, иными словами - не впасть в забвение, не свихнуться.
Звук одинокого выстрела вернул реальность. Черная тень, соскользнув с дальних соседних построек двора, быстро подбежала к распахнутому амбару и на короткое время исчезла вовсе. Невероятная, сахарная белизна всего, что увиделось в проем двери, неприятно колола глаза, словно все окутали свежайшими крахмальными простынями. "Разве шел снег?" Ракета, косо упав где-то невдалеке, недовольно шипела, борясь со снегом. Феерия белизны так же неожиданно исчезла, как и появилась. Какое-то время, казалось, двор погрузился в непроглядный мрак. Не могу припомнить - когда же шел снег?.. Теперь надо к ним... набрать патронов... и ждать... каникулы, видно, кончались.
Хотел было набросить на Егорова шинель, да вдруг все стало ни к чему, и эта его причуда с котенком ранее таившая в себе много человечного, доброго, рождавшая желание тоже прихватить какого-нибудь куренка, цыпленка, щенка, показалась вдруг глупой, слащавой, совсем-совсем ненужной, даже противной. Конечно, это маленькое зверье отвлекало, согревало и долго поддерживало, однако, увы, не смогло уберечь его здесь - значит, суть не в этом... А в чем? И вообще есть ли она? Злой, мятущийся, не в силах остановиться на какой-нибудь определенной, одной доброй либо просто спокойной мысли, я вновь окунулся в промозглую сырость двора. Оказывается, в амбаре было тепло. Влажная мерзлость воздуха вызывала озноб. Надо успеть, пока темно и все в тумане. Это он покрыл все своею белой ленью. Странно - кругом тихо. И наших никого не видно, должно быть им так же тяжело и сидят где-нибудь у стен. Меня-то должен был бы кто-нибудь окликнуть, а вот ведь - молчок. Чтоб не случилось чего-нибудь непредсказуемого, я громко в голос выдохнул: "Господи ты Боже мой!" И долго стоял на месте, убеждая себя, что привыкаю к темноте, однако долго длиться этот самообман не мог - в амбаре было не светлее. Чувствовал, как вползала тошнота безысходности - нас мало, а их вчера черным-черно, да и за насыпью их, должно быть, не меньше. Ох, нехорошо на душе. Не хотелось никуда идти, вообще ничего не хотелось. Стоял, борясь с собою... Однако патроны нужны, и, если уж пойдут напролом, то хотя бы на время защититься, кто их знает, что они там надумали, для чего ракеты бросали?.. Привыкнув глазами к дышащей мгле, многого не узнавал, не видел. Вспомнилось, как вчера нас приводили сюда знакомиться с местностью. Теперь мы все это знаем, но только все куда-то исчезло, ушло, растворилось, и только стены амбаров то появлялись, проступая призрачными, загадочными островами чужих замков, то вновь проваливались в серую муть. Там, где за крышами вчера виднелся шпиль костела, было пусто и темно... Ничего кругом, кроме гиганта дерева впереди справа и дымчато-белесого плена двора. Однако дерево было столь белым, что и оно, казалось, вот-вот сольется с этим зыбким миром холодного серебра и если оно пока виделось, то только потому, что, разглядев тихо лежащих под ним на снегу людей, как бы задумалось и скорбно распростерло саван своих ветвей над ними. Да, лежат вот, как неровно вспаханное поле. Ни нерва, ни страха - мертвый покой и холодная тишина, а ведь у всех были мысли, были чувства, не могли не быть - где же все это? И хотя они лежали всюду, почему-то пошел к тем, что были в центре двора. Теперь только они могли выручить нас, оставшихся... Тяжело, мутно...
Может быть, обстановка, атмосфера всего случившегося с медленной плывущей белизной тумана заставляли воспринимать так, но они с непроницаемыми белыми лицами лежали поверженными богами, и было неуютно искать у них патроны, ползать темной улиткой между этими остывшими надгробьями. Я встал. Голод на патроны заботил, как видно, не только меня в разных концах двора, используя время передышки, копошились два темных силуэта, разбивая собой страшное согласие белого единства утра. Должно быть, наше дело и впрямь худо. У них у всех мутные, студенисто-серые глаза? При жизни светлые, карие и темные, всякие были... а вот сейчас только серые. Безразличная, неприятная, отталкивающая, холодная серая студенистость. Что это? Отражение влажного тумана? Прикрыв сверху рукой лицо одного погибшего, понял, что утро с его белой сыростью тут ни при чем. Должно быть, последние проявления ушедшей жизни. Вот у него, как сейчас вижу, - темно-карие глаза, а вот ведь - тускло-серые. Когда еще ночью в доме мне кто-то протянул кружку с водкой или спиртом для промывания раны тому "безгрудому", этот человек, вдруг оказавшись рядом, как само собою разумеющееся быстро и четко проговорил: "Смочи тампон, остальное дашь мне". Я обрадовался, что есть наконец помощник, а может быть даже знающий и умеющий, что и как делать, который сам вызвался помочь.
- О-о-о, спасибо тебе, дорогой, а то я здесь совсем запырхался... оказывается, дело-то это совсем не простое...
Но он вдруг резко оборвал меня:
- Нет-нет, не могу, видишь - руки дрожат, да и сам справишься.
Это был не простой, совсем не простой, скорее - странный человек. Казалось, он все время о чем-то упорно думал, и в эти его минуты раздумий он просто был нелюдим и резок до наглости, и тогда к нему лучше было не подходить. А хохот и дурашливая трепотня одного нашего, легкого, согласного нрава молодого солдата никак не могли быть созвучны с минутами мрачного состояния этого теперь спокойно и тихо лежащего здесь человека. Напрочь не помню ни фамилий, ни имен ни того ни другого. Единственно, что запало: что имя и фамилия первого происходили из одного корня, как например: Карим Каримов, Гамза Гамзатов - он из татар. А "лягушонка" с большим ртом... вроде... Семеном, Степаном звали... но нет, нет - это всего лишь "вроде" и быть уверенным хотя бы в одном имени, к сожалению, не могу - не помню. Так вот: ничего не подозревая, этот "головастик", исходя слюной и шепелявя, нес какую-то чушь, строил уморительные рожи, сам хохотал, однако нужно отдать ему должное, - совершенно не заботился, чтоб кого-то рассмешить. Да, по-моему, он даже и не осознавал своего обаяния.
- Перестань! - резко, как хлестнул, крикнул мрачный. - Ломаешься, как говно через палку, надоел, замучил всех!
- Чего ты вдруг - люди отдыхают, смеются.
- Тебя, дурака, обидеть не хотят. Свободная минута - письмо матери напиши. Мозолишь здесь людям души, глаза.
Пристыженный "затейник" вместе со всеми умолк. Я хоть и смеялся не меньше других, однако вскоре не без удивления ощутил действительно свободу и отдых. И, помню, уже по-другому смотрел на того мрачного, неприветливого, чем-то обозленного, тяжелого в жизни человека. И, наверное, так и держал бы его и дальше, не окажись нас несколько человек в одном полуразрушенном доме вместе со "святой троицей", как называли их троих. Они, в общем-то, так и держались всегда особняком. До того привала мы долго шли под дождем, время было осеннее, все кругом промозгло, и на нас не только сухой нитки не было, а просто ручьем текло. Нам выдали водки. Делали это редко: иногда перед боем и в большие праздники, меня это не заботило - водка была мне противна, и, если я все же выпил ее тогда, то только потому, что зуб на зуб не попадал. К сожалению, сейчас наши отношения с нею несколько изменились и порою... ну да что толковать об этом - пройдет, как те острова. Для двух приятелей того мрачного мужика водка, как видно, тоже не представляла особого интереса, была необязательна. Лишь отхлебнув ее, как чай, они все отдали ему. Слив все воедино, не моргнув, не охнув, легко и безбольно он заглотнул все это пойло враз без всяких "кряков" и ужимок. Это походило на фокус: вот она есть, а вот ее и нет. Правда, потом долго сидел уставясь в точку, глубоко задумавшись. Что руководило новым действующим лицом - не знаю (должно быть, он просто был ошеломленным очевидцем только что происшедшего), но подошел солдат и предложил ему, "если, конечно, тебе не будет худо от всего этого", свою порцию водки. Очнувшись, тот принял дар, лишь скользнув взглядом по солдату, ожидавшему свою кружку, и тут же проделал с этой новой порцией то, что и с предыдущими.
- С чего здесь худу-то быть? - сокрушенно выдохнул он. - От сырости разве... Всякое бывало... я и пивал ее так, что и теперь иногда вспоминаешь, да думаешь: "я ли это?"
Он помолчал, недобро покосился на солдата, отдавшего ему водку, словно тот в чем-то виноват перед ним, и ничего не объясняя, как если бы продолжая давний рассказ, заговорил:
- Мы справили свадьбу сестры моей Нюрки, но с просыханием как-то не получалось - сначала пили на радостях, что Нюрка наконец-то ныть перестанет, семьей и детьми обрастет, а потом с горя: вроде наладили, что не ровня ей никакая, синюшный этот и нос-то весь в угрях, хоть и районная шишка, какой-то там начальник, этот жених-то ее. А тут еще уборка и надо вкалывать с утра до поздней ночи, но и вместе с тем все как-то уладилось и чередовалось от одной пятидневки к другой. И так оно, наверное, и продолжалось бы, не случись небывалой в наших краях жары и повторного приезда молодых, хотя все отпуска у них давным-давно покончались... И опять, по новой наладили в радость, да так, что через несколько дней Нюрка закатила скандал мне и Райке, жене моей, что мы спаиваем интеллигентного человека, и еле увезла своего милого живым. Признаться, уволокла она его вовремя... жара не унималась, голова трещит, председатель орет, а родня ноет: "Какая Проньке, этому дохлому хмырю, добрая девка наша досталась, и всем-то она взяла, а он даже пить как следует не может..." - и опять с вечера до свету пить, и все это, прямо скажем, тяжело... лучше бы уж Нюрка наша похуже была. И вот в один прекрасный день председатель, видя, что я совсем из колеи вышел, снял меня со скирдовки, кажется, и отослал засветло домой, чтоб дать оклематься мне, но зато поднять чуть свет на завтра. Прихожу... И в щель руку просовываю, чтоб щеколду на калитке поднять, хотя и без всякой калитки к дому пройти можно, но вот так уж получилось - одно к одному... и чую кто-то ласково так гладит мою руку шерсткой. Сибирская кошка была у нас, Дунька, смышленая такая, все сало из бочек у русских соседей таскала, хозяин тот пристрелить ее поклялся. Мы уж ее и мордой в сало-то тыкали - ничего не помогало, на редкость деловой и хозяйственной была. Она, думаю, больше некому... открыл, захожу во двор... нигде никого... показаться не могло, ясно помню, как схватил ее, но лапка ловко вывернулась и поймать второй раз, как ни шарил, не удалось. Оглядываюсь - никого...
Куда она могла запропаститься так быстро? А у нас от калитки до сеней настил выложен из чистых, хороших досок, и светлым-то еще светло, лето только каких-нибудь полмесяца на убыль шло... глядь... на самой чистой доске... черт этак сидит и лапку о лапку от боли трет. Мне бы нужно так и остаться стоять, и все было бы хорошо, но ведь нечасто скотина такая в гости к тебе на твой тротуар захаживает; не привыкший к ней еще, я, не раздумывая, изо всей силы как дал по нем ногой... Никого нет! Меня от такого пустого пинка даже в обратную сторону развернуло. Я и так и сяк кручусь, ищу, думаю - между ног где-нибудь проскочил, а жена, заметив мои выкрутасы, в окно кричит:
- Чего это ты там вытанцовываешь?
- Оступился! - говорю; сказать же, что черти за руку хватают, а теперь еще лапу о лапу трут, как-то страшно неудобно вдруг стало. А она хитрющая, ее на какую-то там шараду не шибко-то того, вмиг раскусит.
- Со стороны показалось, как ловишь кого?
- Кого же ловить? Ну вот скажи на милость, кого здесь можно поймать, черта лысого, что ли? - говорю, а сам аж взмок весь от того, что никак этих слов говорить не хотел и не собирался, а слышу, что именно их-то я и говорю.
- Тебе видней! - кричит. А сама руку о руку вытирает, ну, точь-в-точь как тот. - Да что с тобой сегодня, никак припекло?
Что мог ответить ей? Ничего. Махнул рукой, дескать: "Баба ты и есть баба, ни ума в тебе, ни разумения". А сам незаметно зырк в одну сторону, в другую - нигде никого. На этом все вроде кончилось и пошел мыться. Рукомойник у нас на летнее время в сенях, обычный такой рукомойник: рукой снизу толкаешь пестик вверх - вода льется, и мойся себе... Толкаю я этот пестик, а он не поднимается, упирается во что-то мягкое, и вода еле-еле капает... открыл крышку, чтоб устранить помеху, а он оттуда, как пружина, и головкой крышку подпирает, и видно, что неудобно ему, больно. Я как заору и крышкой туда его обратно, он уперся, а я что есть силушки давлю его крышкой и ору, как жена потом уж говорила: "Да отстанешь ты, наконец?" И когда я уже всей своей тяжестью лежал на рукомойнике, прибежала перепуганная жена.
- Он здесь, зови председателя, парторга, быстро, милицию, он здесь, только что хотел улизнуть!
Жена долго стояла молча и только смотрела. Потом тихо-тихо сказала:
- Пусти, пожалуйста. - И, легко приподняв крышку, она опять спокойно и мягко уставилась в меня, даже не заглянув в рукомойник. Помню, что было стыдно почему-то: но в умывальник я все же заглянул - в нем ничего не было, был пуст... как карман перед получкой. Вот когда было худо, так худо. Нюрка всю ночь не отходила. Меня же всего стыдом пропахало как голенище вывернуло, и я был послушный как теленок, никогда раньше мы с ней не говорили так согласно и спокойно, а утром она отвезла меня в районную больницу.
Многое слышалось и смешным, но оттого, что он рассказывал как-то мрачно, никто не смеялся, и, когда он умолк, вернувшись к тому замкнутому, неприветливому человеку, которого мы знали и порою просто сторонились, долго еще стояла тишина, все оставались на прежних местах, вроде передумывая каждый свое. Однако по настоящему удивлял, привлекал к себе этот человек другим. Несмотря на сложную жизнь нашу они довольно часто пели. Пели всегда втроем. Начинал и вел, собственно, один - молодой, тяжелый в кости, неожиданно подвижный парень. Вел он тихо, неназойливо, не спеша свою грустную, одинокую, несколько даже унылую ноту. К нему пристраивался не очень чистый, но не по возрасту высокий голос их старшего, которого они необыкновенно уважали и слушались как родного отца. И затем уже, вроде издали, "из-за леса, из-за сопок", осторожно напоминал о себе низкий хрип. Он так хрипел сначала, что казалось - вот сейчас прокашляется, "раскочегарит" и уже потом все вокруг заполнит гущей баса. А нехитрая гармония двух голосов его приятелей, как бы подгоняя друг друга, вырывалась в верхи, паря над оставшимся где-то там внизу, каким-то чудом ставшим густым и сочным тоном его голоса, на фоне которого, радуясь жизни, звучала легкость взлетов и замираний, уходящих вдаль и звучащих совсем рядом каких-то вздохов, радости, тоски и пронзительного зова надежды его запевал. Может быть, в той простой слаженности и было многоголосье - не знаю, но задушевность пения без основательности низов этого человека была немыслима. Как все истинно народное, пение их имело свою необъяснимую привлекательность. Никаких слов мы там не понимали, но было слышно их тоску-кручинушку по раздолью степей, дому, по оставленным родным и по каким-то еще только народу этому понятному стремлению и мечтам. В строю они всегда были в одной шеренге и однажды на марше...
В тот день по той дороге прошло много всяких подразделений, и никто не задел искусно закопанной в полотно дороги мины, а вот здесь это произошло погиб сразу старший из них и еще двое наших ребят, а запевале оторвало по колено ногу. И наш (Карим?) с полмесяца не проронил ни звука, хотя оставался исполнительным и точным. Мы все переживали нелепую, зряшную потерю друзей, но трудно сказать, как не хватало нам всем их заунывного, но от того не менее утоляющего, успокаивающего всех нас пения.
В один из тех великих дней, когда радость приближения конца войны клокотала в каждом из нас, и мы неудержимо шли на запад, он сперва как-то для себя подвывал, а затем громче и яснее загудел отчетливо и, казалось, даже радостно. Мы все, предупрежденные лейтенантом неделей раньше, если он вдруг "запоет" - не обращать на него никакого внимания, молча шли, глотая комок, душивший нас, радуясь возрождению человека, и от неизбывного горя, что те трое остались около той злосчастной дороги, а многие, многие другие не дошли и до того рубежа, и оттого еще, что жизнь в каждом из нас, оказывается, - такое хрупкое, невероятное чудо.
Теперь он лежал, раскинув руки, рот открыт и искажен - и ни единого звука из того множества напевов, которыми они так искусно и просто создавали атмосферу душевности и доброй грусти, как я ни силился, вспомнить не мог.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17