А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С разрешения начальника лагеря в сопровождении молодого конвоира Васи отправилась по другим лагерям выискивать музыкантов. Так пополнили оркестр трубач Женя Тимошенко, кларнетист Сережа Фетисов, скрипачи Николай Басенко и Виктор Ефимов.
Прекрасный музыкант и незаурядный человек был этот Виктор. Отца его убили в гражданскую войну, он рано потерял и мать, жил у тетки-учительницы. Маленького роста, ладно скроенный, с огромными карими глазами, он был очень самолюбив. «Тетя кормит меня только из жалости, я не свой», — решил он сам семи лет от роду и, сделав из толстой веревки петлю, прикрепил ее на потолке сарая, подставил табуретку, всунул голову в петлю, оттолкнул ногой табуретку и повис. Случайно кто-то вошел в сарай, жизнь ему удалось вернуть с трудом. Тетя его совсем не была злым человеком, ничем его не попрекала, выходила. Он пошел в школу. Учился хорошо, особую ловкость проявлял на физкультуре, в борьбе, в прыжках, но навязчивая мысль, что он сирота и тетя не должна его кормить, продолжала мучить. Однажды, когда Виктор, уже не впервые, убежал из дома и бродил по окраине города, его выследила воровская шайка «красноушников» — тех, кто грабит товарные вагоны. Для них Виктор был находкой. Они забрасывали веревку в маленькое высокое окно товарного вагона, Виктор взбирался по этой веревке через окно в вагон, выбрасывал им ценные свертки. Шайка не зевала, а маленький верхолаз по той же веревке на ходу выскакивал на землю. Ему было лет пятнадцать, когда эта «работа» опротивела еще больше, чем пребывание в доме тетки. Он убежал в другой город и однажды замер от восторга, увидев, как шагает военный духовой» оркестр, оглашая город звуками торжественной музыки. Как и многие мальчишки, он зашагал в ногу за этим оркестром, а потом, как немногие, сумел уговорить дирижера попробовать его «на музыку». Оказалось, у Виктора абсолютный слух, настоящая воля к преодолению трудностей. Он овладел тромбоном, потом кларнетом, стал «сыном полка», квалифицированным музыкантом. Но однажды на него снова «накатило»: получив увольнительную на двое суток, он отправился в ресторан, пропил все свои деньги и обмундирование, вернулся в часть почти голым, на трое суток позже, а так как, вероятно, это было уже не в первый раз, получил два года исправительно-трудовых работ в Рыблаге. Переведенный по моей просьбе в наш лагерь, В. Ефимов вел себя идеально: хорошо играл на своем инструменте, а все свободное время тратил на овладение саксофоном. Музыканты его уважали. Он обращал на себя внимание огромной волей, которая светилась в его карих глазах даже тогда, когда он неподвижно сидел на верхних нарах, подобно будде, скрестив ноги, в то время как другие музыканты исполняли любую его просьбу, почтительно произнося: «Виктор».
Впрочем, тут, вероятно, имели значение еще его ловкость и сила: не дай бог было чем-нибудь обидеть его.
Виктор Ефимов уважал меня как артистку, однако чуждался. Наша дружба возникла, так сказать, на медицинской почве. Когда мне сообщили, что Ефимов заболел и на завтрашнем концерте выступать не может, я велела немедленно отправить его в санчасть. Он заявил, что не признает докторов, наотрез отказался идти туда. Тогда со своей санитарной сумкой явилась в барак я. Ефимов сидел на верхних нарах с блестящими воспаленными глазами и перевязанным горлом. Я вскарабкалась на нары и оказалась рядом с Виктором. Смерила ему температуру, посмотрела горло — все честь по чести, как и полагается фельдшеру, и вдруг услышала:
— Как, оказывается, приятно, когда вы лечите. Спасибо.
Улыбку Ефимова я тогда увидела в первый раз. Вероятно, она была настолько редкой в его жизни, что ее возникновение радостно удивляло даже его самого.
Мой больной выздоровел на следующий день и рьяно принялся помогать мне во всем: в налаживании дисциплины, которую он поднял в оркестре, в замене очень капризного польского саксофониста (который, кстати сказать, вместе с другими польскими музыкантами очень скоро был освобожден). Он научился делать прекрасные оркестровки для нашего, тогда уже большого джаза, помог мне пополнить репертуар произведениями Чайковского, Дунаевского, Хренникова, Крейслера, Сарасате, по праву стал дирижером.
В сопровождении нашего оркестра выступала Нелли П., с которой мне удалось сделать интересную театрализацию песен из кинофильма «Петер». Она тоже была способным человеком, «несла образ» в пении, хорошо двигалась. Русские народные песни с успехом исполняла Рая А. Очень музыкальным оказался попавший в наши лагеря артист-комик Саша Жуков. Наш ансамбль был переименован в «Драмджаз под руководством Наталии Сац».
Когда я отправлялась на поиски новых дарований в смежные лагеря, не все понимали, что сопровождавший меня Вася — мой конвоир. Вася был горд своей причастностью к руководству прославленного драмджаза и, скорее, напоминал теперь усердного помрежа при главном режиссере.
Помню, как на четвертом участке разыскала далеко не молодого цыгана, дядю Михая. Небольшого роста, с пленительными, типично цыганскими глазами, он слушал меня, наклонив голову набок.
— Драмджаз на центральном участке организовали. Слыхали?
— Разговор идет. Хвалят.
— А вы, простите, по какой статье в лагере?
— По цыганской.
— Разве такая есть?
— А как же! Конокрадство. Цыган и есть цыган. Как коня без хозяина увижу — верхом и угоняю. Такая природа наша. Я уж не в первый раз за это сижу.
Небольшая пауза.
— Прежде танцевали, говорят, лихо?
— Так это я и сейчас. Свое, родное, до смерти плясать буду. Было время — большую деньгу зашибал.
Кто-то садится за рояль. Дядя Михай скидывает пиджак, двумя ладонями оправляет рубаху и все еще могучую растительность на голове и лице и начинает «ходить» под музыку. Походочка у него пленительная, и весь он какой-то стеснительно юный, когда танцует. Чем быстрее и громче звучит музыка, тем стремительнее его «выходка», и вот уже рвется наружу подлинно цыганский темперамент.
Какое-то время дядя Михай блеснул новой искоркой в нашем джазе, поднял дух и у старшего поколения, но исчерпал себя одним танцем. А вскоре мы проводили его на волю. Он благодарил всех нас за хорошее общество, улыбался, а потом, подняв плечико, со своей застенчивой улыбкой изрек:
— Крепко не прощаюсь. Ненадолго провожаете. Во сне вижу, как на неоседланном жеребце скачу… Эх, кони, жизнь моя! За них и отсидеть не жалко.
С цыганскими дарованиями нашему джазу везло. Ярким эпизодом, подобно дяде Михаю, мелькнула у нас Катя X. Пришла некрасивая, старообразная в свои восемнадцать лет на наш концерт, потом стояла в кулисе, не двигаясь с места, концертов восемь подряд. Долго молчала, и вот призналась, что хочет у нас петь.
Спросила ее, что она может спеть, попросила нашего пианиста найти для нее подходящую тональность — тогда у нас уже и хороший пианист был. Зазвучали вступительные аккорды, Катя запела:
«Живет моя отрада
В высоком терему,
А в терем тот высокий
Нет хода никому…»
Как это получается? Выйдет такая вот избитая жизнью девчонка, которая за секунду до этого и рот раскрыть боялась, и вдруг властно переносит вас в другой мир, другую жизнь, и видите вы только этот терем, эту «отраду», того, кто ее любит, и начинаете волноваться за него, добьется ли свидания…
«Приду я к милой в гости
И брошусь в ноги к ней,
Была бы только ночка,
Да ночка потемней,
Была бы только тройка,
Да тройка порезвей…»
Вот и помчались мы на этой тройке, забыли, где находимся. Что там слова! То, как Катя пела «Приду я к милой в гости и брошусь в ноги к ней…», словами все равно не передашь. Мир чужой любви на мгновение стал нашим, и музыканты удивленно переглянулись.
Катя, как и Михай, пятнадцать-двадцать концертов потрясала нас и публику, но так и осталась «звездой» одной песни. Потом Катя вернулась в мир большой жизни и стала хорошим трудовым человеком. Много позже я встретила ее в Москве, обняла она меня, сказала, что работает шофером, дочку свою Наташей назвала. Кстати, она сейчас у нас в театре помрежем работает.
Наш драмджаз помог многим. Позвольте вспомнить еще только одного — Васю.
Драмджазу были отведены в клубе три репетиционные комнаты. Все время мы работали над новым репертуаром. Я часто вела репетиции за пианино, сама аккомпанировала, заменяя подчас пояснения музыкой.
Помню, однажды мы репетировали с Нелли П. Я сидела за роялем. Время шло к вечернему отбою, Нелли требовала более быстрого темпа и твердила: «Главное, играйте быстрее». На что я ей строго ответила: «Главное, пойте чище». Произошла небольшая пауза, вдруг дверь отворилась, и на пороге появился незнакомый парень высокого роста, в бушлате второго срока, с лицом, вымазанным сажей:
— Вы… главная здесь Наталья? — спросил парень.
— Боже мой, не дают сосредоточиться, — пискнула Нелли.
— Что вы хотите, товарищ? — строго перебила ее я.
— Хочу… до джазу.
— Вы музыкант?
— Ни…
— На каком-нибудь музыкальном инструменте научились сами играть?
— На трубе.
— Хорошо играете?
— Ни, плохо.
С язвительностью признанного дарования Нелли произнесла:
— Завидная откровенность.
Я очень не любила этих ее выходок и продолжала разговаривать с парнем, который вызывал у меня жалость: явно попал сюда недавно и чувствует себя плохо.
— У нас хорошие музыканты, их много, принять вас в джаз, если вы не музыкант, невозможно. Или вы еще что-нибудь умеете делать?
— Спивать могу.
— Хорошо поете?
— Ни, плохо, — признался парень, готовый расплакаться.
Чтобы как-то его утешить, я спросила, какие песни он поет. Он назвал несколько, в том числе русскую народную «Метелицу», ноты которой стояли у меня на пюпитре.
— Ну что ж, если вам так хочется «до джазу» — попробуйте мне спеть. ' Идите сюда ближе, я вам проаккомпанирую.
Пока парень застенчиво подходил к пианино, Нелли шептала мне в ухо, что ее удивляет мое стремление собрать всех «подонков» в наш уже зарекомендовавший себя джаз. Я заиграла вступление, Нелли демонстративно пошла к дверям, парень запел:
«Вдоль по улице метелица метет,
За метелицей мой миленький идет…»
Уже с первых нот было ясно, что у него сильный красивый голос с той особой украинской сочностью, которая с детства была мне так близка в пении моей мамы и народных певцов, которых отец собирал в селе Полошки. Во время пения стало понятно и то, что парень музыкальный. Но когда он спел по второму разу «Дозволь наглядеться, радость, на тебя…» и легко и просто взял заключительные верхние ноты, даже «до» третьей октавы, у меня все дрогнуло внутри. Голос-самоцвет, настоящий драматический тенор!
Нелли, которая уже вышла было за дверь, услышав эти верхние ноты, мгновенно вернулась, и когда ее злое личико возникло снова в дверях, я получила еще одно подтверждение: с парнем нашему джазу повезло.
— Как вас зовут, сколько вам лет? Расскажите мне все о себе, садитесь на стул рядом.
— Лет мени двадцать один, звать Василий, фамилия Гура, деревенский, из-под Одессы. Учился в железнодорожном, потом был призван. Маты верно говорила: «Будешь лениться — счастья не увидишь».
— Баловали вас очень?
— Эге, баловной я. (Вздох, пауза.) На два года сюда угодил.
Произношу строгие слова, делаю «педагогическое» лицо, а в сердце — радость и ликование. Но сердце скрыто за теплой курткой, а наставления мои вызывают горькие и обильные слезы парня, из-за чего лицо его делается чище и открываются «карие очи».
— Значит, до джазу не возьмете? — спрашивает он горестно.
— Решим завтра. Может, и возьмем. Идите сейчас в свой барак спать, завтра на работу, как положено, потом вымойтесь хорошенько и в обеденный перерыв приходите сюда ко мне.
Лицо парня озаряется белозубой улыбкой, и он исчезает. Стоит ли говорить, что на следующий день он был снят с земляных работ, переведен в домик к нашим музыкантам, переодет, словом, «пришел до джазу».
Музыке он нигде не учился, поэтому, как говорили остряки, «Наталия Ильинична открыла для Василия Гуры индивидуальную консерваторию». Да, открыла. Он этого стоил. Кроме моих помощников, которые учили его музыкальной грамоте, учили хорошо говорить по-русски и читать стихи, я занималась с ним два раза в день пением.
Первый концерт, в котором Василий Гура в сопровождении нашего оркестра исполнял «Метелицу» и ариозо Ферфакса из «Гейши», произвел фурор. Но так как репертуар певца рос, а популярность — еще быстрее, поползли фантастические слухи: «Он — итальянец, она (это я) его там обнаружила, завезла в Москву, а теперь попросила его сюда выслать, чтобы после окончания своего срока всю Италию удивить, разработав его голос для первых партий в итальянской опере».
Нелли попросила меня сделать ей с Васей опереточный дуэт, но ее поверхностные способности (немного пения, больше танцев и пикантность) не выдерживали сравнения с настоящим оперным голосом Василия. Так этот дуэт и не получился. А Вася был к тому же и красивым хлопцем. Когда он пел украинские, русские, итальянские (!) песни, женщины лагеря толпились за сценой, чтобы хотя бы сказать ему «здравствуй, Вася» и посмотреть на него вблизи. На свой успех у женщин он не обращал никакого внимания, ему важно было «научиться хорошо спиваты». Тяга к музыке была у него огромная. За год работы мы приблизили его даже и к оперным ариям.
В лагерь близ Рыбинска два раза приезжала моя дорогая мама, приезжала дочка, приезжал сын Адриан. Одет он был в свитер-коротышку и хорошую курточку, из которой давно вырос… Почему?
— Как ты не поняла, мамочка, я надел все то, что ты сама мне прежде дарила. Это же важнее всяких там мерок. Все у меня есть, ты не волнуйся, а сейчас захотелось… поближе к тебе мыслями, понимаешь?
Мои родные были довольны, даже горды, что и здесь я что-то придумываю, что у меня горят глаза.
Вытаскивать из недр человеческих «хорошее», глубоко спрятанное, даже от них самих, нести радость слушателям и зрителям после их работы на «Волгострое» — все это давало ощущение, что какую-то пользу я здесь приношу.
22 июня 1941 года радио принесло страшное известие: гитлеровские войска напали на Советский Союз.
Война… Что-то будет с родной землей нашей? Сердце сжимается от страха за всех, за самое себя…
Но не зря говорят: «Пришла беда, отворяй ворота». Через некоторое время умерла моя мама. Я ощутила почти физически, как мостик, незримо построенный мамой между Москвой и мною, между моим настоящим и будущим, сломан. Прочитав известие о смерти мамы, рухнула на пол, долго не могла прийти в сознание.
Всенародное горе — война — еще больше сплотило наш коллектив, дало ощущение нашей возросшей нужности. Теперь нас ждали не только в других лагерях, но и в госпиталях. Нас направляли выступать и в воинские части.
«Нет, не знаешь ты, Гитлер, славянской породы,
Не понять палачу душу вольных людей.
Не согнутся славянские наши народы
И не будут лежать под пятою твоей…»
Когда мы с Сашей Шитовым и оркестром исполняли эти стихи, почему-то сразу объявляли воздушную тревогу. Некоторые наши музыканты даже просили меня:
— Наталия Ильинична, пожалуйста, не пугайте сегодня Гитлера. Опять бомбить будет.
Но мы и «пугать» продолжали и об утверждении радости жизни и ее конечной справедливости в своих выступлениях не забывали.
Организовав непривычное — драмджазоркестр, я все же больше всего любила в нашем репертуаре то, что имело отношение к главному в моей жизни -стихи «Отец и сын» А. Твардовского и «Девочка». Виктор Ефимов откопал эту «Девочку» в воинской многотиражке, а может, и сам сочинил, не знаю. Почувствовав к себе доверие, увлекшись такой неожиданной для него большой работой, как руководство нашим оркестром, он обнаружил редкую музыкальную одаренность. Написанная им музыка к «Девочке» покоряла силой темперамента, ритмической стремительностью; у меня было ощущение, что этими стихами — знаю, зачем и кому, — хочу оказать что-то самое сокровенное, что можно бы выразить словами: «Ребята! Сейчас, в эти тяжелые годы, я сердцем с вами». А стихи, о которых пишу, вот они:
«Дорога желтая струится,
А в небе жаворонков звон.
На запад на рысях стремится
Кавалерийский эскадрон.
Бежит дорога метр за метром,
Мелькнула церковь, дом, амбар,
Несутся кони легче ветра,
На самом быстром — комиссар.
В нем битвы жар не угасает,
Он вновь отряд с собой увлек.
Вдруг видит — девочка босая
На перекрестке двух дорог.
Стоит, в ручонках хворостинка,
Убог и неказист наряд,
На бледных щечках — ни кровинка,
И губы тонкие дрожат.
Дорога желтая струится
Между холмов, между полей,
А он глядит и не стыдится
Внезапной нежности своей.
Сошел с коня — стоит под елью
Пред этой девочкой чужой…
Он гладит русую головку
И хочется ему обнять,
Поцеловать сынишку Вовку
И дочь Марину приласкать.
Охваченный мечтой отцовской,
Он поднял девочку в седло,
И снова русую головку
Он гладит нежно и тепло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56