А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И в 1948 году эта ситуация вышла за всякие рамки.
Помню, в 1948-м мы были в Чикаго, играли в баре «Аргайл Шоу». Оркестр был в сборе к началу выступления, но Птицы не было. Когда он появился – накачанный и пьяный, – стало ясно, что играть он не сможет. На сцене он дремал. Мы с Максом сыграли по четыре такта каждый, чтобы разбудить его. Тема была в фа, а Птица начал играть совершенно другую мелодию. Так что Дюк Джордан, который и вообще-то слабо играл, стал продолжать фальшивую тему Птицы. Это был настоящий ужас, и нас уволили. Птица вышел из клуба и начал мочиться в телефонной будке, приняв ее за туалет. Белый мужик, владелец клуба, заявил, чтобы мы шли получать наши деньги в черный профсоюз. А расколоть на деньги этот чикагский профсоюз было невозможно. Так что ничего мы не получили. Я-то не особенно из-за этого беспокоился, у меня в Чикаго была сестра, и я мог остановиться у нее. Она дала бы мне немного денег. Но я переживал из-за остальных наших ребят. Тогда Птица сказал нам всем встретиться в офисе профсоюза, где он собирался забрать наши деньги.
Птица вошел в кабинет президента профсоюза Грея и потребовал отдать ему деньги. Но ты не забудь, что все эти профсоюзные крысы вообще не были в восторге от игры Птицы. В их глазах он был незаслуженно захваливаемым наркоманом, совершенно опустившимся и потерявшим совесть. Так что когда Птица обратился к президенту Грею, тот открыл ящик своего стола и вынул револьвер. И приказал нам убираться из его офиса – или он нас перестреляет, как бешеных собак.
Так что пришлось нам по-быстрому сделать ноги. Когда мы оказались на улице, Макс сказал мне:
«Не переживай, Птица достанет деньги». Макс верил, что Птица может все. Птица хотел вернуться и дать этой сволочи президенту по морде, но Дюк Джордан удержал его. Тот черный черт Грей точно пристрелил бы Птицу, потому что был настоящим жлобом и не представлял себе, кто такой Птица.
Но Птица сумел-таки отомстить владельцу «Аргайла», когда мы приехали туда еще раз в том же году. Пока все играли, Птица, закончив соло, положил саксофон, сошел со сцены и вышел в фойе.
Там он вошел в телефонную будку и всю ее обоссал. Я хочу сказать, по-настоящему обоссал, без дураков. Там было столько мочи, что она вытекла из будки на их гребаный ковер. И тогда он, довольно улыбаясь, вышел из будки, застегнул молнию на брюках и вернулся на подмостки. А белые только глазами хлопали. Тут он начал снова играть и сыграл на отрыв. Он был совершенно трезвым в тот вечер; просто дал понять владельцу клуба – без единого слова, – чтобы тот больше не связывался с ним. И знаешь что? Тот и не пикнул, будто не видел, что Птица натворил. И заплатил ему. Но нам из тех денег ничего не досталось.
А 52-я улица постепенно приходила в упадок. Публика продолжала ходить в клубы, но повсюду шастала полиция. Улицу наводнили наркодилеры, и полиция заставила хозяев клубов провести чистку среди артистов. Арестовали многих наркодилеров, а заодно и некоторых музыкантов. На группу Птицы люди еще приходили, но у остальных оркестров дела шли не так хорошо. В некоторых клубах на Улице перестали исполнять джаз, и они превратились в стриптиз-шоу. К тому же раньше публика в большинстве своем состояла из военных, которые любили повеселиться, а с окончанием войны народ стал жестким и менее снисходительным.
Упадок Улицы и продолжающийся запрет на записи пластинок плохо сказались на музыкальном бизнесе. Музыка нигде не фиксировалась. Ее можно было услышать только в клубах, а так она забывалась. Мы регулярно играли в «Ониксе» и в «Трех двойках». Но в деньгах Птица нас все время надувал, и мы не могли относиться к нему как прежде. Раньше я смотрел на Птицу как на божество, но больше так не могло продолжаться. Мне было двадцать два года, у меня была семья, я только что получил как трубач награду от журнала «Эскайр» в номинации «новые звезды 1947 года» и разделил первое место с Диззи по результатам опроса критиков в журнале «Даун Бит». Не то чтобы я стал зазнаваться – просто мне стало понятно, что я в музыке не последний человек. И то, что Птица не платил нам, было несправедливо. Он нас совершенно не уважал, и я не собирался с этим мириться.
Помню, как-то оркестр поехал на выступления из Чикаго в Индианаполис. Мы с Максом жили в одном номере и всюду ходили вместе. По пути мы остановились перекусить в небольшом заведении где-то в Индиане. Сидим мы там и едим, никого не трогаем, как вдруг ввалились четыре белых парня и уселись против нас. Они пили пиво и постепенно пьянели, смеясь и разговаривая громче других, как настоящие деревенщины. Я-то ведь из Сент-Луиса, мне сразу было видно, что за фрукты перед нами, но Макс из Бруклина, и он не понимал, что к чему. Я знал, что перед нами невежественные дураки. А пиво совсем им мозги затуманило. Ну, в общем, один из них наклоняется к нам и говорит: «И чем же это вы, ребята, занимаетесь?»
Макс, вообще-то умный парень, совершенно не просек ситуацию, поворачивается к нему, улыбается и говорит: «Мы – музыканты». Видишь ли, Макс не понимал, что они к нам просто цеплялись. Он в Бруклине с такими вещами не встречался. В общем, этот белый говорит: «Ну, что ж вы нам не сыграете, раз вы такие мастера?» Когда он это сказал, я сразу понял, что за этим последует, схватил скатерть со всем, что на ней стояло, и набросил ее на этих мерзавцев, до того как они успеют что-то сказать или сделать. Макс в штаны наложил со страху и стал кричать. А те белые от неожиданности впали в ступор и так и остались сидеть с разинутыми ртами, не говоря ни слова. Когда мы ушли, я сказал Максу: «В следующий раз молчи в таких случаях. Ты не в Бруклине».
Злой как черт, добрался я в тот вечер до Индианаполиса на концерт. А тут Птица, после того как мы закончили, говорит нам, что у него нет денег и что нам придется подождать до следующего раза, так как хозяин ему не заплатил. Все эту байку схавали, а мы с Максом пошли в номер Птицы. Там была его жена Дорис, и, когда мы входили, я увидел, что Птица прячет пачку денег в подушку. И тогда он заблеял: «У меня совсем нет денег. Это мне нужно совсем для другого. Я заплачу вам, когда вернемся в Нью-Йорк».
Макс говорит: «О'кей, Птица, как скажешь».
Я сказал: «Да ты что, Макс, он же опять прикарманил наши деньги. Он же мошенничает».
Макс ничего на это не сказал, только плечами пожал. Знаешь, он всегда был на стороне Птицы,
неважно, что Птица вытворял. Ну а я говорю: «Птица, мне нужны мои гребаные деньги».
Птица, который называл меня Младший, говорит: «Не получишь ни цента, Младший, ничего,
никаких денег».
Макс говорит: «Да ладно, Птица, мне все равно, я могу подождать. Да, я могу потерпеть и на этот раз. Я могу потерпеть, Майлс, потому что Птица – наш учитель».
Тогда я поднял бутылку из-под пива, разбил ее и, держа разбитую бутылку в руке, сказал Птице:
«Слушай, гад, отдай мои деньги, или я тебя сейчас укокошу». И схватил его за воротник.
Он тут же полез под подушку, достал деньги, отдал их мне и сказал с мерзкой улыбочкой на своей поганой морде: «Ну ты что, с ума, что ли, сошел? Ты это видел, Макс? Майлс на меня накинулся – и это после всего, что я для него сделал!»
Макс взял его сторону и сказал: «Майлс, Птица просто проверял тебя. Он ничего плохого не имел в виду».
Тогда я серьезно начал подумывать об уходе из оркестра. Птица все время на героине, денег не платит, а я должен вкалывать как папа Карло – проводить репетиции и руководить оркестром. Он совсем обнаглел. К тому же я был не такого низкого о себе мнения, чтобы позволять ему так нагло со мной обращаться. А его жена Дорис смотрела на меня ну точь-в-точь как солдат на вошь. А я ненавижу, когда со мной разговаривают на повышенных тонах. Особенно когда приказывают белые, разыгрывая из себя боссов. А Дорис вела себя именно так. Вообще-то она была ничего баба и предана Птице, но любила покомандовать, особенно чернокожими. Когда мы уезжали на гастроли, Птица посылал Дорис к поезду с билетами. И вот эта прилизанная белая сучка стоит посреди вокзала Пени и по-хозяйски выдает билеты классным музыкантам, будто она нам мама и папа в одном лице. Я не выношу, когда эти уродки ведут себя так, будто я их собственность. А Дорис обожала собирать вокруг себя классных черных парней. Была от этого на седьмом небе. А Птица в это время дома кайф ловил или, может, только начинал накачиваться героином. Он вообще был бесчувственным животным.
Пятьдесят вторая улица быстро приходила в упадок, и джаз стал перебираться на 47-ю и Бродвей. Одно такое заведение называлось «Королевский петух», хозяином его был парень по имени Ральф Уоткинс. Сначала это был ресторанчик, специализирующийся на курятине. Но в 1948-м Монти Кей уговорил Ральфа разрешить Симфони Сиду выступить там с концертом. Монти Кей – молодой белый, тусовавшийся с джазовыми музыкантами. В то время он выдавал себя за очень светлокожего черного. Но, наварив приличную сумму, опять превратился в белого. Он заработал миллионы, продюсируя черных музыкантов. Сейчас он миллионер и живет в Беверли-Хиллз. Ну так вот, Сид выбрал вторник и выступил там с концертом, в котором участвовали я, Птица, Тэд Дамерон, Фэтс Наварро и Декстер Гордон. У них в клубе был отдел для непьющих, куда могли прийти молодые люди, посидеть и послушать музыку за 90 центов. Потом такое же было и в «Бердленде».
В это время я подружился с Декстером Гордоном. Декстер приехал на Восточное побережье в 1948 году (или около этого), и мы с ним и со Стэном Леви начали вместе проводить время. Познакомились мы с ним в Лос-Анджелесе. Декстер молодец, играл отлично, мы часто ходили с ним на джем-сешн. А со Стэном мы некоторое время в 1945 году жили в одной квартире и были хорошими друзьями. И Стэн, и Декстер кололись, но я в то время был еще чистым. Мы с ними любили прогуливаться по 52-й улице. Декстер был страшным франтом и носил модные тогда костюмы с огромными плечами. Я носил костюмы-тройки от Brooks Brothers, которые тоже казались мне последним писком. Ну, ты знаешь, в сент-луисском стиле. Нигеры из Сент-Луиса славились своими прикидами – что касается одежды, они были на высоте. Так что никто не мог ко мне придраться.
Но Декстеру мой стиль вовсе не казался шикарным. Он часто говорил мне:
– Джим (так музыканты в то время называли друг друга), ты с нами не ходи, ты жутко выглядишь
и жутко одеваешься. Почему бы тебе, Джим, не надеть что-нибудь другое? Купи себе новые шмотки. Сходи в F&M.
– Зачем, Декстер, у меня такие шикарные костюмы. Я отдал за них уйму денег.
– Майлс, ты одет в старомодное дерьмо. Понимаешь, деньги тут ни при чем. Здесь важен стиль, Джим, а то барахло, что ты на себя напяливаешь, стилем и не пахнет. Тебе нужны костюмы с широкими плечами и рубашки от Mr. В, тогда будешь модным, Майлс.
Тогда, страшно задетый и обиженный, я говорил ему:
– Но, Декс, у меня же шикарные костюмы.
– Я знаю – ты думаешь, у тебя хипповый прикид, Майлс, но это совсем не так. Мне неприятно, что меня видят с таким типом, как ты, в такой жлобской одежде. И ты еще играешь в оркестре Птицы? В самом крутом оркестре мира? Ну ты даешь!
Я был страшно оскорблен. Я всегда уважал Декстера, он казался мне сверхкрутым – самым классным и стильным молодым музыкантом в музыкальной тусовке. А потом он мне говорит:
– Почему бы тебе не отрастить усы, Джим? Или бороду?
– Да как же, Декстер! У меня волосы только на голове и растут, да еще немного под мышками и вокруг члена. Во мне индейская кровь, а у нигеров и индейцев бороды не растут, вообще на лице волос нет. У меня грудь гладкая, как помидор, Декстер.
– Знаешь, Джим, тебе надо что-то с собой делать. Ты не можешь ходить с нами в таком виде, ты нас компрометируешь. Почему бы тебе не купить настоящие крутые шмотки, коли волосы на роже отрастить слабо?
Ну, я сэкономил сорок семь долларов, пошел в «F&M» и купил себе серый, с огромными плечами
костюм, который был мне как будто великоват. Я в нем на всех фотографиях с оркестром Птицы в
1948 году и даже на моем рекламном снимке, где я с выпрямленными волосами. Когда я надел тот костюм из «F &M», Декстер подошел ко мне, улыбаясь, навис надо мной и похлопал по плечу:
«Йе-е, Джим, вот сейчас ты выглядишь клево, сейчас ты что надо. Можешь с нами везде показываться». Это было нечто, этот Декстер.
Все чаще я оказывался в ситуации, когда мне приходилось реально руководить оркестром Птицы – просто потому, что его никогда с нами не было: он являлся только на выступления и за деньгами. Я показывал Дюку аккорды каждый день, надеясь, что он наконец-то поймет, что к чему, но он меня не слушал. Мы с ним вообще не ладили. Птица его не увольнял, а я не мог этого сделать, не мой ведь это был оркестр. Я все время просил Птицу его уволить. Мы с Максом хотели, чтобы вместо него пришел Бад Пауэлл. Но Птица Дюка не сдавал.
С Бадом тоже все было не так просто. Несколько лет назад он попал в ужасную историю. Пошел как-то вечером в гарлемский танцзал «Савой» – во всем черном, по своему обыкновению. С ним были его кореши из Бронкса, которые, как он всегда хвалился, «никому спуску не дадут». Так вот, идет он в «Савой» – без гроша в кармане, а вышибала, который его узнал, говорит ему, что без денег его не пустит. И кому он имел наглость так сказать – величайшему в мире молодому пианисту, и Бад это прекрасно знает. Так что он просто спокойно проходит мимо этого дерьма. Ну а вышибала сделал то, за что ему, вышибале, платили. Он проломил Баду башку, хватив его пистолетом по черепу.
После того случая Бад начал колоться как безумный, а уж кому-кому, а ему совсем не надо было этого делать, у него от героина совсем крыша ехала. До этого он вообще не мог пить, а тут и напиваться взялся как свинья. Потом совсем в психа превратился, устраивал истерики и неделями ни с кем не разговаривал, даже с матерью и самыми близкими друзьями. В конце концов мать направила его в психиатрическую клинику Бельвю в Нью-Йорке, это было в 1946 году. Его там лечили шоковой терапией. Тоже решили, что он настоящий сумасшедший.
Вот такие были дела. После электрошоков Бад так никогда по-настоящему и не пришел в себя – ни как музыкант, ни как личность. До Бельвю во всем, что он играл, была изюминка, в его исполнении всегда было что-то свежее, необыкновенное. Но после того как ему проломили башку, а потом лечили электрошоком… Уж лучше бы ему руки обрубили, а не его творческую силу. Иногда я думаю, что, может, все эти белые доктора специально применяли электрошок, чтобы разрушить его «я», как они пытались это сделать с Птицей. Но Птица и Бад – совершенно разные. Птица – выносливый черт, а Бад – человек пассивный. Птица пережил шоковую терапию, а Бад нет.
До того, как все это случилось, Бад Пауэлл был потрясающим музыкантом. Нам его не хватало, он был тем недостающим звеном, без которого наш оркестр так и не стал величайшим в истории бибопа. Макс заряжал бы Птицу, Птица заряжал бы Бада, а я бы парил над их великолепной музыкой… Даже думать сейчас об этом больно. Пианист Эл Хейг, который был в группе Птицы в 1948 году, достаточно хорошо играл. Нормально. И Джон Лыоис, который тоже с нами играл, был хорошим пианистом. Но Дюк Джордан только место занимал. А Томми Портер так вцеплялся в контрабас, будто хотел кого-то придушить. Мы всегда ему говорили: «Томми, оставь ты эту бабу в покое!» Хотя ритм Томми неплохо держал. Но если бы с нами был Бад… Да что говорить, этого не случилось, хотя и могло бы случиться.
Мать Бада почему-то доверяла мне и относилась с симпатией. Но в те времена многие относились ко мне с симпатией, причем самые разные люди. Иногда я думаю, мне помогло то, что когда-то в Ист-Сент-Луисе я был разносчиком газет. Если у тебя газетный маршрут, поневоле учишься разговаривать с самыми разными людьми. Вот и матери Бада я нравился потому, что всякий раз, когда ее видел, я с ней разговаривал. Когда у Бада поехала крыша, она отпускала его со мной. Она знала, что я почти не пил и не злоупотреблял наркотиками, не то что другие ребята, которые крутились вокруг него.
Заходя к нему, я тайком передавал ему бутылочку пива – больше ему было нельзя, голове вредило. Он молча сидел и потягивал пиво около фортепиано в своей квартире на улице Сент– Николас в Гарлеме. Я просил его сыграть мне «Cherokee», и он играл – блестяще. Даже больной, он сидел за фортепиано, как породистая лошадь. И все время пытался играть, несмотря на болезнь, не верил, что не сможет играть. И все же, хоть «Cherokee» и все такое он классно играл, это уже было совсем не то, что раньше. Но чтобы плохо играть, господи, да Бад не знал, что это вообще такое, во всяком случае, в его голове это не укладывалось. Птица был таким же. На самом деле из всех музыкантов, что я знал, только Птица и Бад были такими.
Когда я жил в Гарлеме, Бад иногда приходил ко мне на 147-ю улицу – и молчал. Однажды он заладил ходить так каждый день – целых две недели. Никому ни слова не говорил, ни мне, ни Айрин, ни детям. Просто сидел, улыбался и пялился в потолок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59