А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Она пристально смотрела, как кормили Кольку, но, едва заметив, что я наблюдаю за нею, отвернулась.
Анна Васильевна дала ей стакан чаю и крошечный кусочек хлеба.
– Что он у тебя, совсем говорить перестал? – спросила я Соню.
– Молчит, – тихо ответила Соня. – Как мать отвезли, домой пришли, так он сказал слов пять… А потом замолчал, на сундук лёг и не встаёт… А кормить-то его нечем. Вот я и привезла его… на санках. Чем вдвоём помирать, пусть лучше он жить будет.
В её словах была полная безропотность и покорность судьбе. Она говорила очень просто, без всякого желания возбудить жалость. Я заметила это в ней ещё тогда, при нашей первой встрече.
– Ну, я пойду, – сказала Соня таким голосом, будто забегала на минутку к нам в гости.
– Куда ты пойдёшь? – спросила я.
Соня ничего не ответила и медленно пошла к двери. Она шла, чуть пошатываясь.
«Не дойдёт», – подумала я.
И вдруг меня осенило. «Какая же я дура! Как это мне сразу не пришло в голову! Ведь её можно устроить на завод к Ирине. Она будет жива».
Я задержала девочку:
– Оставайся, Соня! Будешь работать на заводе. И жить там. А сегодня ночуй здесь. Ну куда ты пойдёшь в такую метель?
Мои слова застали её уже у порога. Она взялась за косяк двери, точно боясь упасть, и обернулась к нам. Но тут все закричали:
– Оставайся! Оставайся!
Видимо, все мы думали об одном и том же.
– Мне надо идти, – тихо сказала Соня, – а то темно будет.
– Никуда ты не пойдёшь, – заявила Валя. – У нас останешься.
Теперь Соня, видимо, поняла. Она посмотрела на меня, потом на Анну Васильевну и спросила:
– Это… можно?
– Ну конечно, можно, – ответила я, стараясь говорить самым обычным тоном. Почему-то на людях я стала бояться всего сентиментального…
Я посмотрела на Кольку. Он спал.
Я подошла к печке и села на чурбачок. Мне очень захотелось спать. Раньше мы договорились, что по ночам будем дежурить. Сегодня была моя очередь.
Голова моя отяжелела и клонилась книзу. У меня было такое же состояние, как бывало на Ладоге, когда возвращаешься в палатку после долгой работы на льду.
Моей последней мыслью было: «А почему бы мне не вздремнуть немного?» Потом я услышала чей-то шёпот:
– А ты в какой школе училась?..
И я заснула…
Ночь прошла без хлопот. Я проснулась на рассвете от нестерпимого холода. Коля и Соня спали. Мне очень хотелось самой спать, и я не могла заставить себя встать и растопить печку. Однако, как я ни старалась заснуть, как ни ворочалась с боку на бок, холод выгнал меня из постели. Я растопила печку, легла снова, не помню, как заснула. Проснулась уже утром. В оконную щель прорывалась белая полоска света.
Коля и Соня всё ещё спали. В комнате было опять нестерпимо холодно: на дне ведра вода замёрзла. Девушки пошли с вёдрами на Фонтанку.
В это время я услышала шум автомашины около нашего дома. Я бросилась по лестнице вниз и увидела, что около нашего подъезда остановилась полуторка и шофёр вылез из кабины.
– Где тут ребят принимают? – спросил он.
– Здесь! – крикнула я и вскочила на колесо машины, чтобы заглянуть в кузов.
Там на подстеленном брезенте лежало четверо детей. Они лежали, плотно прижавшись друг к другу, прикрыв лица руками. Их сопровождала бледная, худая женщина.
– Открывай борт, – сказала я шофёру.
Посмотрела вдоль улицы – не возвращаются ли Катя и Валя, но улица была пустынной.
– Тебе придётся помочь нам перенести детей, – попросила я шофёра.
– Ладно, помогу, – ответил он.
Мы втроём перенесли детей в комнату и уложили на постели, которые считались у нас «изолятором», – туда мы решили класть детей, пока они ещё не приняли ванну.
В этой партии было трое мальчиков и одна девочка.
– Прибавилось у тебя семейство-то! – заметил шофёр.
– У хороших людей всегда так, – попробовала я отшутиться.
Шофёр ещё что-то сказал, но я уже ничего не слышала и даже не смотрела на него: у меня голова шла кругом. Ведь это было первое поступление детей, а я растерялась. Их надо было осмотреть, вымыть, накормить… А тут, как назло, мои девушки куда-то пропали! Будить Сиверского бессмысленно: он вряд ли будет полезен.
Меня вывел из оцепенения шум отъезжающей машины. Наверно, шофёру надоело ждать, пока я кончу размышлять, и он поторопил женщину. На кровати я увидела смятый листок бумаги и прочла:
«Направляются в стационар:
Голышев Ваня 5 лет
Антонова Маруся 6 лет
Карнаухов Миша 5 лет
Кожухов Толя 7 лет
За зав. райздрав (подпись) .
Очевидно, этот листок оставила сопровождавшая детей женщина. Все дети лежали на постелях молча, кроме одного маленького мальчика в непомерно большой красноармейской ушанке. Он всё повторял слабеньким, тонким голоском:
– Поесть дайте… Поесть дайте…
Позже, когда я уже привыкла к своей новой работе, такие просьбы радовали меня больше всего, потому что они означали, что ребёнок ещё не достиг той крайней степени истощения, за которой наступает только безразличие ко всему, даже к еде. Но сейчас тоненький, жалобный голос ребёнка приводил меня в отчаяние. Я готова была бросить всё и бежать на кухню за едой для него.
Но сначала надо было осмотреть всех ребят. Соню будить я не хотела.
Я предупредила Анну Васильевну, что прибыли дети и надо готовить завтрак и греть воду для ванны.
Потом мы с Валей растерянно посмотрели на список, и я недоумённо спросила, как же мы узнаем, кто из ребят Ваня Голышев, а кто Толя Кожухов. Я так растерялась, что мне в голову не пришла простая мысль, что детям, как и раненым бойцам, вкладывают записки в карманы одежды.
Я обнаружила это, когда приступила к осмотру.
Первым я осмотрела мальчика, который всё просил есть, а теперь начал плакать. Записку о том, что он и есть Толя Кожухов, я нашла за козырьком его огромной ушанки.
Когда я подошла к нему и, расстегнув курточку и рубашонку, начала осматривать, Толя вдруг перестал плакать и смотрел на меня не то с испугом, не то с любопытством.
Я сказала ему:
– Сейчас, Толя, в ванну, тёплую-тёплую, а потом будем кушать.
Он слабо улыбнулся.
Эта улыбка привела меня в бодрое настроение.
«Ну, с этим всё в порядке», – подумала я, хотя, как только я отошла от Толи, он снова принялся плакать.
Тем временем Валя подготавливала для осмотра второго ребёнка. Записка о том, что его зовут Ваня Голышев и что ему пять лет, была вложена в карман ватника, в который мальчик был завёрнут.
С ним дело обстояло хуже. Внешне, по степени истощения, он походил на всё ещё спящего Кольку. И взгляд у него был такой же пустой и безразличный ко всему.
– Кушать хочешь, Ваня? – спросила я.
Он ничего не ответил.
Следующей была девочка, Маруся Антонова. Ей было шесть лет, но она казалась четырёхлетней. Она была настолько грязна, что я не могла разобрать, как она выглядит.
У девочки были большие чёрные глаза. Когда я подошла к ней, Маруся как-то пристально и грустно посмотрела на меня и вдруг проговорила как бы про себя:
– Мама!
Меня будто ударил кто… Впервые после смерти моей дочки я услышала это слово. Оно было обращено не ко мне – я знаю, просто эта похожая на негритёнка, измученная девочка, увидев над собой склонённое женское лицо, вспомнила о самом дорогом…
Прошёл месяц. За это время я получила только одно письмо от Саши. Я знаю, уверена: он писал больше, но письма в Ленинград идут так долго.
Он писал мне:
«Лидуша моя! Наконец-то дошло до меня твоё письмо! Как и то, давнишнее, первое после того долгого перерыва письмо, где ты писала о том, что – страшно и что – не очень, это также пришло в моё отсутствие, и я нашёл его, вернувшись из командировки. И знаешь, что первое пришло мне в голову, когда я прочёл его? Что всё идёт к лучшему. Я хотел бы, чтобы ты правильно поняла меня. Дело в том, что на войне все привыкли делать выводы не только по официальным сообщениям, но и по сотням едва заметных, но всегда многозначительных признаков. Их, повторяю, сотни: разговоры бойцов на перекуре, письма из дому, которые боец даёт тебе прочесть в «лирическую» минуту, надпись на танке, характер солдатских шуток… Всё это «барометр» войны.
Так вот, я вспоминаю то твоё письмо, Лидуша, горькое и безысходное, как будто ты чёрным писала по чёрному… и сравниваю его с этим, сегодняшним. То было о смерти, а это о жизни. Как я рад, девочка моя, что ты нашла в себе силу вынести всё это! Как я рад, что у нас у обоих нашлось достаточно силы, чтобы выстоять, а ведь твоё испытание куда тяжелее, чем моё…
Да, ты права, родная, мы мало говорили об этом при встрече, и, может быть, доведись нам встретиться завтра, мы опять говорили бы не о том, что сегодня кажется нам самым важным… Но смогли бы мы так просто говорить о неважном, если б не знали, что думаем одинаково? Ты пишешь, что была бы счастлива, если бы нам удалось пройти через всё это страшное время с мыслями друг о друге. Но я верю – я боюсь сказать «знаю», – мы пройдём! Мы оба с тобой не дети и знаем: любовь неделима. Ведь нельзя быть преданным чему-то большому только наполовину.
Мне кажется, попробуй кто-нибудь из нас разменять своё чувство – сразу потеряет веру в себя…
Мы живём по-прежнему, ещё не чувствуя весны, но ждём её с каждым днём всё больше. Хотя тяжёлая штука весна на нашем фронте! Оттают бездонные болота, грязь затопит блиндажи, забуксуют машины… Сегодня ночью мы смотрели на северное сияние. Говорят, что мы видим его в последний раз в этом году. Оно было бледным, будто за далёким туманом…»
Письмо было длинное, и в нём было много ласковых слов, которые мне так хотелось услышать от него. Я перечитывала это письмо столько раз, что выучила его наизусть…
В моём детдоме было уже двенадцать человек. Я достала ещё несколько кроватей, а на законсервированной текстильной фабрике – отходы, из которых мы сделали матрацы.
Дети, находящиеся у нас, как правило, проходили несколько стадий. Сначала ребята молчали, и ничто, даже еда, не могло вывести их из состояния полного безразличия. Затем, побыв у нас некоторое время, ребёнок веселел, становился похожим на ребёнка. Все мои воспитанники прошли эти стадии. Исключение составляли только Коля и Маруся Антонова.
Коля по-прежнему был апатичен и хмур. Я ни разу не видела его улыбающимся. На его крошечной переносице застыла резкая складочка. Со своей сестрой Соней он тоже почти не разговаривал. Обычно он лежал в постели на спине и смотрел в потолок.
Маруся же была просто очень слаба. Казалось, что еда не идёт ей впрок. Почти всё время она спала, просыпаясь лишь на два-три часа в сутки. В эти часы с девочкой можно было разговаривать, она охотно отвечала на вопросы, но никогда не начинала разговора сама. Я узнала от Маруси, что её отец военный, что мама её умерла, а где папа, она не знает…
Мы, работники детдома, уже давно превратились в дружную семью. Сиверский, которому я раньше не могла найти применения, оказался очень полезным человеком. Он изобрёл вещество с мудрёным названием «нефтепарадихлорбензол», с помощью которого мы уничтожили вшивость ребят; он же умудрился и приготовить какой-то особо питательный витамин из хвойных игл.
По вечерам мы собирались все вместе и разговаривали шёпотом, чтобы не разбудить детей. Мы все были совершенно разными людьми – Анна Васильевна, Сиверский и две девушки-школьницы, – но, когда мы собирались вместе, мне казалось, что исчезают все различия.
Как-то я узнала в райздраве о прибавке к пайку. Я почти бежала домой, до того мне не терпелось сообщить ребятам радостную новость. Прибегаю в детдом. Дети только что поели, и те, кто может ходить, сидят около печки.
Спрашиваю:
– Поели, ребята?
– Поели, тётя Лида.
– А чего же вы такие скучные?
– А чего ж нам веселиться?
Эти слова были произнесены за моей спиной. Я вздрогнула: их произнёс Колька. Кажется, это была первая фраза, которую он произнёс за целый месяц. Я обернулась и посмотрела на него в упор. Колька изменил свою обычную позу. Он лежал не на спине, устремив в потолок свой пустой взгляд, а на боку, слегка приподнявшись, подперев подбородок руками.
Я, разумеется, и виду не подала, что удивилась, услышав его голос, и сказала спокойно:
– Радоваться надо потому, что с завтрашнего дня нам прибавят хлеба и манной крупы.
Тут поднялся страшный шум, дети закричали, захлопали в ладоши, и ещё громче детей кричали, по-моему, Валя и Катя. Я незаметно взглянула на Кольку. Но Колька молчал. Он по-прежнему лежал на боку, подперев голову руками, его губы не разжимались и на лице не было улыбки.
Когда ребята успокоились и, по нашему распорядку, наступил мёртвый час, я подсела на кровать к Марусе Антоновой.
За последнее время я сильно привязалась к этой девочке. Меня трогала её беспомощность и вместе с тем какая-то задушевность. Я наклонялась к ней, и Маруся обхватывала мою шею своими тоненькими руками и долго смотрела в мои глаза, не произнося ни слова. С каждым днём я привязывалась к ней всё больше и сначала даже боялась этой привязанности. Но я не могла справиться с собой. Я ловила себя на том, что, войдя в комнату, первый взгляд бросаю на постель Маруси, что мне трудно уйти, не поцеловав её, и что, когда бываю вне дома, всегда думаю о ней… Сейчас я спросила её тихо:
– Ты рада, что будет прибавка?
Маруся чуть заметно кивнула головой и улыбнулась. И вдруг я вспомнила, что где-то на дне моего кармана лежит маленькое жёлтое стёклышко. Если бы только оно было на месте! Я торопливо обшарила карман и нашла стекло.
– Посмотри в него. – Я протянула Марусе стекло.
Маруся долго смотрела в стёклышко и даже приподнялась на постели. Потом она опустила руку и сказала:
– Всё жёлтое!.. Можно взять это стёклышко?
– Конечно, – поспешно ответила я.
Катя и Валя принесли обед и начали кормить детей. Ребята ели. И опять я с тревогой присматривалась, кто как ест. Я радовалась, когда видела чей-нибудь быстро жующий, чавкающий рот. Те, кто ел апатично, медленно, точно нехотя пережёвывая пищу, вызывали у меня тревогу. Но с каждым днём таких детей становилось всё меньше.
«Завтра сможем увеличить порцию», – подумала я, и мне стало очень радостно.
Но посмотрела на Кольку, и настроение моё упало. Поев немного, он отодвинул тарелку с манной кашей и теперь снова лежал на спине, устремив в потолок свой неподвижный взгляд.
Я подошла к Коле. Спросила:
– Ну, поел? Сыт?
Молчание. Глаза его закрываются. Он засыпает или делает вид, что уснул. Через некоторое время в комнате наступает полная тишина. Дети заснули. Катя и Валя ушли на кухню мыть посуду.
Я подошла к окну, чуть отодвинула край одеяла. Тёмное, пасмурное небо. Лёгкий буран. В проделанную мною щёлку влетают снежинки. Холодно…
«Если б солнце! – подумала я. – Если б тепло и долгий солнечный день! Как порозовели бы лица моих ребят!»
Тишина. Я подумала: «А сколько времени в Ленинграде не было бомбёжек? Не обстрелов, нет, – они бывают по нескольку раз в день, – а бомбёжек с воздуха?»
Постаралась припомнить последнюю бомбёжку. Это было, кажется, в декабре. Потом самолёты не летали. И с Ладоги мы не наблюдали, чтобы бомбили Ленинград. Немцы не хотят рисковать самолётами. Стрелять из орудий проще и безопасней. Я подумала: «А знают ли они, что творится в Ленинграде?»
Подумала и сама усмехнулась своей наивности. Конечно, знают! Знают и торжествуют: Ленинград замерзает, Ленинград голодает…
Я отошла от окна. Ребята спали. У некоторых лица во сне заострились, сделались меньше. Я подошла поближе и прислушалась к их дыханию.
И вдруг мне пришла в голову страшная мысль… Может быть, сейчас где-то на Вороньей горе уже наводят орудие на какой-то квадрат, и этот квадрат – мы, эти вот дети, и через секунду грянет выстрел, и здесь не будет ничего, кроме клубящейся каменной пыли, крови и изуродованных детских тел… Мне стало жутко от сознания неотвратимости несчастья. Я подумала: «Как ужасно, как нелепо, что нельзя остановить этих идущих сейчас к орудию людей и отшвырнуть в сторону само орудие». Я почувствовала, как велико моё ожесточение, моя ненависть к этим страшным, чёрным людям, виновникам всех бед. Но потом мне стало казаться невозможным, чтобы в детей попал снаряд.
«Что будет с этими детьми дальше, как сложится их жизнь? – размышляла я. – Самому старшему из них восемь лет… У них нет родителей, нет дома. Ведь только материнская ласка сможет залечить их раны, изгладить из маленьких сердец страшные воспоминания. Но сумеют ли голодные, ежеминутно находящиеся под орудийными выстрелами взрослые люди помочь этим детям вновь обрести своё детство? У каждого из нас бывают минуты, когда вспоминаешь невозвратимую пору детства, точно милую, полузабытую сказку… О чём же может когда-нибудь вспомнить такой Коля?
Я подошла к Марусе. Девочка спала. Из-под одеяла высунулась её тоненькая ножка в чулке. Я осторожно укрыла её одеялом. Мне показалось, что Маруся улыбнулась во сне. Что видела она сейчас? Свою мать, солнце или любимую игрушку? Или показалось Марусе, что она снова смотрит на мир через весёлое жёлтое стёклышко – и всё, что она уже давно привыкла видеть серым и безрадостным, озарилось новым, волшебным светом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19