А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я уж думал, не наглупил ли, что упомянул вашу фамилию. Вы извините… но… кажется, она с утра сидит в вашем номере…
Я стоял на лестнице, прислонившись к перилам. Ольшанский что-то говорил, но я уже ничего не слышал. У меня стучало в висках и пересохло во рту. Мне казалось, что если я оторвусь от перил и сделаю шаг, то упаду тут же.
Тысячу раз рисовал себе нашу встречу, но никогда не думал, что потрясение будет так велико.
Потом я стал медленно подниматься по лестнице. Откуда-то проникал свет, и я не сразу понял, что это Ольшанский с коптилкой провожает меня. У моей комнаты я остановился, чтобы перевести дыхание. Потом тихонько толкнул дверь.
Лида сидела на подоконнике, вполоборота к двери, и смотрела в окно. Луна светила так ярко, что в комнате было светло, как в белые ночи.
– Лида! – произнёс я шёпотом. – Лида!
Она соскочила и стала, прижавшись спиной к окну.
– Ты?! – сказала она. – Наконец-то!..
…Я рассказывал Лиде о своих поисках, но она внезапно прервала меня:
– Какой ты… смешной в военной форме. Просто на себя не похож!
Мы стояли друг против друга у окна, и лунный свет падал на её лицо. Она казалась мне маленькой и хрупкой, и было видно каждую морщинку на её лице.
За окном на покрытой снегом площади высился Исаакий.
– Помнишь, как мы любили смотреть из окна на собор? – спросил я.
– Да. В белые ночи.
– Сейчас совсем как в белую ночь. Даже окно не замёрзло.
Мы стояли у окна и смотрели на площадь. Я обнял её и поцеловал. Мне хотелось стоять так всегда и не разжимать рук. Она смотрела мне прямо в глаза, и я смотрел в её глаза. Это и было счастье. Потом мы сели на диван. Говорили о чём-то совсем неважном: мы привыкали друг к другу.
– Ты была у Ирины? – спросил я.
– Нет. Я весь день прождала тебя в номере. Как я благодарна этому долговязому корреспонденту. Ведь это он сказал мне о тебе. Но, бог мой, как он перетрусил, когда я сказала, чтобы он немедленно повёл меня в твою комнату! – Она рассмеялась. У неё был глухой и немного печальный смех.
Я снова поцеловал её. У неё были холодные губы.
– Тебе холодно? – спросил я. Потом снял с неё валенки и закутал ноги одеялом.
– Здесь очень холодно, – ответила она и закрыла глаза. – И знаешь, что мне кажется? Мне кажется, что я плыву в тёплой реке и попала в водоворот, такой медленный, и он так приятно кружит меня, и всё ясно, и дальше не надо плыть.
– Ты устала, дорогая? – спросил я.
Она открыла глаза.
– Нет. – Она улыбнулась. – Отчего мне устать, когда я весь день сижу и жду тебя?
– Голодная?
– Нет, почему же. Я получила паёк на два дня.
– Подумать только, – сказал я, – как много надо мне у тебя узнать. Ты столько пережила!..
– Не сегодня, милый. Поговорим завтра. Сегодня пусть будет так, будто мы никогда не расставались.
– Хорошо, – ответил я. – Это нетрудно. Ведь на самом деле мы никогда не расставались.
Я был счастлив, но думал о другом безмерном счастье. Мне хотелось, чтобы эта наша разлука была последней и чтобы мы никогда больше не расставались. С этой женщиной я чувствовал себя готовым на любой труд и любой подвиг. Раньше она была моим сердцем, моей любовью. Сейчас она стала источником моего мужества.
– О чём ты думаешь, милый? – спросила она.
– О том, какое было бы счастье больше не расставаться.
– Это же невозможно! Послезавтра я должна ехать в часть. Два дня я выпросила в санупре. День уже прошёл.
– Ты получишь ещё три, – ответил я и рассказал о встрече с Корнышевым.
– Целых три дня? – Она внезапно захлопала в ладоши, как ребёнок. – Целых три дня вместе?
Я стал целовать её холодные пальцы.
– Постараюсь приехать к тебе в часть, – сказал я. – Очевидно, я ещё некоторое время пробуду в Ленинграде.
– Ты был у меня, за Нарвской?
– Был. Дом почти разрушен. Я с трудом отыскал твою комнату. У окна, где мы с тобой пили чай, сидит артиллерийский наблюдатель Мухтар Тажибаев. Я тебе как-нибудь расскажу о нём.
– Ты, наверно, решил, что я пропала. Трудно было меня отыскивать?
– Сейчас кажется, что нетрудно. Сейчас мне кажется, что я отыскал бы тебя где угодно.
Она нагнулась и поцеловала меня в затылок.
– Как ты думаешь, – сказала она, – когда кончится война?
– Не знаю. Думаю, что через год. Или полтора.
– Какой это будет чудный день!.. Просто не верится. Что ты будешь делать в первый день после войны?
– Поеду в Ленинград.
– Ты же живёшь в Москве!
– Мы будем жить в Ленинграде. Я думаю, что теперь нигде не смогу жить, кроме Ленинграда.
Мы молчали. Внезапно она рассмеялась.
– Что ты смеёшься?
– Нет, просто так. Я вспомнила, какой растерянный вид был у твоего корреспондента. Как его фамилия?
– Ольшанский.
– Ей-богу, он почему-то не хотел допустить мысли, что я твоя жена.
– Дурак!
– Но ведь он прав. Я ведь и правда не твоя жена.
– Ты мне больше чем жена.
– И ты мне больше чем муж. Поэтому мне и смешно.
Она положила руку мне на лоб. Рука была по-прежнему холодной.
– Тебе всё-таки холодно, Лидуша, – сказал я. – Ложись в постель. Раздевайся и ложись.
Я встал и отошёл к окну. Когда обернулся, она сидела по-прежнему, обхватив колени руками.
– Я… я не хочу спать, – сказала она тихо. – Лучше посидим вдвоём.
Она смотрела на меня, и я заметил испуг в её глазах. Потом она резко встала и стала расстёгивать пуговки на гимнастёрке. Подошла ко мне.
– Ты был… на Ладоге? – тихо спросила она.
– Да, – твёрдо ответил я. – Я был в палатке, где ты жила. И разговаривал с ним.
– Ты… ни о чём не хочешь спросить меня?
– Нет, – уверенно сказал я и поцеловал её. Я увидел слёзы на её ресницах и вытер их губами.
…Было тихо и светло, как в белую ночь. Мы лежали в постели. Потом я услыхал звуки рояля. Лида тоже услышала их.
– Что это? – спросила она. – Рояль?
– Да, – сказал я. – Это Чайковский. Старик один играет. Музыкант. Я услышал его в первую ночь, когда приехал.
– Я уже не помню, когда слышала музыку… Какие торжественные звуки!
– Мне они казались страшными. А теперь кажутся радостными.
– И мне тоже. Интересно, который теперь час?
– Не знаю. Мне вообще кажется, что времени нет.
– И мне тоже. Теперь мне хочется спать, но я боюсь.
– Боишься?
– Да, я боюсь, что усну и перестану чувствовать счастье.
Я обнял её.
– Спи, Лидуша, – сказал я, – спи и не бойся. Ничего не бойся, когда мы вместе.
– Я хочу ничего не бояться. И всё же немного страшно.
– Но чего же?
– Слишком много счастья… Почему мы получили его раньше других? Кругом столько горя.
– Мы ничего не отнимаем у других. Спи, Лидуша! Не будем сейчас думать об этом. Спи, родная, спокойной ночи.
Через несколько минут она заснула.
…Меня разбудил стук в дверь. Я соскочил с постели. Было уже утро. За дверью стоял боец и протягивал мне записку.
Я прочёл. Секретарь редакции фронтовой газеты сообщал, что через полтора часа мой редактор вызовет меня к проводу.
– Кто это? – спросила Лида, когда я подошёл к постели.
Я посмотрел на неё, и мне показалось, что морщинки на её лице разгладились. Я сказал ей о записке.
– Это далеко? – спросила она.
– Час ходьбы. Мы сделаем вот что. Я пойду на телеграф, а ты в санупр. Оттуда ты по телефону вызовешь Корнышева, и он даст тебе отпуск на три дня. Как только освободишься, ты вернёшься сюда. А вечером… На вечер у меня есть сюрприз. Только это пока секрет. Хорошо?
…Когда я уходил, она ещё лежала в постели. Мне показалось, что я быстро дошёл до телеграфа. Но всё же я опоздал.
– Вас уже вызывали, – сказал дежурный и принёс мне ленту.
Я прочёл: «Выезжайте немедленно обратно».
Сначала у меня словно оборвалось что-то внутри. Потом я стал думать, как счастливо всё же получилось: ведь телеграмма могла прийти и неделю, и два дня, и, наконец, день тому назад, и я должен был бы уехать, не отыскав Лиду. Теперь я нашёл её, и на душе всё же было радостно.
Я хотел преподнести Лиде «сюрприз»: получить на три дня сухой паёк, пригласить Ирину, Козочкина и Мефистофеля и устроить вечером ужин.
Я был так счастлив, что мне хотелось, чтобы весь Ленинград знал о нашем счастье. Мне казалось, что чем больше людей будет радоваться вместе с нами, тем сильнее будем мы чувствовать наше счастье.
Теперь всё это рушилось: вечером я должен был уехать из Ленинграда.
Я шёл по городу и думал, что мне тяжело будет расстаться с ним. Я ощущал его теперь как живое существо.
Я смотрел на израненные стены его домов и думал о том, как радостно будет потом жить в этом городе, и видеть, как обновляются его дома, и бродить по этим улицам, и вспоминать всё, что было.
…Лида стояла у окна, на том же месте, где я застал её вчера.
– Как ты долго! – сказала она, идя мне навстречу.
– Я получил телеграмму с вызовом, – сообщил я ей, чтобы разом покончить с этим.
– Да? – тихо сказала она, и голос её дрогнул. – Я знала, что это не может быть долгим… наше счастье… слишком раннее счастье.
Я ничего не ответил.
– Когда ты едешь? – спросила Лида.
– Сегодня вечером.
– Уже? – Она помолчала и добавила, слегка улыбнувшись: – Я говорю так, будто бы война только что началась и ты уезжаешь, а я остаюсь дома. Мне ведь тоже надо ехать сегодня.
– Не будем пока говорить об отъезде, – сказал я. – Посидим немного.
Я чувствовал Лидин локоть в своей руке и знал, что невозможно отнять её у меня. Я всегда любил её так, как никого в жизни. Но только теперь я понял, что моя любовь к ней нечто большее, чем просто любовь.
Есть чувства, не подверженные ни сомнениям, ни колебаниям. Они рождаются тогда, когда человек остаётся наедине со своей совестью. Они выкристаллизовываются из великих страданий и великой стойкости.
– Это очень странно, – сказал я. – Вот когда я шёл сюда с телеграфа, уже зная, что вечером мы расстанемся, мне казалось, что нам о многом надо поговорить… А вот пришёл, сел – и ни о чём говорить не хочется… Хочется сидеть рядом – и всё… Но я скажу всё-таки… Вот ты говоришь – раннее счастье. Конечно, не расставаться было бы высшим счастьем. Но есть и другое, не меньшее…
– Какое? – спросила она.
– Мне трудно выразить это. Счастье высшей любви. Любви, данной испытанием. Любви, захватившей не какую-то часть души, а всего человека. Ты понимаешь, бывает так: человек живёт всесторонне, и любовь захватывает лишь какую-то часть его существования. А у нас иначе. Мы стремились друг к другу не просто… Ведь если бы завтра Ленинград победил и с блокадой было бы по кончено, мы без труда нашли бы друг друга. И ещё: если хотя бы один из нас не научился понимать Ленинграда, не стал бы ленинградцем, то, встретившись, мы оказались бы чужими друг другу… Вот почему мы не можем изменить друг другу, пока верим в победу. Это всё очень трудно выразить, но я знаю, что это так. И больше того. Я знаю теперь: пусть мы снова расстанемся, пусть снова будут месяцы разлуки, – наше чувство будет таким же. Ведь оно не только в вере друг в друга, не только в воспоминаниях о прежних солнечных днях, – оно во всём пережитом, во всей нашей жизни, во всём, что есть в ней святого.
Лида молчала. Я видел, что затуманенные глаза её пристально смотрели в одну точку. Потом она сказала:
– Я помню, это было на Ладоге… Вьюга была… холодно… Я сопровождала колонну с продуктами для госпиталей. Переехали через озеро, погрузили продукты в вагоны. Я замёрзла и забралась на паровоз, к машинисту. Машинист – молодой парень, а лицо как у старика… Это я после узнала, что он молодой… Проехали километров десять, кончилось топливо. И вот мы вылезли все: и машинист, и я, и вся бригада… Стали кустарник ломать, пилить деревья, чтобы как-нибудь доехать до станции. Ветер руки жжёт… Помню, я за пилу схватилась – кожа пристала. Доехали кое-как… На станцию прибыли, машинист стал со мной прощаться и спрашивает: «Муж-то у вас, девушка, есть?» – «Есть», – говорю. «На фронте? Ну, говорит, он чувствует, как вы тут дрова с нами пилили».
Она замолчала, и я ничего не ответил. Я знал: она понимала меня.
…Потом мы пошли бродить по городу. Мы ни о чём не договаривались, но точно по уговору стремились к местам, столь памятным нам…
Вечером мы прощались. Было очень мало слов и только один долгий поцелуй. Мы расстались у Пороховых заводов. Я вскочил на попутную машину.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14