А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А между тем она не ошибалась, чувствуя, что живой женщине он предпочел картину, что эту копию он обожает, что она его единственная забота, его постоянная любовь. Он изнурял Кристину, заставляя ее позировать, чтобы сделать еще прекрасней другую — ту, которая давала ему радость или горе, смотря по тому, оживала она или тускнела под его кистью. Разве это не любовь? Но какое же это страдание — отдавать свое тело, чтобы рождалась соперница, более могущественная, чем реальное существо, которая, преследуя ее кошмаром, стояла между ними всегда и повсюду: в мастерской, за столом, в постели! Прах, ничто, краска на холсте, пустая видимость разбивала их счастье. Клод молчал, был равнодушен, порой груб, а измученная Кристина приходила в отчаяние от того, что он ее покинул и что она не может изгнать из своей семьи эту властную, страшную в своей картинной неподвижности наложницу.Вот когда окончательно сраженная Кристина испытала на себе все бремя власти искусства. Живопись, которую она уже раньше приняла без всяких ограничений, теперь в ее глазах поднялась еще выше, казалась ей подавляющей неумолимой святыней, похожей на тех могущественных богов гнева, которым поклоняются, исходя ненавистью и страхом. Это был священный страх, сознание, что ей уже не под силу бороться, что буря сметет ее с земли, как соломинку, если она осмелится сопротивляться. Полотна громоздились одно на другое; и даже самые маленькие картины казались ей величественными, даже самые худшие — ослепительными, и, поверженная, трепещущая, она больше не рассуждала, восхищаясь каждой из них, и неизменно отвечала на вопросы мужа:— Замечательно!.. Превосходно!.. Чудесно!.. Вот эта просто чудесная!Однако она не сердилась на Клода, она нежно любила его, обожала, жалела до слез, видя, как он сам себя сжигает. Несколько недель удачной работы, и снова все испорчено — он никак не мог справиться с центральной фигурой женщины. Клод доводил до изнурения свою модель, ожесточенно работая целыми днями, а потом забрасывал картину на месяцы. Раз десять он начинал, бросал, совершенно переделывал центральную фигуру. Прошел год, два, а картина все еще не была закончена, и если иногда конец и казался близок, то назавтра Клод снова все соскабливал и начинал сначала.Ах, эти творческие муки, кипение крови, напряжение до слез, доводившее его до агонии, и все только для того, чтобы создать плоть, вдохнуть в нее жизнь? Эта вечная борьба с реальностью и вечное поражение! Клод изнемогал от непосильной задачи вместить всю природу в одно полотно: его напрягавшиеся мышцы обессилели в бесполезных схватках, которые не помогали разрешиться от бремени его гениальности. То, что удовлетворяло других — приблизительное воплощение, неизбежные сделки с самим собой, — вызывало в нем угрызения совести, возмущало, как трусливая слабость. И он начинал сызнова, портил хорошее для достижения лучшего, считая, что картина «не говорит», недовольный своими «бабенками», потому что, как шутили его товарищи, они еще не могли сойти с полотен, чтобы с ним переспать. В чем же было дело, что мешало вдохнуть в них жизнь? Наверное, какой-нибудь пустяк! Может быть, чего-то не хватало, а возможно, в них было что-то лишнее. Однажды он услышал за своей спиной словечко «неполноценный гений», оно польстило ему и в то же время испугало. Да, должно быть, так оно и есть, то недолет, то перелет — психическая неуравновешенность, наследственное расстройство нервной системы; на какие-то несколько граммов субстанции больше или меньше, и ты уже не великий человек, а жалкий безумец. Отчаяние выгоняло его из мастерской, и он бежал от своего творения, унося с собой уверенность в своем фатальном бессилии; эта мысль гудела в его мозгу, как назойливый колокольный звон.Жизнь его стала ужасной. Никогда еще его так не преследовало сомнение в самом себе. Он пропадал целыми днями. Однажды не пришел ночевать и, вернувшись наутро в каком-то чаду, даже не мог объяснить, откуда пришел. Похоже было, что он все время скитался по пригороду, лишь бы не оставаться наедине со своим неудавшимся творением. С тех пор как оно вызывало в нем стыд и ненависть, единственным облегчением было бегство из дому, и он возвращался лишь после того, как снова ощущал в себе мужество приняться за полотно. Когда он приходил, даже жена не решалась его расспрашивать, радуясь, что хоть видит его живым и здоровым после тревожного ожидания. Он обегал весь Париж, все его предместья; якшался со всяким сбродом, проводил время с чернорабочими и при каждом таком кризисе вспоминал свое давнишнее желание стать подручным каменщика. Разве не в том счастье, чтобы иметь крепкое тело, ловко и быстро справляться с работой, для которой оно предназначено? Он ошибся в выборе пути; ему надо было стать рабочим еще тогда, когда он ходил завтракать к Тамару в «Собаку Монтаржи», где дружил с лимузинским каменщиком, высоким детиной, весельчаком, бицепсам которого он завидовал. Возвращаясь на улицу Турлак, разбитый от усталости, с пустой головой, он бросал на картину надрывающий сердце испуганный взгляд, каким смотрят на покойницу, и только, когда в нем вновь пробуждалась надежда воскресить ее, вдохнуть наконец в нее жизнь, лицо его загоралось огнем.Однажды, когда Кристина позировала, в который уже раз, казалось, что фигура женщины вот-вот будет закончена. Но чем дальше, тем Клод становился мрачнее, теряя детскую радость, которую выказывал в начале сеанса. Кристина не осмеливалась дышать, чувствуя по собственному беспокойству, что все опять испорчено, боясь пошевельнуть пальцем, чтобы не ускорить катастрофу. И в самом деле, Клод, вдруг испустив отчаянный крик, разразился проклятиями:— Черт бы побрал эту дьявольскую картину!Он швырнул вниз все кисти. Затем, ослепленный яростью, страшным ударом кулака прорвал полотно. Кристина протянула к нему дрожащие руки.— Милый! Милый!Но когда, набросив на плечи пеньюар, она подошла к нему, в ее сердце вспыхнула жгучая радость, великое удовлетворение от того, что ее обида отомщена: кулак угодил в самую середину груди той женщины; там зияла огромная дыра. Наконец-то она была убита!Неподвижный, потрясенный совершенным убийством, Клод глядел на эту разверзтую грудь. Его охватило глубокое горе при виде раны, из которой, казалось, вытекала кровь его творения. Возможно ли? Неужели он сам убил то, что любил больше всего на свете? Его гнев сменился оцепенением, он начал ощупывать полотно пальцами, стягивать разорванные концы, будто хотел сблизить края раны. Он задыхался, лепетал, растерявшись от тихой бесконечной скорби:— Она погибла! Погибла!Материнское чувство к этому большому ребенку-художнику всколыхнуло потрясенную душу Кристины. Она простила, как всегда; она поняла, что им владеет только одна мысль — сейчас же восстановить разорванное, исцелить зло; и она принялась помогать ему, придерживая лоскутья, пока он сзади подклеивал кусок холста. Когда Кристина оделась, другая, бессмертная, снова появилась здесь, и только на том месте, где у нее было сердце, остался маленький рубец, который лишь усилил страсть к ней художника.С каждым днем Клод все больше и больше терял душевное равновесие, становился суеверным, слепо веруя в какие-то особые методы работы. Он отказался от масляных красок, кляня их, как своих личных врагов. Зато ему казалось, что другие связующие вещества дают матовый, стойкий тон; у него были свои особые секреты, которые он скрывал от всех, — растворы янтаря, камеди и других смол, быстро сохнущие и предохраняющие полотно от трещин. Но тогда ему приходилось бороться с выцветанием красок, потому что пористый грунт сразу поглощал всю небольшую долю содержащегося в красках масла. Непрестанно заботил его также вопрос о выборе кистей. Ему нужен был для них специальный материал: куница ему не нравилась, он требовал конского волоса, высушенного в печи. Не менее важен был выбор шпателя, потому что он пользовался им для грунта, как Курбе; у него составилась целая коллекция: длинные и гнущиеся, широкие и твердые шпатели, а один, треугольный, похожий на те, какими работают стекольщики, был сделан по его специальному заказу, истинный шпатель Делакруа. Считая унизительным пользоваться скребком или бритвой, он к ним никогда не прибегал, но пускался во всевозможные таинственные ухищрения для создания нужного тона, сам фабриковал рецепты, менял их каждый месяц и, решив вдруг, что открыл секрет подлинной живописи, отказался от старой манеры масляной живописи, сливающей краски в плавном движении кисти, и стал добиваться нужного колорита посредством раздельных мазков. Одной из его наиболее долго длившихся маний была манера писать справа налево. Он был уверен, что она принесет ему счастье, но хранил про себя этот секрет. А последняя катастрофа, новая роковая неудача, привела Клода к теории дополнительных цветов, и она захватила его целиком. Первый натолкнул его на эту мысль Ганьер, склонный, как и Клод, к техническим новшествам. И Клод, никогда не знавший меры в своих увлечениях, довел до абсурда научный принцип, в силу которого из трех основных цветов: желтого, красного, синего — получаются три производных: оранжевый, зеленый, лиловый, — а затем уже — целая гамма дополнительных и промежуточных цветов, с математической точностью образующихся из смеси тех и других. А раз так, — значит, наука вошла в живопись. Значит, создан метод логического наблюдения; оставалось только выбрать для картины доминирующий тон, определить дополнительный или промежуточный цвет и затем экспериментальным путем установить все рождающиеся отсюда нюансы; так, например, красный рядом с синим превращается в желтый, и, следовательно, весь пейзаж меняет тон, в зависимости от солнечных лучей, от того, как они окрашивают и отражают проносящиеся по небу облака. Он делал правильный вывод, что сами предметы не имеют определенного цвета, а принимают различную окраску, в зависимости от окружающей среды; беда была в том, что теперь, когда, напичканный этими теориями, он переходил к непосредственному наблюдению природы, он смотрел на нее предвзятым взглядом и, утверждая свою теорию, огрублял нежные нюансы слишком яркими мазками. И поэтому неповторимая манера его письма, прозрачный, напоенный солнцем колорит казались преднамеренным вызовом, когда он опрокидывал все привычные представления своими бледно-фиолетовыми телами под трехцветными небесами. Казалось, безумие его дошло до крайних пределов.Нищета добивала его. Она подбиралась понемногу, по мере того, как супруги тратили деньги, не считая, и, когда от двадцати тысяч франков не осталось ни единого су, обрушилась на них во всей своей безысходности. Кристина хотела искать работу, но она ничего не умела делать, даже шить; она приходила в отчаяние, сидела, бессильно опустив руки, возмущалась, что ее воспитали по-дурацки, как белоручку; если дела не поправятся, ей останется только наняться в прислуги. Между тем Клоду ничего не удавалось продать с тех пор, как он попал под обстрел язвительных насмешек парижан. Выставка Независимых, где он и его товарищи показали несколько полотен, окончательно погубила его в глазах любителей искусства; эти пестрые картины всех цветов радуги только смешили публику. Покупатели разбежались; один лишь господин Гю заглядывал на улицу Турлак, в экстазе стоял перед странными картинами, производившими впечатление неожиданно взорвавшейся ракеты, и сетовал, что не может осыпать золотом их творца. Напрасно художник предлагал ему взять картины бесплатно, умоляя принять этот дар; добряк проявлял необыкновенную деликатность; он изредка выкраивал из своего бюджета небольшую сумму и только тогда благоговейно уносил бредовую картину и вешал у себя рядом с другими картинами художника. Такая удача выпадала Клоду слишком редко, и он должен был мириться с заказами, которые ему претили. Он мучился от того, что приходится браться за этот каторжный труд, хотя он столько раз давал себе клятву не падать так низко. Будь он один, он предпочел бы умереть с голоду, но вместе с ним страдали два несчастных существа. Он познал крестный путь, соглашаясь делать наспех по сходной цене ремесленные изображения святых, сдаваемые гроссами, шторы, нарисованные по шаблону, — на всю эту унизительную мазню, превращавшую живопись в торговлю картинами, похожими на лубочные, только лишенными их наивности. Ему случалось и краснеть, когда заказчики отказывались от портретов, которые он писал по двадцать пять франков за штуку, потому что в них не была сходства. Он дошел до последней степени нищеты, опустившись до «сдельной» работы. Мелкие торговцы, владельцы лавчонок на мостах, отправлявшие свои товары дикарям, покупали у него холсты поштучно, за два-три франка, в зависимости от размера. Он ощущал это почти как физическое падение, он хирел, у него не было сил взяться всерьез за работу, и, как осужденный, он в отчаянии глядел на свое большое полотно. Порой он не прикасался к нему целую неделю, точно боялся запятнать его своими оскверненными руками.Дома едва хватало на хлеб, и сарай, которым так гордилась Кристина, когда она устраивалась в нем, становился зимой нежилым. Прежде такая неутомимая хозяйка, она теперь едва волочила ноги, ленясь порой подмести пол; все приходило в упадок, близилась катастрофа, и маленький Жак, ставший слабоумным от недоедания, и корка хлеба, которую они проглатывали вместо обеда, весь их беспорядочный быт — все говорило о той степени нищеты, до которой опускаются бедняки, потерявшие последнее уважение к самим себе.Прошел еще год, и в один из таких несчастных дней, когда Клод бежал от своей неудавшейся картины, у него произошла неожиданная встреча. Поклявшись никогда больше не возвращаться домой, он с самого полудня бегал по Парижу, как будто за ним по пятам гнался бледный призрак большой обнаженной фигуры с его картины, изуродованной бесчисленными исправлениями, все еще бесформенной, преследующей его своим мучительным желанием появиться на свет. Туман исходил мелким желтым дождем, растекавшимся грязью по мокрым улицам. Было около пяти часов. Клод, в лохмотьях, забрызганный по пояс, брел по улице Рояль, точно сомнамбул, рискуя, что его раздавят. Вдруг перед ним остановилась двухместная карета.— Клод! Клод, постойте! Неужели вы не узнаете своих друзей?Это была Ирма Беко в прелестном сером шелковом платье, отделанном кружевами шантильи. Быстрым движением она опустила оконное стекло; она улыбалась, она сияла в рамке каретного окна.— Куда вы направляетесь?Разинув рот от удивления, он ответил, что бродит без цели. Ирма шумно выразила радость, глядя на него своими порочными глазами, а уголки ее развратных губ приподнялись кверху, как у избалованной дамы, которую охватило внезапное желание съесть незрелый плод во второсортной лавчонке.— В таком случае подсаживайтесь ко мне! Давненько мы не виделись! Садитесь же, иначе вас раздавят…И в самом деле кучера теряли терпение, понукали лошадей. Поднялся шум. Оглушенный Клод повиновался, и она увезла его — промокшего, взъерошенного, хмурого оборванца; он сидел в маленькой карете, обтянутой голубым шелком, прямо на кружевах ее юбки, а кучера, стараясь восстановить движение, потешались над похищением Клода.Ирма Беко осуществила наконец свою мечту о собственном доме на проспекте Вилье. Но она потратила на это целые годы: одному из любовников пришлось купить ей участок, пятьсот тысяч франков за постройку и триста тысяч за меблировку особняка уплатили другие — каждый в меру своей страсти и возможностей.Дом был княжеский, блистающий роскошью и особой утонченностью чувственного великолепия; весь он был, точно огромный альков сладострастной женщины, необъятное ложе любви, начинавшееся от самого вестибюля, устланного коврами, и тянувшегося вплоть до обитых тяжелой материей комнат. На этот постоялый двор было, правда, истрачено немало денег, но зато теперь они возвращались с лихвой, потому что за громкую славу его пурпурных матрацев приходилось щедро платить; ночи, проведенные здесь, ценились дорого.Вернувшись с Клодом к себе домой, Ирма объявила, что никого не принимает. Для удовлетворения минутной прихоти она не задумалась бы поджечь свой замок. Когда они проходили в столовую, очередной любовник, содержавший ее, все-таки сделал попытку проникнуть в дом; но, нисколько не боясь, что он ее услышит, она громко приказала не впускать его. За столом она хохотала, как ребенок, отведывала ото всех блюд, хотя у нее никогда не было аппетита. Она не спускала с художника влюбленного взгляда, с любопытством рассматривая его запущенную густую бороду, рабочую блузу с оборванными пуговицами. Он, как во сне, ничему не противился, тоже жадно поглощал пищу, как это бывает при нервных потрясениях. Обед прошел в молчании, дворецкий прислуживал с надменным величием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47