А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Они не увидят ослепительного простора песка у подножия скалистых утесов, о которые разбиваются буруны, не услышат в небе криков чаек и бакланов, сражающихся с ветром.
По-видимому, между поэзией и прозой существуют и еще кое-какие различия. В стихах действие может протекать везде и нигде: совершенно не важно, где живут одинокие жены ловцов лангустов – в Калкбае, Португалии или Мэне. А вот проза, похоже, настоятельно требует четко обозначенной обстановки.
Англию он знает пока не настолько, чтобы воссоздавать ее в прозе. Он не уверен даже в том, что сможет воссоздать уже знакомые ему кварталы Лондона – Лондона бредущей на работу толпы, холода и дождя, квартирок с лишенными штор окнами, с лампочками в сорок ватт. Предприми он такую попытку, у него, скорее всего, получится город, неотличимый от Лондона любого другого клерка– холостяка. Возможно, у него и есть собственное видение Лондона, однако никакой уникальностью оно не обладает. Быть может, в видении этом и присутствует некая напряженность, но лишь по причине его узости, а узостью этой оно обязано неведением чего бы то ни было, лежащем вне его самого. Нет, Лондоном он не овладел. Если уж кто кем и овладел, так скорее Лондон им.

Глава восьмая

Свидетельствует ли этот первый прозаический опыт о том, что меняется весь настрой его жизни? Не собирается ли он навсегда забросить поэзию? Он в этом не уверен. Однако, если он намерен заняться прозой, надо идти до конца и стать джеймсианцем. Генри Джеймс – вот пример писателя, вознесшегося над всем национальным. По сути дела, далеко не всегда ясно, где происходит то, что он описывает, – в Лондоне, в Париже, в Нью-Йорке, – так высоко воспаряет Джеймс над механикой обыденной жизни. Его персонажам не приходится платить за жилье, они явно не имеют нужды держаться за работу, все, что им требуется, – это вести сверхъестественные по утонченности разговоры, в которых власть переходит от одного собеседника к другому шажками настолько мелкими, что они почти неуловимы, приметны лишь для хорошо натренированного взгляда. Когда же шажков набирается достаточное число, выясняется вдруг, что распределение власти между персонажами рассказа изменилось (voila!) необратимо. И все: задачу свою рассказ выполнил, можно ставить точку.
Он пробует поупражняться в манере Джеймса. Выясняется, однако, что овладеть джеймсовским стилем куда трудней, чем ему представлялось. Попытки заставить придуманных им персонажей вести сверхутонченные разговоры сродни потугам научить млекопитающих летать. Миг-другой им удается, плеща руками, держаться в воздухе. Потом они валятся вниз.
Что и говорить, Генри Джеймс намного тоньше, чем он. И все же одно только это не способно полностью объяснить его неудачу. Джеймс хочет, чтобы читатель поверил: разговор, обмен словами – только это и важно. Он готов принять кредо Джеймса, но не может, как выясняется, следовать ему, во всяком случае не в Лондоне, городе, который перемалывает его своими безжалостными зубцами, городе, который должен обучить его писательству, – а иначе зачем вообще он сюда попал?
Давным-давно, еще невинным ребенком, он верил, что единственное точное мерило – это ум, что ум позволит ему достичь всего, к чему он стремится. Учеба в университете расставила все по местам. Университет показал ему, что он далеко не самый умный, в конечном-то счете. Теперь же он окунулся в реальную жизнь, а в ней нет даже экзаменационных оценок, на которые можно было бы опереться. Похоже на то, что в реальной жизни у него хорошо получается только одно – страдать, ощущать себя несчастным. В чем-в чем, а в этом он может дать фору кому угодно. Несчастья, которые он способен навлечь на себя, а следом и вытерпеть, пределов, сдается ему, не имеют. Даже бродя по холодным улицам этого чужого города, никуда, в сущности, не направляясь, просто стараясь вымотаться настолько, что можно будет вернуться к себе и по крайней мере заснуть, он отнюдь не собирается надломиться под гнетом страданий. Несчастье – его стихия. Он в ней как дома, как рыба в воде. Отними у него несчастье, и он не будет знать, как жить дальше.
Счастье, говорит он себе, ничему научить не может. Несчастье же закаляет человека, готовит к будущему. Несчастье есть школа души. Окунувшись в воды несчастья, ты выходишь из них – на другом берегу – очищенным, сильным, готовым к вызову, который бросает тебе жизнь в искусстве.
И однако же, окунаясь в несчастье, он вовсе не ощущает себя отмытым дочиста. Напротив, все происходящее с ним походит на купание в грязной луже. Каждый новый наплыв страданий оставляет его не поумневшим и окрепшим, но отупевшим и еще более вялым. Спрашивается, как же оно работает – прославленное очищение страданием? Может быть, он недостаточно глубоко окунается в него? Может быть, следует плыть дальше – за край несчастья, в меланхолию и безумие? Он никогда не встречал человека, которого можно было б назвать сумасшедшим с достаточными на то основаниями, однако помнит Жаклин, которая «проходила», как она выражалась, «лечение» и с которой он провел, пусть с перерывами, шесть месяцев в одной комнате. И ни разу за это время в Жаклин не возгоралось божественное, живительное творческое пламя. Наоборот, она оставалась погруженной в себя, непредсказуемой, трудной в общении. Быть может, и ему должно опуститься до подобного уровня и лишь после этого он сможет стать художником. А с другой стороны, безумный или несчастный, как можешь ты писать, когда усталость сжимает, точно рука в перчатке, твой мозг и давит, давит? Или то, что он предпочитает звать усталостью, есть на деле испытание, еще одно завуалированное испытание, в котором он терпит неудачу? И вслед за усталостью придут испытания новые, и будет их столько, сколько кругов в Дантовом аду? Не есть ли усталость лишь первая из проверок, которые обязаны проходить великие мастера – Гёльдерлин и Блейк, Паунд и Элиот?
Как хочется, чтобы ему дарована была возможность воспрянуть и хоть на минуту, хоть на секунду узнать, что это такое – сгорать в священном огне искусства.
Страдание, безумие, секс – три способа призвать на свою голову священный огонь. Он опускался в пучину страданий, он свел знакомство с безумием, но что ему известно о сексе? Секс и творческий дух неизменно идут рука об руку, все так говорят, да он и сам не сомневается в этом. Будучи творцами, художники владеют тайной любви. Женщины же обладают интуитивным даром, который позволяет им различить пылающее в художнике пламя. Сами-то женщины этого священного пламени лишены (есть, впрочем, и исключения: Сафо, Эмили Бронте). Именно в поисках огня, коего им не дано, огня любви, женщины ищут общества художников и отдаются им. Предаваясь любви, художники и их любовницы вкушают – на краткий, мучительный миг – жизнь богов. И после любовных объятий художник возвращается к своим трудам обогащенным, исполненным новых сил, а женщина возвращается к своей преобразившейся жизни.
А что же он? Если ни единая женщина все еще не различила за его деревянным обличием, за его скованным угрюмством ни проблеска священного пламени, если ни одна из них не отдается ему безраздельно, если любовная близость, какой он ее знает, порождает в женщине, как и в нем самом, либо опасения, либо скуку, либо и то и другое, – означает ли это, что художник он не настоящий или что страдал он все-таки маловато, недостаточно времени провел в чистилище, распорядок коего включает и борцовские схватки безлюбого секса?
Величавое безразличие Генри Джеймса к жизни как таковой обладает для него значительной притягательностью. И все же, как он ни силится, ощутить на своем лбу благословляющее прикосновение призрачной руки Джеймса ему не удается. Джеймс принадлежит прошлому: ко времени его рождения Джеймс уже двадцать лет как лежал в могиле. А вот Джеймс Джойс был тогда еще жив, хоть и находился на волосок от смерти. Джойса он обожает, он даже может наизусть цитировать целыми кусками «Улисса». Однако для того, чтобы занять место в его пантеоне, Джойс чрезмерно пропитан Ирландией и заботами ирландцев. Эзра Паунд и Т. С. Элиот, сколь они ни дряхлы и ни окутаны мифами, живы и по сей день – один в Рапалло, другой здесь, в Лондоне. Но если он собирается забросить поэзию (или поэзия собирается забросить его), какой пример способны и далее подавать ему Паунд с Элиотом?
В итоге из великих фигур настоящего остается всего одна: Д. Г. Лоуренс. Лоуренс также умер до его рождения, однако это можно считать случайностью, поскольку умер Лоуренс еще молодым. Лоуренса он впервые прочел школьником, когда «Любовник леди Чаттерлей» был самой известной из всех запрещенных книг. К третьему своему университетскому году он проглотил уже всего Лоуренса, не считая произведений ученических. Да и другие студенты тоже были увлечены этим писателем. Они учились у Лоуренса разбивать хрупкую скорлупку цивилизованных условностей, являя на свет тайную свою суть. Девушки носили свободные платья, и танцевали под дождем, и отдавались мужчинам, обещавшим открыть им свои темные глубины. От тех же мужчин, которые ничего им такого не обещали, девушки досадливо отмахивались.
Сам-то он оставался настороже, не желая обращаться в приверженца культа, в лоуренсианца. Женщины из книг Лоуренса внушали ему чувство опасливое, он представлял их себе лишенными жалости самками насекомых – пауков и богомолов. Под пристальными взорами бледных, одетых в черное университетских идолопоклонниц он ощущал себя нервным, суетливым жучком– холостячком. Кое с кем из них он с удовольствием лег бы в постель, этого он отрицать не станет – в конце-то концов, мужчине удается добраться до своих темных глубин, лишь окунув в ее темные глубины женщину, – но уж больно он их боялся. Любовные их восторги вполне могли оказаться вулканическими, а он был слишком хил, чтобы выдержать подобное извержение.
А кроме того, у этих последовательниц Лоуренса имелся свой устав непорочности. Они на долгие сроки впадали в ледяную холодность, стремясь обходиться лишь собственным обществом или обществом своих сестер, и тогда даже мысль о том, чтобы отдать кому ни на есть свое тело, воспринималась ими как скверна. И пробуждал их от этого ледяного сна лишь повелительный призыв темной мужской натуры. Он же ни темным, ни повелительным не был, или, вернее, сущностной тьме и повелительности его только еще предстояло родиться на свет. Приходилось довольствоваться другими девушками, теми, которые женщинами покамест не стали да могли так никогда и не стать, потому что темных глубин у них – во всяком случае таких, что заслуживали бы упоминания, – не имелось; девушками, которым в душе заниматься этим вовсе и не хотелось, как, собственно, и ему, если уж быть совсем откровенным.
В последние кейптаунские недели у него завязался роман с девушкой по имени Каролина, студенткой театрального факультета, мечтавшей попасть на сцену. Они вместе ходили в театр; провели целую ночь, обсуждая достоинства Ануя в сравнении с Сартром и Ионеско в сравнении с Беккетом; делили постель. Беккет был его любимцем – но не Каролины: Беккет слишком мрачен, твердила она. Подлинная причина этой ее нелюбви состояла, подозревал он, в том, что Беккет не писал женских ролей. Поддавшись ее уговорам, он и сам попытался написать пьесу – драму в стихах, о Дон Кихоте. Однако быстро зашел в тупик – духовный мир стародавнего испанца был слишком далек от него, он не мог придумать, как в этот мир проникнуть, – и сдался.
Теперь, месяцы спустя, Каролина появляется в Лондоне, отыскивает его. Они встречаются в Гайд-парке. Ее все еще покрывает южный загар, она полна жизни, в восторге от Лондона, в восторге от встречи с ним. Они гуляют по парку. Пришла весна, дни удлинились, деревья покрыты листвой. Они едут автобусом в Кенсингтон, туда, где живет Каролина.
Она производит на него сильное впечатление – своей энергией, предприимчивостью. Всего несколько недель в Лондоне – и уже освоилась. У нее есть работа, она разослала свои резюме всем театральным агентам, живет в фешенебельном квартале, в квартире, которую делит с тремя девушками– англичанками. Как ты с ними познакомилась? – спрашивает он. Подруги подруг, отвечает Каролина.
Они возобновляют любовную связь, и сразу же возникают сложности. Каролина работает официанткой в уэст-эндском ночном клубе, предсказать, сколько времени она проведет на работе, невозможно. Встречаться с ним она предпочитает у себя; чтобы он забирал ее из клуба, не хочет. Поскольку соседки ее против того, чтобы отдавать чужим людям ключи от квартиры, ему приходится поджидать Каролину у дома, на улице. В итоге он едет по окончании рабочего дня поездом к себе, на Арчвей-роуд, ужинает хлебом с сардельками, час-другой читает или слушает радио, потом садится в последний автобус до Кенсингтона – и начинается ожидание. Иногда Каролина возвращается из клуба уже к полуночи, но бывает, что и в четыре утра. Они любят друг дружку, потом засыпают. В семь звонит будильник: ему полагается покидать квартиру до того, как проснутся ее соседки. Он возвращается автобусом в Хайгейт, завтракает, влезает в черную униформу и отправляется на работу.
Скоро все превращается в рутину, рутину, которая – когда ему удается на миг взглянуть на нее со стороны и задуматься – его изумляет. Он ввязался в роман, правила которого устанавливает женщина и только она одна. Выходит, именно это и делает с мужчиной страсть: лишает его гордости. Но испытывает ли он к Каролине страсть? Что-то не похоже. В то время, какое они проводят врозь, он о ней почти и не думает. Откуда ж тогда эта покорность, уничижение? Ему нравится ощущать себя несчастным? Этим и стало для него несчастье: наркотиком, без которого не обойтись?
Хуже всего ночи, в которые она и вовсе не появляется. Час за часом расхаживает он по тротуару или, когда льет дождь, забивается под козырек какой-нибудь двери. Вправду ли она работает допоздна, в отчаянии гадает он, или клуб в Бэйсуотере просто большая ложь, а Каролина лежит в эту самую минуту еще в чьей-то постели?
Обращаясь к ней с упреками, он получает в ответ всего лишь расплывчатые оправдания. В клубе выдалась суматошная ночь, говорит Каролина, мы закрылись только на рассвете. Или – у нее не было денег на такси. Или – пришлось пойти выпить с клиентом. В мире театра, раздраженно напоминает она, все решают знакомства.
Они еще продолжают совокупляться, однако все переменилось. Мысли Каролины блуждают неведомо где. Хуже того: он, с его угрюмостью и обидами, быстро становится для нее обузой и чувствует это. Будь у него хоть немного здравого смысла, он бы немедля оборвал их связь и ушел. Но он не делает этого. Каролина, быть может, и не та загадочная, темноокая девушка, ради которой он приехал в Европу, она, быть может, всего лишь девица из Кейптауна, из прошлого, такого же банального, как его собственное, однако сейчас она – все, что у него есть.

Глава девятая

Английские девушки внимания на него не обращают – может, оттого, что облик его еще не утратил черт колониальной неотесанности, а может, просто потому, что он не так одет. Помимо костюма, предназначенного для Ай-би-эм, у него только и есть что серые фланелевые штаны да привезенная из Кейптауна зеленая спортивная куртка. Молодые же люди, которых он видит в поездах и на улицах, носят узкие черные брюки, остроносые полуботинки и плотные, просторные куртки с множеством пуговиц. Кроме того, у них длинные, свисающие на лоб и уши волосы, он же по-прежнему подстригается сзади и с боков очень коротко, а то, что остается сверху, расчесывает на аккуратный пробор, навязанный ему в детстве провинциальными парикмахерами и одобряемый Ай-би-эм. В поездах взгляды девушек просто проскальзывают по нему, а если задерживаются, то в них читается пренебрежение.
Что-то тут неправильно: он бы и разразился протестами, да не знает, куда и к кому с ними обратиться. Интересно, что за работа у этих его соперников, если она позволяет им одеваться как бог на душу положит? И почему вообще он обязан следовать моде? А внутренние его качества, они, что же, совсем ничего не значат?
Самое разумное – купить себе такой же наряд, как у них, и облачаться в него по выходным. Однако стоит ему представить себя в подобной одежде, одежде, которая кажется ему не только чуждой его натуре, но и скорее средиземноморской, чем английской, в нем нарастает внутреннее сопротивление. Не может он так поступить: это было бы равносильно бессмысленному фарсу, актерству.
Лондон переполнен красивыми девушками. Они съезжаются сюда со всего света: как au pair Помощница по хозяйству (франц.) – иностранка, работающая за жилье и стол, одновременно обучаясь языку.

, просто как туристки. Волосы их спадают по сторонам лица до самых скул, будто сложенные крылья, глаза подведены темной тушью, лица хранят выражение вкрадчивой загадочности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19