А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Альфред поведал другу, что по-японски «кожа» и «платье» обозначаются одним словом – так сказал в интервью один знаменитый японский модельер; ребенком он пережил Хиросиму и потом, неделями втирая сырые яйца в обгоревшую кожу своей матери, спас ей жизнь.
– Я могу понять, почему этот тип теперь шьет одежду, а ты?
Флориан кивнул, хотя, честно говоря, не совсем понимал. Тогда Альфред притянул к себе его голову и поцеловал в первый раз.
Флориан целует друга. «В последний раз, – думает он. – Хорошо, что умирающий этого не понимает».
Медсестра мягко берет его за руку и выводит из палаты. Он, собрав силы, выходит с ней, чтобы тут же снова рвануться обратно, откинуть простыню и еще раз дотронуться до тела Альфреда.
Ему надо удостовериться, просто необходимо. Тело еще теплое и мягкое, и все же Флориан чувствует, что Альфред в этой оболочке более не обитает, он покинул свое тело. Его нет. Как рак-отшельник, его друг покинул свое прежнее жилище и уже, наверное, ищет новое. Вот бы в это поверить! Флориан проводит ладонями по коже друга, такой знакомой – теперь она постепенно становится чужой. Оболочка эта больше не Альфред, а так, некто неизвестный. Ладно скроенный, 54-го размера, «хорошего такого 54-го», как любил говаривать покойный.
Серая мышка купила платье и рассчиталась с Флорианом кредиткой. «Бабетта Шредер», прочитал он ее имя. Она ушла, Альфред, крайне довольный собой, обернулся.
– А ведь это замечательное платье, а? Слушай, ведь правда, отличное платье!
На другое утро он проснулся с температурой сорок и воспалением легких. И в магазин больше не вернулся.

* * *

Флориан долго ждал, пока ему откроют. Хозяйка была в бесформенной серой футболке, серой кофте, голова немытая, нос распух от насморка. Из квартиры пахнуло гороховым рагу. Привет из детства, называется.
– Да? – прозвучало неприветливо, грубо.
Флориан что-то сбивчиво, запинаясь, понес о синем платье. Она недоверчиво сверлила его взглядом: сейчас этот человек наверняка предложит подписаться на какую-нибудь газету, попросит денег для реабилитации малолетних преступников или провозгласит скорое пришествие Иеговы. Но, выговорив имя Альфреда, он вдруг расплакался. Тогда она взяла его за руку, ввела в свое похожее на тюрьму жилище, силой усадила на диванчик из «Икеи» и налила чашку своего ромашкового чая.
Флориан рыдал, как ребенок, она ему не мешала. Принесла синее платье и повесила на дверь гостиной.
Под мышками он сразу заметил бледные, высохшие уже следы пота. И маленькое жирное пятнышко на подоле. Стирать нельзя, ни в коем случае, только в химчистку. Флориан скорбно поник головой над чаем, немного отдававшим затхлостью. Молча разглядывали они платье: в мрачной комнате оно казалось кусочком неба. На балкончике ворковали голуби.
– Крысы летучие, – пробормотал гость и высморкался.
– Я тоже их так называю, – засмеялась хозяйка.
– Я их боюсь, – признался Флориан.
– А я ненавижу, – вторила ему Бабетта. – Похотливые, отвратительно жизнелюбивые твари. Я выбрасываю их мерзкие яйца и разрушаю их гадкие гнезда. Не переношу их гнезд – неуютные и безвкусные сооружения, слеплены абы как!
– Никакого чувства стиля, – согласился гость.
Бабетта подлила ему чаю. Флориан окинул взглядом квартирку. Странное она производит впечатление: как будто здесь поселились временно, хотя, кажется, живут давно. Рядом со старинным письменным столом стоит шезлонг из какого-то кемпинга, столик в гостиной – пара камней и стеклянная столешница, диван из «Икеи» порядком обшарпан и в пятнах, только ковер хорош, действительно хорош – старинный келим Тканый восточный ковер, как правило настенный, с одинаковым вытканным или вязаным рисунком на лицевой и изнаночной стороне.

с ярким рисунком.
– Да, – улыбнулась она, – чудное у меня жилище. Но я тут, должна признаться, поселилась не навсегда. Это так, перевалочный пункт.
Флориан кивнул, и она сказала:
– А знаете, вы не поверите, но ваш друг был прав – это платье и в самом деле изменило мою жизнь.
На другой же день после покупки Бабетта призвала на помощь все свое мужество и в этом самом синем платье присела на скамейку с надписью «Любовь». «Конечно, наряд совсем не по погоде, в нем прохладно, откровенно говоря, да и раненая лодыжка Томаса наверняка еще не зажила. Сижу здесь дура дурой», – думала она, но внутри у нее что-то мелко дрожало, трепыхалось, как золотая рыбка в стакане воды. В то утро Бабетта не стала выметать голубиное гнездо: пусть наглецы творят, что им вздумается. Пусть воркуют, она тоже пойдет поворкует! Уже шесть яиц вынула она брезгливо, кончиками пальцев из проклятущего птичьего обиталища и выбросила в мусорный мешок. Детоубийца. Согрешила против природы, что и говорить. И теперь наверняка будет наказана.
Слово «любовь» жгло ее, словно каленым железом. Она ругала себя, она себя презирала, но со скамейки не ушла.
Ноги и руки постепенно коченели. Наконец Томас показался на дорожке, ковыляя к скамейке. В синем платье он ее даже не сразу и узнал. А она еле сдержалась, чтобы не вскочить и не кинуться ему навстречу, как девчонка.
Ну, и с чего бы это, спрашивается? – думала она, пока он медленно, шаг за шагом приближался к ней. Пахнет от него хорошо? Кожа на ощупь приятная? Или все дело в том, что у него, как и у нее, в буфете все чашки и блюдца разномастные? Или потому, что его уши напоминают ей уши Фрица? Почему в новом всегда ищешь то, что уже знакомо? Что, черт возьми, из этого всего выйдет?
Он кивнул ей, и сердце у нее запрыгало – пустилось вскачь, как школьник домой после уроков.
– Вы похожи сегодня на голубой цветок, – улыбнулся он.
– Новалис, – выпалила она как из пистолета. Какого черта? Ей совсем не то хотелось сказать. Она хотела бы крикнуть: «Ну так сорви меня! Возьми меня! Съешь меня!»
Но это было сказано гораздо позже, потому что Томас оказался робким и стеснительным. Бабетту это жутко злило. Как голодная тигрица, металась она по квартире и клялась никогда, никогда больше о себе ему не напоминать и на кладбище не появляться. Пусть знает!
Один день она и вправду выдержала. А назавтра нашла на скамейке записку: «Куда ты подевалась? Я беспокоюсь».
Звонили они друг другу редко, будто боялись растратить чувства.
При следующей встрече Бабетте показалось, что Томас стоит перед ней, как перед столом, накрытым для фуршета, и никак не может выбрать, что бы такое съесть. Может, ограничиться закуской? А потом сразу десерт? Или все-таки попробовать жаркое? Ой, нет, он уже был женат, что-то страшновато.
А я? Это мне бояться надо, а не тебе, думала она.
– У тебя в жизни состоялась настоящая любовь, – сказал Томас, держа ее при этом за руку, словно у него для Бабетты плохие новости.
Состоялась любовь? Он не выпускал ее руки.
– Смерть, разумеется, страшна, – с нажимом произнес он, – потеря велика и ужасна, но я говорю о другом. Мне знакомы ощущения комнатного цветка, который по непостижимым причинам перестали поливать.
– Ты говоришь о своем браке? – недоверчиво переспрашивает Бабетта.
– Ну да.
– А почему ты больше не поливал этот цветок? Надоело? Стали нравиться другие растения? Потерял инструкцию по уходу? Или цветы у тебя всегда вянут?
Томас смущенно улыбнулся.
– Да, наверное, это вернее всего – не растут мои цветы, и любовь тоже вянет.
Больше Бабетта ничего от него не добилась. О своей бывшей жене он говорить избегал. Имени ее не называл, внешности не описывал. Так и осталась эта женщина без лица и без имени. В прошлом Томаса словно зияла черная дыра, и оно его удивительно мало интересовало. Бабетте, которой хотелось узнать его лучше, оставалось только прикасаться к нему, обнимать его. Но он не давал себя даже толком поцеловать. Чмок-чмок, и все – он выпроваживал ее за дверь или отвозил домой.
Он держал дистанцию, а ее тело сходило с ума. В конце концов она купила кроссовки. Продавщица поведала ей, что все принесла в жертву пробежкам по утрам.
– Когда бежишь, все остальное уже не имеет никакого значения, – убежденно заявила она, – это потрясающе!
– Ясно, – с сомнением ответила Бабетта и стала бегать по утрам на кладбище, пытаясь усмирить свое тело. До чего же обидно: она ведь, в сущности, ничем не отличается от этих маргариток, неистово прущих из земли к солнцу, или от этих деревьев, на которых взрываются одна за другой набухшие почки. Как она теперь понимала каждую из этих почек, любой рвущийся наружу сорняк!
Она накупила обтягивающих красных топов и маек с глубоким вырезом, коротких юбок, черные в сеточку чулки, туфли на высоких каблуках – Томаса ничто не впечатляло.
Она спрашивает его напрямик: в чем дело? Им уже давно не пятнадцать лет. Да и в пятнадцать все происходит гораздо быстрее, чем у них сейчас!
Он ерошит свои белокурые патлы и смущенно глядит в пол.
– Прости, я не хотел, чтобы тебе со мной было тяжело, просто не хочу все портить.
– Но можно же хотя бы выяснить, подходим ли мы вообще друг другу, – настаивает она. – Нет так нет. – На самом деле она просто не хочет терять времени.
Томас медленно качает головой: мол, ладно, он об этом подумает.
Бабетта смотрит на него пристально и недоверчиво. Чем ближе она его узнает, тем больше он становится похож на испуганного подростка. Видать, изрядно достал его этот несчастный засохший комнатный цветок, этот бывший брак.
Что я в нем нашла? Чем он вообще так мне симпатичен? Встреть я его на улице, может быть, и вовсе не заметила бы, не взглянула, не обернулась. Кто знает?
Она стала готовить ему ужины. Он обычно приходил из больницы поздно вечером, бледный, осунувшийся от усталости, руки, присыпанные тальком, пахли операционными перчатками. Бабетта сидела у него на кухне и ждала. В первые же дни она проверила все его полки, все шкафы, все выдвижные ящики. Ни единой фотографии. Ни одного намека на то, что у него было. Чудно, конечно, хотя успокаивает: не придется ни с кем сражаться. Тени его прошлого затаились где-то во мраке, их не видно.
В ванной, в шкафчике над раковиной, совсем у стенки, за склянками с эхиноцином, аспирином и легким снотворным, она обнаружила упаковку виагры. Пачка была вскрыта, не хватало только одной таблетки. Какой срок годности? Так, пачка старая, лежит здесь давно. Интересно, что бы это значило? Имеет ли вообще смысл продолжать так стараться добиваться близости?
Иногда, когда Томас задерживался надолго, Бабетта, не раздеваясь, ложилась прикорнуть у него на кровати. Порой ей снился Фриц. И всегда только в кошмарах. Ни разу не привиделся он ей в золотом сиянии, ни разу не обратился к ней с добрыми словами, не сообщил, что он там где-то счастлив. Вместо этого, покрытый страшными ожогами, он метался по их прежней квартире и кричал, что не хочет умирать. Или не желал ложиться в гроб, сопротивлялся, в отчаянии отбивался от мрачных мужчин в черных саронгах Национальный индонезийский костюм.

, а они совместными усилиями втискивали его обратно и, навалившись сверху, заколачивали крышку. Бабетта в оцепенении стояла в углу и смотрела. Сделать она ничего не могла. Ее бросало в жар, тошнило, из горла рвались слова: «Ну, что же, может, не стоит больше биться? Не надо сопротивляться, прими уж, что тебе суждено, и упокойся с миром!»
Томас разбудил ее. После очередного кошмара она долго приходила в себя и не сразу заметила, что он голый. Плохо соображая и все еще замирая от тупой боли в груди, Бабетта тоже стала раздеваться. На ней было синее платье. Томас бросил его на пол. Она никак не могла понять, где же, в сущности, пребывает – с Фрицем в кошмарном сне, с Томасом в постели или на полу в синем платье? И не отводила глаз от платья – страшилась встретиться взглядом с Фрицем. А вдруг он стоит здесь и смотрит, как она занимается любовью с другим мужчиной?
Все произошло совсем не так, как она себе представляла. Она не почувствовала единения с Томасом, хотя он старался, кажется, изо всех сил.
– Спасибо, – шепнула она.
– Да что ты, – отвечал он.
Она расплакалась в подушку. Он с беспокойством вытер слезы у нее со щеки, она замотала головой:
– Все в порядке, правда, все хорошо. – Она снова среди живых, и возвращаться оказалось труднее, чем она думала.
Глубокой ночью Бабетта потихоньку проскользнула в ванную и заглянула в шкафчик. Он даже больше не стал прятать упаковку. В ней не хватало уже двух таблеток.
Так, разберемся, что же она чувствует? Ей обидно? Она оскорблена? Ясно одно: ее неземного женского сияния, ее восхитительной индивидуальности, ее чулок в сеточку и синего платья – всего этого оказалось недостаточно, чтобы его соблазнить! Она продиралась сквозь свои смятенные чувства, как сквозь мебель, наваленную кучей в тесной комнатушке, и в своем смятении обвиняла, конечно, Томаса.
Он принимает виагру, иначе жизнь для него останавливается.
– Не понимаю, – откликается Флориан.
– Ну, – Бабетта наливает ему еще чаю. – Видите ли, речь идет, в конце концов, только о сексе, всего лишь о сексе. Неважно, как и сколько времени к этому шло, хоть всю жизнь, все равно в итоге все сосредоточено только на сексе. Ну, мне кажется, вы должны бы это понимать…
– Почему вы так решили?
– Ну, как же, ведь у гомосексуалистов секс и есть самое важное, разве нет?
– Если нет любви, то да. – И Флориан вытирает пот со лба, он вспотел от чая.
– Если нет любви, – повторяет она.
Молчание. Синее платье слегка покачивается на сквозняке – из балконной двери тянет.
– В платье зашиты несколько полосок чешской газеты, вы об этом знаете? – подает голос Флориан. – Его шили в Чехии. Материя все время рвалась, и Альфреду пришло в голову проложить швы газетной бумагой.
Бабетта поднимается как по команде и щупает швы на платье. Ногтем она выковыривает маленький кусочек газетной бумаги.
– Мы сами поехали в Чехию забирать готовые платья, – продолжает Флориан. – Жили в Праге в старой пыльной гостинице и чувствовали себя, словно в сказке о спящей красавице, честное слово. Официанты и прислуга в красных ливреях двигались, как в замедленной съемке. А у нас в номере висели три синих платья. Бог знает, что о нас подумали горничные. Мы валялись на огромной дубовой двуспальной кровати и смотрели «Мосты округа Мэдисон» на кабельном платном канале. Мы все глаза выплакали – жалко очень было Мерил Стрип, Клинта Иствуда и любовь их обреченную. На самом-то деле мы о своей любви плакали. У Альфреда после химиотерапии все время руки и ноги мерзли. Приходилось их постоянно растирать. А на другое утро он проснулся и нашел на подушке свой последний выпавший волос. Господи, как он тогда на испуганного младенца был похож. «И за что нам это все? Чем провинились? Да ведь мы же единственная счастливая пара гомиков на всей земле, черт возьми!» – вырвалось у меня. Альфред мне говорит: «Еще раз завоешь, еще один такой вопрос – и ты у меня получишь».
Пошли гулять на Карлов мост. Там пара стариков-музыкантов, муж и жена, слепые. Она поет, он играет на аккордеоне. На женщине было желтое в красный горошек платье, и она в такт музыке покачивала бедрами.
«От химии тоже можно ослепнуть, – сказал Альфред и улыбнулся. Стоит и улыбается, как на вечеринке, поболтать подошел, понимаешь ли. – Ты об этом знал? Или еще инфаркт может случиться. Рак-то от нее иногда проходит, а сердце не выдерживает. Знаешь, что они под видом химии в кровь загоняют? Отравляющий газ времен Первой мировой. Тут не только ослепнешь, тут вообще…»
Он спросил у женщины, можно ли снять ее на пленку, очень уж ему нравится ее платье. Она согласилась и кокетливо выставила вперед одну ногу в ожидании щелчка фотоаппарата. Мы купили у них кассету. Обложка оказалась черно-белой ксерокопией, раскрашенной фломастерами. На старушке было то же платье, только разрисовано другим цветом. Всю обратную дорогу в Мюнхен мы слушали их песни, тяжеловесные богемские баллады, и плакали. Но это были уже совсем другие слезы – радостные, легкие, немного даже нарочитые. От такого плача не разрывается грудь, не болит сердце – так плачут дети. И мы плакали так раньше, когда знали – стоит высохнуть слезам, и все снова будет прекрасно.
– Да, – откликается Бабетта, – я очень хорошо понимаю, что вы имеете в виду.
Они снова замолчали. С балкона неслось воркование одержимых любовью птиц.
– Ладно бы еще они строили какие-нибудь приличные гнезда, – снова завелась хозяйка, – так ведь нет.
Тащат ко мне на балкон всякие кусочки пластика, мусор. А потом еще шлепаются своим толстым задом в мою герань, уже всю переломали.
– Да, – отвечает Флориан, бережно упаковывая синее платье в принесенный с собой чехол. – Не сдавайтесь, – ободряет он ее, как дедушка внучку, – у вас еще будет любовь.
– Да ладно, – отмахивается она, – была у меня уже одна любовь в жизни. Да такая, какая другим и не снилась. Может, одной любви в жизни достаточно? Ведь я же знаю все, что будет потом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15