А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Когда спрыгиваешь с поезда, локомотив не чувствует этого. И уже в номере, стоя под душем, я подумал, что и вправду метафоричность обманывает нас, а все сравнения неточны, даже лживы. Никакого поезда нет и не было. Я просто убежал от своим проблем. Драпанул. И теперь, как Вячеслав Иванович Пугачев, пытаюсь обвинить всех, кроме себя.

…Иногда меня подмывало прямо-таки женское любопытство: на кого же она меня променяла? Что за принц и что за карета повстречались ей на асфальтовых дорогах, чьи трещины наспех залиты по весне и полно пятен от картерного масла? Что он ей сказал? Что предложил? Я хотел бы знать, в какую сумму она оценила мою жизнь. Полюбив Ларису, я потерял все: ребенка, которого любил, жизнь, которая складывалась и наконец-то уложилась за десять лет, друзей, которые единодушно встали на сторону моей бывшей жены, чем меня, надо сказать, тайно радовали. Иногда по ночам, сидя с Ларисой в ее зашторенной квартире с отключенным на ночь телефоном, мы чувствовали себя почти как в осажденной крепости. Я перестал писать. Я перестал ездить в горы. Я избегал долгих командировок. Каждая минута, проведенная без Ларисы, казалась мне потерянной. Мы без конца говорили и говорили, иногда доходя почти до телепатического понимания друг друга. Соединение наших тел становилась лишь продолжением и подтверждением другого, неописуемо прекрасного соединения – соединения душ. Я пытался разлюбить то, что любил долгие годы. Вся арифметика жизни была в эти дни против меня. За меня была лишь высшая математика любви, в которую мы оба клятвенно верили. Мало того – у нас появился свой язык, и эта шифровальная связь была вернейшим знаком истинным чувств. Никакой, альтернативы моей жизни не существовало. Однако в один вечер она твердо и зло оборвала эту жизнь. Любви не свойственна причинность, и я никогда не задал бы вопроса – за что? Но иногда мне любопытно узнать – в какую цену?

Дежурная по этажу мне передала записку. На листе бумаги, вырванном из записной книжки, было написано: «Пень! Мог бы сунуть свою харю в кафе. Я здесь уже пять дней. Серый». Я обрадовался. Это была настоящая удача.
Серый, он же Сергей Леонидович Маландин, он же доктор химическим наук, он же альпинист первого разряда, известный в альплагерям по кличке Бревно, был моим другом.
– Кто передал записку? – спросил я.
– Такой черный, – ответила дежурная по этажу, не прерывая вязания носка. – Такой большой, туда-сюда.
Да, это был он, туда-сюда! Я положил записку в карман пуховой куртки и, наверно, впервые за много месяцев улыбнулся от того, что захотелось улыбнуться. Бревно был во многих отношениях замечательным человеком. Он преподавал свою химию, туда-ее-сюда, то в МГУ, то в парижской Сорбонне, то в Пражском университете, то в Африке. При этом он успевал ходить в горы, работать землекопом в каких-то неведомых археологических экспедициях, строить коровники где-то в Бурятии, много раз жениться («Паша, я пришел к одному только выводу: каждая последующая хуже предыдущей?»), изучать иностранные языки и с какой-то материнской силой любить трех существ: дочь, отца и собаку. Кроме этого, он еще и химией своей занимался, скромными проблемами озона, которые с появлением сверхзвуковой авиации нежданно-негаданно превратились в важную тему. Кроме того, он был вернейшим товарищем, и со времен окончания нашей знаменитой школы (знаменитой на Сретенке тем, что ее кончал футболист Игорь Нетто) у меня не было такого верного друга. Были прекрасные и горячо любимые друзья. Но такого верного – не было.
Канатные дороги уже остановились (отключали их здесь рано, часа в три дня), но я решил подняться в кафе пешком, как в старые и, несомненно, добрые времена. Перепад высоты четыреста семьдесят метров – час с любованием предзакатным Эльбрусом. Я доложил о своем намерении старшему инструктору («Борь, я схожу в кафе к старому другу, там переночую, а ты подними моих утром наверх, я их встречу»). С унылым юмором старший инструктор просил предать привет ЕЙ, то есть старому другу. Я обещал.
На большом бетонном крыльце перед гостиницей маневрировало несколько пар, в том числе и два моих участника – Барабаш и Костецкая. Быстро он взялся за дало!
– Вот это я понимаю! – воскликнул Барабаш, увидев меня с лыжами на плече. – Тренировка, тренировка и еще раз тренировка! Наши предки, Елена Владимировна, совершенно не предполагали, что когда-нибудь будет изобретен стул, на котором можно будет долго сидеть, колесо, на котором ехать, тахта, с которой невозможно подняться. Они жили так, как Павел Александрович, – вволю нагружая свое тело! Когда у них останавливались подъемники, они шагали в гору пешком. Когда барахлил карбюратор, они бросали «Жигули» и неслись за мамонтом пятиметровыми прыжками.
Всю эту ахинею Барабаш нес, поминутно заглядывая в лицо Елене Владимировне, будто призывая ее посмеяться над его шутками и ни на секунду не выпуская ее локтя.
– Черт возьми, – продолжал он, – до чего же хорошо себя иногда почувствовать птеродактилем! То, что мы сегодня называем словом «спорт», было для наших предков постоянным фактором. Сыроеденье, постоянное голодание, освежающее организм, постоянное движение – так они жили! Павел Александрович, вы ко всему прочему не сыроед?
Солнце уже ушло с нашей поляны, и сверкающие Когутаи стояли по пояс погрузившись в синие тени. Начинало подмораживать. Барабаш в ожидании ответа стоял передо мной, чуть вытянув шею, будто и впрямь хотел стать птеродактилем. Его свежезапеченная на солнце лысина вызывающе блистала. Он не скрывал лысины. Он не скрывал ничего. О, он откровенный человек!
– Я не понимаю, – сказал я, – что за день сегодня такой? Все надо мной шутят.
– Это к деньгам, – сказала Елена Владимировна.
– И вам спасибо, – ответил я. – В общем, я ушел, завтра буду вас ждать на палубе у кафе. Я там заночую.
– Что-нибудь случилось? – спросила Елена Владимировна.
– Приехал старый друг, надо повидаться.
– Мне кажется, что Павел Александрович скромничает, – встрял Барабаш, фамильярно подмигнув мне. – На такую высоту можно идти только к старой подруге, которая к тому же и друг.
И опять вытянул шею. Господи, умный человек ведь?
– Как-то я раньше считал, сто подруга в конце концов может стать другом. Но чтоб друг стал подругой – не встречал, – ответил я. – Привет.
Я повернулся, но Елена Владимировна остановила меня.
– Павел Александрович, – сказала она, – вы не можете остаться?
– То есть? – обиделся Барабаш.
– Для вас – тотчас! – сказал я, удивившись, откуда я знаю столь пошлые слова.
– А я! – спросил Барабаш. – Мы уже договаривались насчет шашлычной…
– Я не могу сейчас соответствовать, – сказала Елене Владимировна. – Тут в вестибюле полно самых разнообразных девиц… почувствуйте себя немного птеродактилем.
– Я ищу духовного общения! – воскликнул Барабаш, и я почти полюбил его, потому что это была скрытая шутка над собой, над своей лысиной, над всем его полушутовством. Я люблю людей, которые умеют шутить над собой.
Барабаш приосанился, гордо посмотрел в сторону вестибюля.
– У меня длинные тонкие зубы, – тихо и таинственно сказал он. – На выступающих частях крыльев – когти. Глаза горят волчьим огнем. Бумажник распирают несметные тысячи. Передо мной не устоит ни одна жертва!
Он решительно повернулся и пошел к дверям гостиницы.
– Я нисколько не обижен, Леночка! – все в том же трагикомическом фарсе крикнул он.
– Если б я была жертва, я бы вас полюбила! – засмеялась Елена Владимировна. Она повернулась ко мне и строго сказала:
– Почему вы позволяете шутить над собой?
– Мне лень, – сказал я. – Потом он хороший, А вы что, и вправду не жертва?
– Я жертва, Павел Александрович, которая не рождена быть жертвой. Вот в чем вся печаль. А вы, кажется, тоже не сильный охотник?
– Нет, почему, – сказал я, – бродил по болотам…
– Вы извините, я никак не могла от него отвязаться. Он сразу же после обеда взял меня под руку и все время говорит что-то умное. Но когда все время говорят что-то умное, хочется хоть немного какой-нибудь глупости.
– Например, поговорить со мной, – сказал я.
– Вы просто подвернулись под руку. Я страсть как обожаю глупым мужиков. У нас их на телевидении до черта. А вы что, правда собрались на восхождение?
– Ну какое это восхождение? Вечерняя прогулка.
– Старый друг?
– Исключительно старый.
– Хотите я пойду с вами?
– Нет.
– Я смогу, я очень сильная, вы не знаете.
– Нет.
Она поежилась, подняла воротник желтой, как лимон, куртки. Прижалась щекой к холодному нейлону.
– Я просто за вас волнуюсь, – сказала она. – На ночь глядя… и так высоко…
– Не о чем разговаривать, я старый альпинист, – сказал я. И потом все, что могло со мной случиться, уже случилось.
– Вы ошибаетесь.
– Не может быть.
– Это очевидно. Вы просто не были раньше знакомы со мной. Смотрите. – Она постучала пальцем себе по лбу. – Видите?
– Вижу замечательный лоб, – сказал я.
– Это называется «гляжу в книгу – вижу фигу», – засмеялась Елена Владимировна. – Глядите внимательно – у меня во лбу горит звезда.
Мы посмотрели друг на друга, и во мне что-то дрогнуло.
– Ну, идите, Павел Александрович, темнеет быстро.
Она ушла, резко хлопнула расхлябанная дверь гостиницы. Я, тяжело спускаясь в горнолыжных ботинках по ступеням, пошел вниз, с ужасом чувствуя что Елена Владимировна Костецкая мне начинает нравиться. Примораживающийся снег визжал под негнущимися подошвами ботинок. Я вышел на выкатную гору, стал подниматься по «трубе», держась ее правой стороны. Конусные палки со звоном втыкались в мерзлые бугры. Странно, но я был смущен разговором. Только теперь я понял, какой напряженный нерв в нем был. Нет, нет! Я даже замотал головой и был наверняка смешон для стороннего наблюдателя. Не может быть все так быстро. Быстро полюбил, быстро жил, быстро расстался, быстро забыл, быстро снова полюбил. Чепуха. Клин выбивается клином только при рубке дров. Эта мысль отчасти успокоила меня. Я пошел веселее. Однако слабая травинка, неожиданно выросшая посреди моего вырубленного и пустынного навек, как я полагал, сада, не давала мне покоя.
…Когда я поднялся к кафе, на блеклом небе уже зажглись первые звезды. Мертвенно-синие снега висели на вершинах гор. Лишь над розовеющими головами Эльбруса парила пронзительно-оранжевая линза облачка, похожего на летающую тарелку. Серый сидел на лавочке, курил, ждал меня. Ему, конечно, и в голову не могло прийти, что я мог не подняться.
– Рад тебя видеть без петли на шее! – сказал он и взял у меня лыжи.
– Посидим, – сказал я.
– Да, не тот ты, не тот, – сказал Серый, глядя, как я утираю пот с лица.
– А кто тот? – спросил я. Серый ухмыльнулся. Присел рядом.
Под его сутулой гигантской фигурой лавочка слабо скрипнула.
– Как дела! – спросил он.
– Нормально.
– Семья и школа?
Я промолчал.
– Ну что, что, не тяни.
– Знаешь, Бревно, – сказал я, – во флоте есть такая команда «Все вдруг».
– Такую команду мы знаем, – печально сказал он, глядя на меня. – Никаких перемен?
– Нет. – Ну что же… – сказал Серый, – курс прежний, ход задний. У меня тоже неприятности. Обштопывают они нас.
– Кто? – спросил я.
– Американы. Я здесь недавно посмотрел ряд их работ по озону…
Серый замотал головой, будто в горе. Боже мой, все занимаются делом! Все, кроме меня!
В маленькой пристройке кафе, где на нарам жило человек пятнадцать, был уже готов крепчайший и горячий чай. На электрической плите в огромном армейском баке топился снег. Светка, хозяйка хижины, увидев меня, недовольно сказала:
– Явился, гусь! Сегодня пролетел мимо меня с какой-то блондинкой, даже не поздоровался. Паша, совести у тебя нет!
Я сел за стол. Я был среди своих.

Утром мы проснулись от грохота. Узкие и высокие, словно готические, окна жилой пристройки были совершенно заметены до самого верха. В ротонде кафе по огромным зеркальным окнам неслись снизу вверх потоки снега, будто там, у подножия стены, стояли огромные вентиляторы. С неимоверной быстротой росли островерхие сугробы с сабельными тонкими гребнями. Стекла дрожали. Каждые полчаса надо было откапывать входную дверь. Погас свет. Мы расчистили камин в центре кафе и пытались его разжечь. Дым под потолком плавал синими беспокойными озерами. С Донгуза и Накры шли лавины. Мы готовились рубить деревянный настил палубы на дрова. Рев стоял над миром. Это Эльбрус приветствовал весну.
К полудню все это безумство стало стихать, временами открывались то кусок «плеча», то донгузские стены, то верхние подъемники с жалобно повизгивающими на ветру пустыми креслами. Я котел спуститься на лыжах вниз, к своему отделению, но меня отговорили. Серый даже лыжи куда-то унес. На двух примусах кипятили чай, играли в карты, болтали. Непогода. Я позвонил вниз старшему инструктору, что я, мол, тут. Он пожелал мне приятного времяпрепровождения со «старым другом», причем компания, сидевшая у него, весело загоготала. Говорят, что у меня в отдалении есть какая-то симпатичная блондинка.
И так далее.
Серый говорил мне, сидя перед огромным окном ротонды:
– Давай так: что остается? Дети, родители, друзья, работа. Дети уходят, родители умирают, друзей забирают женщины, работа в итоге превращается в жизнь. Сколько нам с тобой осталось жить? Ну, тридцатка, это в лучшем случае. От шестидесяти до семидесяти скидываем на маразм и умирание. Осталась двадцатка. Отпуска, болезни, командировки, всякие симпозиумы пять лет. Дни рождения, праздники, бессмысленные вечера, неожиданные приезды неизвестных родственников, пикники, просиживание ж…ы у телевизора, футболы, которые нельзя пропустить, бани, шатание по автостанциям. О, и наконец – телефон, черное чудовище! На все это кладу еще пять лет. Остается десять лет. Малыш, это огромное время. Десять лет работы! Это счастье! «Что жар ее объятий? Что пух ее перин? Давай, брат, отрешимся, давай, брат, воспарим?» Настало время дельтапланеризма. Летал! Нет? Зря. Там в полете приходят изумительные мысли. Ну, почти как на горе. Понимаешь, что живешь крошечно мало и невообразимо долго. Ну что тебе далась эта Лариска? Хищник-грызун из отряда добытчиков бриллиантов. Чужак, знающий наши пароли! Сейчас на тебя смотреть жалко. Тогда ты был ничтожен. Тогда при ней ты был просто ничтожен.
– Я ее любил, – сказал я, – мы спали обнявшись.
– Отошли это наблюдение в журнал «Плэйбой». Ты хоть начал писать свою книгу!
– Тем некоторые проблемы возникли, – сказал я.
– Сколько ты написал?
– Три страницы.
– Позор. Ты сделал что-нибудь для Граковича?
– Я ушел с работы, я же тебе объяснил.
– Ему-то какое дело? Он-то писал лично тебе и надеется лично на тебя! Позор, Пана. Десять лет, дорогой, десять лет осталось. Колеса крутятся, счетчик такси щелкает, а машина буксует. Через десять лет твоей Татьяне будет семнадцать. Она должна иметь отца. Ты обязан добиться этого любыми средствами. Лучшее из них – финансовые инъекции. Год уйдет на унижения. Ничего, потерпи. Не жди ни от кого любви. Цель благородна. До конца своих дней этот ребенок будет твоим, а ты – его. Отдай долг, не тяни. И знаешь, не делай глупостей. Не вздумай мстить Лариске.
– Я не думаю.
– Вот и не надо. Учти: дворяне стрелялись на дуэли только с дворянами.
– Тоже мне граф, – сказал я.
– Граф не граф, – сказал Серый, – а шведский король уже фрак чистит одежной щеткой. Готовится мне вручать Нобелевскую премию.
– Ага, – сказал я, – разбежался.
– Он, может быть, и не разбежался. Пока. А ты, Пашуня, слинял. «В борьбе за народное дело он был инородное тело».
– Ну ладно! – сказал я.
– Что ладно?
Серый посмотрел на меня почти со злостью.
– Мы с тобой вместе слишком много лет, – сказал он четко, будто формулируя итог, – и уже не имеем права врать друг другу.
Внизу под нами ветер быстро разгребал облака. Открывалась сине-серая долина Баксана, прямоугольник гостиницы «Иткол», нитка дороги, леса. Мы молчали, глядя в открывшуюся под ногами пропасть. Внезапно с потрескиванием стали вспыхивать неоновые лампы под потолком, пол дрогнул, застучал, как движок, мотор старого холодильника. Зажглись электрокамины. Дали свет.
– Бревно, ты прав, – сказал я, – ты прав во всем. Но я ее люблю.
Он вздохнул и раскрыл огромную, как лопата, ладонь правой руки. Я знал, что там, поперек ладони, идет толстый и ровный шрам.
– Зачем я тебя удержал на Каракае? – спросил он.
Да, я это помню. Я многое забыл. Память моя, как рыбацкая сеть, рвалась, оберегая себя, если поднимала со дна слишком тяжелые и мрачные валуны воспоминаний. Но Каракаю я помнил, будто каждый день смотрел этот документальный черно-белый фильм.
…Стоять ужасно холодно. По стене текут тонкие струи ледяной воды, вдоль стены летит снежная крупа, барабанит по капюшону штормовки. Двигаться невозможно, невозможна согреться, невозможно перетопнуться с ноги на ногу, хлопнуть рукой о руку, размять спину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12