А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На них уже обратили внимание, кто-то окликнул конвоира, который спросил хромавшего партизана о каком-то Кандыбине. Партизаны по одному и группами бродили среди редких сосен, шли за пригорок, но конвоир туда ее не повел, сказал: «Садись». И она опустилась на землю, спиной к шершавому комлю сосны. Тем временем почти рассвело, низом от болота плыл холодный туман, который здесь, на пригорке, смешивался с низкими космами дыма. Дым и туман стояли в ветвях неподвижных сосен, ветра не было вовсе. Где-то поблизости готовили, в лесу непривычно пахло вареным мясом. Ее конвоир все чаще начал поглядывать в сторону пригорка, похоже, утратив интерес к арестованной. А она совсем окоченела от стужи, ноги и плечи под мокрой одеждой озябли так, что недоставало силы дрожать. И она не дрожала. Она съежилась, сжалась и терпела. Не знала только, надолго ли хватит ее терпения. Она начала думать про Владика, который, должно быть, еще спит, а что будет, когда проснется? Как обычно, сразу побежит за шкаф, к ее кровати, а ее там нет. Не найдет и во дворе, на огороде… Бедный, несчастный мальчик! За что ему все это…
Может, через час или больше между сосен из-за пригорка показались двое: один молодой, с автоматом на ремне, а другой, похоже, без оружия, в черной, сбитой набекрень кубанке. Не подходя близко, тот, в кубанке, издали крикнул конвоиру:
— Веди сюда!..
Она поняла и встала, едва снова не упав на затекших ногах. Втроем они повели ее куда-то в сторону от пригорка, где в редких зарослях можжевельника горбился какой-то холмик — шалаш, что ли. Но это был не шалаш, а яма с брошенной на краю кучей елового лапника, и тот, в кубанке, просто сказал:
— Лезь. Там не глубоко.
Она неловко спустилась на дно сухой и песчаной ямы, оказавшейся ей по плечо, невольно подумала: ну чем не могилка? Сухая, уютная…
— Садись и сиди, — незлобиво приказал все тот же, в кубанке, наверно, здесь старший. Вдвоем с ее конвоиром они пошли за пригорок. Парень с автоматом остался, судя по всему, ее стеречь.
Она села на дно, боком прислонилась к песчаной стене ямы, в мокрых рукавах жакета сцепила настывшие руки. Она хотела только согреться и думала, сколько ей здесь сидеть. Но если посадили в яму, так, наверно, посидеть придется. Часовой наверху с кем-то тихо переговаривался, и она, напрягая слух, услышала обрывки разговора — поехал… когда приедет… а хер его знает… Торчи тут с ней…
Ясно, она для них — не большая радость, явилась во внеурочный час, и вот надо ее стеречь. Да и тот, длинный ее конвоир, тоже всю ночь не спал, караулил, вел. Бедный партизанчик, с благодушной иронией вспомнила она и не в лад с прежними мыслями зло подумала о немцах — что натворили! Какое замешательство произвели в людях. Конечно, собственных сил оказалось маловато, набрали пособников, благо было из кого. Обиженных прежней властью хватало, о том позаботились большевики, все предвоенные годы по существу готовившие кадры для оккупации. В общем, поступили вполне предусмотрительно, иначе с кем бы теперь воевали эти партизанские отряды? Немцы далеко — за тысячу верст в Германии или за столько же на Восточном фронте. Эти же оказались как раз под рукой, близко и все знакомые. Бывшие свои, что во всех отношениях удобно. Кроме разве морального. Но в войну мораль значит ничтожно мало. Тем более для безбожников.
Наивные немецкие руководители (если только наивные), по-видимому, полагают, что жестокостью запугают, что партизаны в конце концов сжалятся над безвинным населением — перестанут подрывать, саботировать и сжигать. Плохо, однако, оккупанты их знают: эти никогда никого не пожалеют, жалость — не их религия. Их религия — беспощадность.
Кровавое, очумевшее от крови племя. Не остановятся, пока не перегрызут горло — и врагу, и друг другу.
Какое-то время спустя она вроде согрелась в песчаной яме. Или, может, свыклась с туманом и стужей. Стараясь не двигаться, изредка поглядывала вверх, на край ямы, где раза два встретила любопытно-испуганный взгляд парня-караульщика. Хотела даже окликнуть его, да не решилась, потому что тот всякий раз торопливо прятал голову за краем ямы. Показалось, это был дурной знак. Так боятся в деревне покойника или того, кто уже на краю жизни. Словно караульщик что-то уже знает. Либо чувствует. Печально было ей это обнаружить.
К своему удивлению, она теперь не очень боялась и, должно быть, особенно плохого и не чувствовала. Все же, хотя с ней и происходило что-то малоприятное, но вокруг были привычные люди, говорили на знакомом языке, и она могла им сказать, что хотела. Она уже знала, что предчувствие в определенные моменты как бы отключается и может даже здорово обмануть человека. Как в случае с ее отцом, учителем математики, в его последнее в жизни утро. И тогда до последнего часа ни он, ни она не предчувствовали ничего особенного, не видели угрожавшей ему опасности. Опасность в то утро нависла над извечными жителями этого местечка — евреями. Отец же был белорус, чего было за него бояться?
Отец в то время редко выходил из дому, обычно сидел у окна с немецкой книжкой-учебником, освежал полузабытые знания немецкого языка. В местечке же творилось невообразимое — извечных его жителей выгоняли из их убогих жилищ, собирали на рыночной площади, чтобы куда-то вести. Имущество приказано было оставить в распоряжении полиции, взять с собой только деньги и ценности, теплую одежду и еды на три дня. Никто ничего толком не знал, но люди считали, что если на три дня, то повезут далеко, возможно, на работу в Германию. Некоторые, правда, предчувствовали, какая это будет Германия. Вечером накануне из района приезжал знакомый отца, который сообщил шепотом, что там за старым кладбищем роют большую широкую яму — для кого бы только? Но для кого, теперь можно было догадаться. Евреи, однако, не хотели догадываться, потому что трудно было представить, чтобы такое было возможно — без вины и суда убить столько невинных людей. И с утра старые и малые, женщины, парни и девчата с котомками за плечами, с плачем и отчаянием, гонимые пьяными полицаями, шли на базарную площадь. Там же находился и уже известный местечковцам комендант района по фамилии Функ. На объявлениях, наклеенных на углах синагоги, он именовался также доктором Функом, что вчера вызвало доброжелательный отклик отца, всегда уважавшего образованность. Об этом он как-то мимоходом заметил дочери, которая, занятая домашними делами, не обратила на то внимания.
Она еще спала на диване с Владиком, когда на рассвете к отцу постучал их квартирный хозяин — кузнец Ицик Каган. Он пришел проститься с многолетним квартирантом и со слезами высказывал ему свою благодарность, божился, что старался его ничем не обидеть, а если что и было не так, то пусть товарищ учитель простит, потому что больше им на этом свете не встретиться. Отец с обросшим щетиной лицом молча выслушал его, обнял дрожащими руками, а когда тот вышел, решительно обернулся к щкафу, откуда достал свой старосветский сюртук, взял узорчатую палочку, которая с царских времен стояла в шкафу за одеждой. Почувствовав намерение отца, дочка вскочила с кровати и бросилась к нему — отец, не иди, не иди, отец!.. Тот сурово так взглянул на нее — почему не иди? И застыл, ожидая ответа. Но что она могла ему ответить, что она знала, кроме того, что запоздало почувствовала. И отец, без шапки, с непокрытой седой головой, пошел — во двор, через калитку на брук и скрылся за углом кузницы. Больше она его не видела…
Уже потом люди рассказали, что отец подошел к коменданту, который в окружении полицейских помощников стоял на площади, и поклонился, чего никогда прежде не делал. По-видимому, комендант не сразу обратил на него внимание, — он принимал рапорта подчиненных, которые сгоняли и пересчитывали в колоннах евреев. Потом, вероятно, заслышав знакомую речь, с интересом на потном багровом лице обернулся к отцу. Что тот говорил ему, люди не поняли либо недослышали, но рассказывали, что старик говорил много, словно даже отважился спорить с немцем. Чем-то он рассердил коменданта, потому что тот скоро начал кричать. Будто бы и учитель что-то выкрикнул. Одни говорили, что крикнул: Сталин, а другие — Гитлер, а возможно, и то и другое поочередно. Тогда старший полицейский, бывший милицейский начальник, ударил его по голове палкой, которой в то утро избивал евреев, и отец упал. Он лежал на земле, не двигаясь, и никто не подходил к нему, наверно, он там и скончался. Уже мертвого, его бросили потом на подводу, где лежало несколько тел тех, кто не выдержал последних в их жизни испытаний. Спустя немного времени печальная процессия местечковых евреев начала свой скорбный путь к общей огромной могиле на окраине районного центра, возле которой с наведенными пулеметами дожидалась немецкая эйнзатц-команда. Когда все было кончено, сверху на тела расстрелянных евреев бросили белорусского учителя. Потом полицаи пустили слух, будто и он оказался евреем и по собственной воле предпочел эту яму. А теперь вот и она, его единственная дочь — в неопределенном ожидании, может, такой же судьбы. Наверно, оказалась не умнее отца. Может, весь их род оказался с каким-то генетическим браком, нарушившим элементарный механизм самосохранения. Но без врожденного инстинкта самосохранения может ли существовать особь, человек, да и нация в целом? Разве что до определенного критического момента. Похоже, для нее такой момент наступил.
А вообще она не ощущала в том окончательной уверенности, хотя и давно готова была ко всему. Понятно, что с генетическим браком долго не выжить. А тот брак в ее случае есть не что иное, как банальная человеческая глупость. Сколько о том рассуждал ее отец, который всегда остерегался в поступках и высказываниях, сторонился политики и рискованной дружбы, и вот — не уберегся. Сам старый наивный дурак. Выходит, однако, и дочь не умнее.
Она снова вроде уснула и очнулась от громких мужских голосов, послышавшихся где-то поблизости. Кто-то кому-то — не ее ли караульщику — издали крикнул, что приехал Орел, едет сюда. Караульщик спросил: вытащить ее или нет? На что тот ответил: еще подожди!
Эта новость сразу разогнала ее сонливость и вызвала тревогу: начальство могло отнестись к ней по-разному. Но вряд ли с добром. Если посадили в яму, то что-то задумали, потому как яма — вроде преддверие могилы. Но пусть! Пусть и Орел, если он большой здесь начальник. Уж начальству она выскажет все. Все и обо всем, пусть знает…
Начальник появился неожиданно и близко, им оказался всадник. Из ямы она сначала увидела оскаленную пасть его вороной лошади, на которой живописно восседала крутоплечая литая фигура с усатым, словно у Буденного, лицом и решительным голосом человека, обладавшего властью. Красиво описав на лошади круг возле ямы, он тем временем продолжал с кем-то начатый не здесь разговор.
— Где взяли? Или сама прибилась?
— Учительница из Подлесья, — негромко ответил кто-то поблизости.
— Молодая?
— Смотрите сами. Зайцовский, вытяни…
Парень-караульщик подскочил к яме.
— Давай руку!
Она подала руку и, обрушивая рыхлую землю, неуклюже выбралась на поверхность. Напротив на вороном жеребце с насмешливой улыбкой глядел на нее Орел. Наверно, в самом деле это был сам Орел, большой начальник, по-мужски решительный и красивый. И она вдруг смутилась под его оценивающе-взыскующим взглядом; сразу было видать, что такой мог все — и убить и осчастливить. Учительница остро почувствовала собственную перед ним незначительность, несомненную ущербность от своего непривлекательного затрапезного вида — в мокром, заношенном жакете, измятой юбке, с перепачканными грязью ногами в дырявых башмаках.
— Не красавица! — сурово насупясь, объявил Орел и нетерпеливо дернул поводьем. Жеребец красиво сделал полный поворот на месте.
— Учительница, — вроде как виновато сказал другой, и она вдруг узнала в нем мягковолосого блондина, что сидел за столом у Нюрки. Он был все в том же немецком кителе с густым рядом оловянных пуговиц на груди.
— А мне один хрен! — сердито объявил Орел. — Мне молодую надо. Эта не пойдет.
Не в лад с собственным настроем учительница вдруг смутилась — все-таки слышать это о себе из уст красавца мужчины было не очень приятно. И ей стало обидно за утраченное женское обаяние, которое она когда-то даже ценила в себе. Но, может, и лучше, тут же подумала она, может, скорее отпустят домой…
Орел отъехал на своем жеребце поодаль, с ним отошел от ямы ее знакомец. Они там поразговаривали недолго — Орел в седле, а его собеседник снизу, задирая вверх голову… Потом всадник куда-то поскакал между сосен, блондин степенным шагом подошел к яме.
— Эту обратно, что ли? — спросил караульщик. С виду он был совсем еще мальчишка-школьник — малый, в подростковом пальтишке, с шеей, обвязанной шерстяным вязаным шарфом.
— Подожди, — мягко сказал блондин. — Иди вон за кустики, покури…
Парень послушно отошел в можжевельник, а этот устало опустился на траву возле ямы. Она все стояла, вглядываясь в его лицо и стараясь вспомнить: где его видела? А что до войны где-то видела, это было точно.
— Смотришь, не узнаешь? А я сразу узнал. Ты ведь — жена Подберезского?
— Была, — не удивившись, сказала она.
— Ну вот… А мы с твоим Афанасием вместе учились. На выпускном снимке наши фото рядом. Наверно же, видела?
Она вдруг все вспомнила. Действительно, на большой групповой фотографии преподавателей и выпускников рабфака рядом с фотографией мужа был этот блондинистый парень с рассыпавшимися на голове волосами и хорошим приветливым взглядом. После ареста Афанасия фотографию забрали в НКВД, и она больше ее не видела. Теперь смотрела на этого человека и не знала, что сказать — радоваться или горевать? И покорно-молчаливо стояла перед ним на краю ямы.
— Садись, чего же стоять? — добродушно разрешил он и поднял с земли сухую ветку. — Поговорим…
Учительница села, не выбирая куда, зябко подобрала под себя настывшие грязные ноги.
— Я тут за начальника разведки и контрразведки, — тихим голосом сообщил человек. — Хотели тебя в гарнизон внедрить. Там ведь бывшие нацдемы, сработались бы…
Она молча удивилась — услышать о себе такое никак не ожидала.
— Я не нацдемовка…
Человек переломил пополам и отбросил в сторону сухую ветку, подобрал из травы другую.
— А ты не отнекивайся. Нацдемы — не такие уж и плохие люди… Афанасий же твой был нацдем?
— И Афанасий им не был. Доносы все…
— Доносы — это плохо. Хуже, чем тиф… От тифа вылечиться можно, а доносы до смерти потянут.
Это правда, молча согласилась она. Разве не доносы погубили ее Афанасия? Да и ей испортили немало крови…. Но вот отца доносы вроде обошли, никто о нем не мог написать скверного слова. Он так остерегался национализма, а вот тоже…
Ее собеседник, похоже, чувствовал себя усталым, сидел в сырых, отмытых в болотной воде сапогах и вяло продолжал разговор. По всему было видать, что разговор этот не слишком интересовал его, пожалуй, он просто тянул время, изредка поглядывая на большие наручные часы.
От пригорка с ямой шел вниз пологий лесной косогор, с разбросанными на нем можжевеловыми кустиками, ниже росло несколько хилых, с поредевшей листвой березок. Выше, на пригорке меж сосен иногда появлялись люди, но близко к яме не подходил никто, все вроде сторонились ее. Поднявшийся ветер уже разогнал дым от костра, вокруг неспокойно шумели старые сосны. Время, вероятно, близилось к вечеру.
— Вы отпустите меня домой, — сказала она. — Там сын у меня. Один.
От этих ее слов начальник будто встрепенулся на траве, в его усталом взгляде, похоже, мелькнуло понимание.
— Сын? И у меня был сын. Да не стало, — сказал он. — Война…
— А жена? — неожиданно для себя спросила учительница.
— И жена, — вздохнул начальник. — Была…
— А этот Орел ваш — не местный? — спросила она, чтобы не молчать.
— Присланный, — просто подтвердил он. — Но это кличка — Орел. Лесной псевдоним. Как я, например, — Жуков. А в самом деле Петюкевич. По паспорту.
— А зачем так? — спросила она.
— Так полагается. Для конспирации.
Она немного задумалась, пытаясь понять смысл сказанного. Впрочем, тут и понимать было нечего: к чему конспирация среди своих, с какой целью? Если делать добрые дела, то какая надобность прятаться за клички? Иное дело — если бесчинствовать. Тогда приходится изворачиваться. Чтобы не нашли, не разоблачили. Свои или немцы — кому как придется.
Петюкевич-Жуков вроде незаметно для нее опять взглянул на часы — и ей совсем сделалось не по себе от предчувствия самого плохого. Только появилось что-то светлое в разговоре с человеком-начальником, как вдруг все исчезло. Было очевидно, что он тянул время, чего-то выжидая. Может, сумерек, что ли?
— Националистов мало осталось, — тем временем вяло рассуждал начальник разведки. — До войны всех подобрали.
1 2 3 4