А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Москвин до 1926 года являлся одним из сподвижников «хозяина» Ленинграда — Зиновьева, но, по рассказу самого Разгона, во время острой борьбы с левой оппозицией «был самым активным в противодействии зиновьевцам» и за эту заслугу «взлетел на самый верх партийной карьеры»502 — стал членом Оргбюро ЦК и кандидатом в члены Секретариата ЦК, войдя тем самым в высший эшелон власти, состоявший всего только из трех десятков человек (члены Политбюро, Оргбюро и Секретариата ЦК).Стоит сказать еще и о том, что «переход» жен от одного к другому руководящему деятелю характерен для того времени и обусловлен как раз «клановостью», «кастовостью» правящего слоя. Слой этот, естественно, состоял главным образом из мужчин, и своего рода «дефицит» соответствующих определенным критериям женщин приводил к тому, что, скажем, супруга члена ЦК Пятницкого-Таршиса стала затем супругой члена Политбюро Рыкова, жена другого члена ЦК, Серебрякова, перешла к кандидату в члены Политбюро Сокольникову-Бриллианту503 и т.п.Бокий сохранил дружественные отношения с бывшей женой и постоянно, — по сообщению Разгона, «почти каждую неделю», — посещал квартиру Москвина. И деятель пионерского движения Разгон решил сделать карьеру в НКВД под руководством отца своей жены. Как уже отмечалось, в первом издании своего «Непридуманного» Разгон об этом «скромно» умолчал. Всячески обличая и проклиная НКВД, он утверждал, что он-то в 1937 году занимался изданием книг для детей, сотрудничая с уже знаменитым тогда Маршаком. Однако это его возвращение в сферу деятельности, в которой он подвизался в юные годы, произошло после его увольнения из НКВД.16 мая 1937 года был арестован Бокий. Разгон указал в своих мемуарах иную, противоречащую документам дату этого ареста — 7 июня; перед нами, вероятно, дата увольнения из «органов» самого Разгона, которую он поэтому счел датой ареста своего тестя. Вместо НКВД Разгон стал служить в Детиздате, причем, очевидно, на достаточно высокой должности, поскольку, по его словам, занимался разработкой планов этого издательства совместно с Маршаком. Спустя год, 18 апреля 1938 года, Разгон был арестован и осужден на пять лет заключения (осудили его, в частности, как уже сказано, за обличение «контрреволюционности» нового идеологического курса страны, возрождающего-де монархию).Можно предвидеть, что кто-либо усомнится в целесообразности подробного обсуждения мемуаров одного из сотрудников НКВД. Но, во-первых, история в конечном счете воплощается в судьбах отдельных людей, и только долгое господство в историографии XX века работ, сводивших все и вся к социально-политическим схемам, мешает увидеть и понять это. Во-вторых, мемуары Разгона весьма небезынтересны — и не только тем, что они сообщают, но и тем, о чем они умалчивают. По-своему замечателен уже тот факт, что Разгон, подробно рассказывая о себе в «Непридуманном», не сказал ни слова о своей службе в проклинаемом им теперь, спустя много лет, НКВД, — надеясь, вероятно, на уничтожение или полную недоступность соответствующих документов. В 1992 году была издана уже упоминавшаяся книга Евгении Альбац, посвященная беспощаднейшему обличению ВЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, которые, по ее определению, с 1917 года осуществляли «геноцид в отношении собственного народа»504. Она особо отмечала, что в НКВД «было много евреев», ибо революция подняла на поверхность, как определила Альбац, «все самое мерзкое… вынесла на простор Отечества именно подонков народа (в данном случае — еврейского. — В. К. ). И в НКВД, на эту кровавую работу, пришли те, для кого она была возможностью самоутвердиться, ощутить свою власть»(с. 130). Евреи, «трудившиеся в органах, — утверждает Альбац, — были лучше образованы… а потому быстрее продвигались по служебной лестнице, да еще, благодаря своему генетическому страху, особо усердствовали, опасаясь, что их уличат в „мягкости“ к своим… Расплата наступила скорее, чем они предполагали» (там же, с 130).«Оценка» предельно резкая, но в то же время книга Альбац посвящена не кому-нибудь, а бывшему сотруднику НКВД Разгону! Более того, ему уделена в книге особая главка под названием «Немного о любви», и он назван «бесконечно дорогим и близким» автору человеком… Очевидно, Разгон, — несмотря на всю «близость» к Альбац, — утаил и от нее свою службу в НКВД, столь ненавистном ей, — и это, мягко говоря, несимпатичный поступок.Но, к прискорбию для Разгона, несколько позже историк Т.А.Соболева заинтересовалась фигурой его тестя и начальника Бокия, по сохранившимся все же документам установила, что в возглавляемом им «Спецотделе» НКВД служил уцелевший Лев Эммануилович, и обратилась к последнему за информацией. Поэтому во втором издании мемуаров (1994 года) Разгону, во-первых, волей-неволей пришлось признаться (правда, он сделал это в одной беглой фразе), что он-таки служил в НКВД505, и, во-вторых, совсем по-иному, чем в первом издании, охарактеризовать своего тестя.506В первом издании мемуаров Бокий был преподнесен как своего рода исключение, уникум в чекистских кругах: он помогает спасти от неминуемой гибели одного из великих князей, оказывает услуги готовому эмигрировать Шаляпину и т.п.507. И, вообще, как написал Разгон, в Бокии «при всех некоторых странностях» (именно такая формулировка!) «было какое-то обаяние» (c. 26).Во втором издании своих мемуаров — уже после общения с историком Т.А.Соболевой — Разгон, по-прежнему оговаривая, что его тесть Бокий иной человек, «нежели Ягода, Паукер, Молчанов, Гай и другие», что он человек «из интеллигентной семьи, хорошего воспитания, большой любитель и знаток музыки», все же вынужден был не ограничиться подобными «штрихами». Мемуарист теперь «вспомнил», что именно Бокий «был автором идеи создания концентрационного лагеря и первым его куратором… Ни образование, ни происхождение, ни даже профессия нисколько не мешали чекистам быть обмазанными невинной кровью с головы до ног… — «вспомнил» во втором издании Разгон. — Бокий… после убийства Урицкого стал председателем Петроградской ЧК и в течение нескольких месяцев… руководил «красным террором»… с 1919 года был начальником Особого отдела Восточного фронта… невозможно подсчитать (! — В. К. ) количество невинных жертв на его совести…»508Но, уверял здесь же Разгон, позднее, после завершения гражданской войны, Бокий-де отошел от кровавых дел и (цитирую) «с 1921 года и до самого своего конца был создателем и руководителем отдела, который даже не был отделом ОГПУ, а официально считался „при“… в этом отделе никого и никогда не арестовывали и не допрашивали» (c. 96).Разгон в очередной раз ухитрился «забыть», что, согласно документам, в середине 1920-х годов, то есть в уже «мирное время», в ОГПУ было «для осуществления внесудебной расправы… организовано Особое совещание… в его состав входили В.Р.Менжинский, Г.Г.Ягода и Г.И.Бокий»509. Кроме того, Разгон без всяких оснований «вывел» возглавлявшийся Бокием с 1921 по 1937 год «Спецотдел» за рамки ОГПУ-НКВД, ибо, согласно документам, во время службы там Разгона это был именно один из отделов (9-й) Главного Управления Госбезопасности (ГУГБ) НКВД, и сам Бокий имел звание комиссара ГБ 3-го ранга (т.е. генерал-лейтенанта).Вполне понятно, что Разгон, пытаясь «отделить» Бокия от НКВД, думал прежде всего о собственной репутации. Но одновременно с выходом второго издания его мемуаров вышла в свет основанная на тщательном исследовании фактов книга Т.А.Соболевой, в которой установлено, что возглавлявшийся Бокием Спецотдел «являлся частью репрессивного аппарата» и с течением времени становился «все больше вовлекаемым в поток репрессий»510.Важно отметить, что Т.А.Соболевой вовсе не свойственна какая-либо предубежденность по отношению к Бокию и его сотрудникам; напротив, она высказывает предположение, что «кровавый террор», в который они были «вовлекаемы», «тяжким бременем лег на души и совесть честных партийцев. Многие начинали осознавать ужас трагедии» (там же). Факты, однако, убеждают, что «осознание» начиналось лишь тогда, когда террор доходил непосредственно до самих этих «честных партийцев»…Между прочим, Разгон, пытаясь «отделить» Бокия (и, конечно, самого себя) от репрессивной машины, вместе с тем не смог преодолеть стремления показать особую значительность своего тестя511 и написал, что Бокий и возглавляемый им Спецотдел «были, пожалуй, самыми закрытыми во всей сложной и огромной разведывательно-полицейской машине… Бокий из всех возможных и невозможных по своим обязанностям фигур вокруг сосредоточения власти был самым информированным, самым знающим, от него не могли укрыться никакие тайны»512; не исключено, что Разгон намекнул здесь на фамилию своего тестя — Бокий, — которая, согласно авторитетному исследованию филолога Б.Унбегауна, происходит от древнееврейского слова, означающего «сведущий человек», и имела распространение среди евреев Украины513.Все вышеизложенное нельзя не сопоставить со следующей возмущенной сентенцией из мемуаров Разгона: «…никто из многих тысяч людей, служивших в этих огромных домах на Лубянской площади, никто из них… не выступил устно или письменно со словами и слезами покаяния»…514Но помилуйте! Ведь сам Разгон служил в этих самых «домах», однако в его пространных письменных излияниях не найти и намека на его собственное «покаяние»… В гневе он бессознательно проговаривается, что после его ареста (18 апреля 1938 года) его «ночной Москвой везли к знакомому проклятому дому»515; дом был ему действительно «знаком», поскольку до июня 1937 года он сам в нем подвизался…И здесь мы подходим к главному: сущности самосознания подобных Разгону людей, занимавшихся в 1937 году «пожиранием» друг друга. Вот одно поистине ярчайшее проявление этой сущности. Разгон с крайним, прямо-таки яростным негодованием пишет о том, что приговоры 1937 года нередко включали в себя пункт о «конфискации имущества» репрессированных, которое затем выставлялось на продажу в магазинах «случайных вещей», — вещей, как определяет Разгон, «награбленных энкавэдэшниками» (употребив презрительное прозвание в первом издании своих мемуаров, он, очевидно, полагал, что его собственная принадлежность к этим самым «дэшникам» останется тайной…). «Осенью 37-го года я проходил по Сретенке мимо одного такого магазина… — вспоминал Разгон. — И, войдя, сразу же в глубине магазина увидел наш (точнее все-таки не „наш“, а Москвина, в квартиру которого Разгон вселился как муж его падчерицы. — В. К. ) диван… со львами, вырезанными из черного дерева, по краям… рядом с диваном в магазине стояла мебель из кабинета» (москвинского). И, как поясняет тут же Разгон, это была мебель из «какой-то крупночиновной петербургской квартиры, доставшейся (вдумаемся в это слово! — В. К. ) секретарю Севзапбюро (в Ленинграде. — В. К. ) Москвину, и затем… перевезенная в Москву». И Разгон с предельным гневом заявляет, что расправившиеся с Москвиным «энкавэдэшники», которые конфисковали и выставили на продажу его мебель, «были не только убийцами, но и мародерами»516.Здесь с разительной ясностью запечатлелось разгоновское «самосознание»: ему и подобным ему субъектам даже не может прийти в голову, что, исходя из его собственного «простодушного» рассказа, определение «мародеры» приходится отнести (и с гораздо большими основаниями!) к его собственному семейному кругу, которому «досталась» — вернее сказать, была просто присвоена (а не куплена при распродаже конфискованного имущества) мебель (затем перевезенная в Москву, — в другую «доставшуюся» квартиру), принадлежавшая, вполне вероятно, человеку, убитому во время «красного террора», руководимого председателем Петроградской ЧК Бокием… Тут наиболее прискорбен (и, в сущности, чудовищен) тот факт, что Разгон не усматривает ничего «компрометантного» в этом своем рассказе о «нашем» (москвинском) диване и прочем…Как уже говорилось, Разгон, после увольнения из НКВД, занял высокий пост в Детиздате, где подружился с его сановным директором, Григорием Цыпиным, побывавшим ранее помощником Кагановича, заместителем Бухарина, директором издательства «Советский писатель» и т.п. По уверению Разгона, Цыпин был «любопытнейшим и приятным человеком», хотя в издаваемых им книгах «не было, может, большого вкуса». Зато у Цыпина «была потрясающая библиотека… У него были собрания сочинений из великокняжеских библиотек, редчайшие книги, когда-то собранные московскими книжниками. Помню полное собрание сочинений Достоевского… на титуле каждого тома надпись… «из книг Федора Шаляпина»…» (опять то же «мародерство», — особенно, если вспомнить о расстрелах великих князей). И арест Цыпина 31 декабря 1937 года Разгон толкует как тяжкую потерю для культуры.Чтобы яснее представить себе, кто такой Цыпин, обратимся к не так давно опубликованным фрагментам дневника Михаила Пришвина. 12 января 1936 года в ЦК ВЛКСМ началось «совещание о детской литературе» с докладами Цыпина и Маршака. И Пришвин, в частности, записал: «После речи Цыпина, столь невежественного человека, почувствовал такое унижение себя, как писателя, литературы, что не только не решил выступать, а даже и вовсе быть дальше с ними…»517Едва ли не самый характерный мотив мемуаров Разгона — так или иначе выразившееся в них «убеждение», что до 1937 года все обстояло, в общем, благополучно. Разгон вспоминает, в частности, что даже и сам 1937 год он «встречал в Кремле у Осинских… встреча… была такой веселой… мы пели все старые любимые песни… тюремные песни из далекого (дореволюционного. — В. К. ) прошлого. Которое не может повториться…»518 (кстати, к этому времени уже были расстреляны Зиновьев и Каменев, — но ведь тот же Москвин беспощадно боролся с ними еще десятью годами ранее, в 1926 году…).Следует отметить, что в 1994 году, готовя дополненное издание своих мемуаров, Разгон не смог игнорировать то, о чем уже громко к тому времени сказали многие другие авторы, и «осудил» террор периода гражданской войны и коллективизации. Но вместе с тем он не вычеркнул из книги свое искреннее признание в том, что ему, сотруднику НКВД, и его окружению было весело в начале 1937-го, — и за эту откровенность его можно бы даже и похвалить…Но особую выразительность имеет другая откровенная глава из книги Разгона — «Корабельников». Речь здесь идет о человеке, который «в служебной энкавэдэвской иерархии занимал весьма ничтожное место. Он был рядовой оперодчик», ему давали задания проводить «слежку, охрану начальства, аресты». Разгон познакомился с Корабельниковым уже после своего ареста, в лагере, где тот оказался потому, что «по пьяному делу трепанулся… про одно бабское дело у начальника», который, так сказать, отомстил ему пятилетним сроком заключения. Примечательно, что сам Корабельников отнюдь не грешил по «бабской» линии; он рассказывает Разгону, что во время ареста чьего-либо мужа или отца «бабы, такие из себя красивые да гордые, готовы тебе сапоги лизать, могу любую из них тут же… Конечно ни-ни… я на это никогда не шел, начальство всегда во мне было уверено… Мне достаточно знать, что могу » (с. 180-181).Разгон подробно изображает, как выбившийся из низов Корабельников наслаждается этим ощущением потенциальной власти над людьми, стоящими выше его в советской иерархии. Притом, дело идет именно и только об ощущении; так, Корабельников прямо заявляет, что, например, казнить людей — «не по моему характеру». Кроме того выясняется, что руководителей НКВД (в отличие от остальных людей) он воспринимает как «богов», которым, с его точки зрения, все дозволено. Собственно, и общение-то Разгона с Корабельниковым начинается с того, что последний с подобострастием говорит об уже расстрелянном к тому времени Бокии:«— Авторитетный был человек!» И добавляет о выпавшем на его долю «счастье»:«— Кого только не знал, кого только не видел! И Артузова, и Молчанова, и Бермана… Ну само собой — Паукера… А ты откуда Бокия-то знаешь? — Это мой тесть…»И тут Корабельников «оживился, на лице его исчезло то странное выражение превосходства, которого я раньше не понимал». То есть близость Разгона к одному из «богов» (пусть даже и бывшему!) побудила Корабельникова изменить свое отношение к нему и вступить в доверительную беседу. Ведь даже о заместителе начальника Оперативного отдела ГУГБ НКВД Зорахе Элиевиче Воловиче Корабельников с великой гордостью рассказывает: «Сам Волович меня заметил, иногда самолично вызывал и давал распоряжения такие, которые не мог доверить какому-нибудь пентюху».Дело вроде бы вполне ясное: Корабельников — «законченный», даже уже и патологический тип лакея, холуя, способного вызвать, казалось бы, только чувство брезгливого презрения. Но Разгон воспринимает его совсем по-иному, с какой-то исключительной, чрезвычайной злобой; этот лакей предстает в качестве главного, наиболее опасного и ужасающего врага мемуариста…Так, Разгон недвусмысленно признается:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73