А-П

П-Я

 

мне разрешили носить ему чай. Гелен сохранял бодрость и самообладание. Он продумывал планы на будущее, в то время как большинство других лишь вспоминали прошлое.
Во время воскресного богослужения мы вдруг обнаружили в церкви Жиленкова. Он также нас увидел. Во второй половине того же дня он уже нашел к нам дорогу – через ряд сообщающихся друг с другом чердаков. Это была одна из его очередных блестящих проделок, там, где ему приходилось натыкаться на стены, он терпеливо выламывал кирпичи, проделывая лазы.
Жиленков рассказал, что Первая дивизия, по просьбе чешских националистов, вошла в Прагу и одержала победу над размещенными там частями СС. Радость чешских националистов была недолгой. Ожидали прихода американцев, но они прекратили наступление. Прага и чешский народ были отданы во власть Советов. Генерал Буняченко должен был отойти на запад. Его дивизия разоружена американцами. Большая часть людей передана Красной армии. Многие предпочли самоубийство.
О судьбе Власова Жиленков ничего не знал.
– Мы, то есть русские при мне, – говорил Жиленков, – до сих пор видели со стороны американцев хорошее отношение. Но мы убедились, что с немцами, наоборот, обходятся, кажется, по-советски. Поэтому я велел выдать немецким офицерам и солдатам, бывшим с нами, всем тем, кто были порядочными людьми, удостоверения и воинские книжки, указывающие, что эти люди – латыши, эстонцы или литовцы, или же, что они – гражданские чиновники: бухгалтеры и тому подобное. Есть надежда, что обращение с ними будет лучше. Мы знаем уже советские и немецкие методы. Американские, сдается мне, не очень-то от них отличаются. Потому я и попытался «подправить счастье». А теперь и я тоже сижу здесь.
Жиленков добился, что через несколько дней его перевели в наше помещение.
Через три недели наша группа, вместе с другими пленными, была переведена из Аугсбурга в Мангейм. Был вечер, когда наш поезд остановился на маленькой железнодорожной станции. У Жиленкова был еще здоровый инстинкт русского человека.
– Здесь я смоюсь, – тихо сказал он мне, – в кусты.
– Что вы придумали? Когда-то и американцы поймут, что каждый порядочный и любящий свободу русский – желанный союзник свободного мира. Не так ли?
Моя вера в американцев и в справедливость была тогда еще жива. К тому же, я боялся, что Жиленкова могут заметить при побеге и застрелить. Поэтому я советовал ему остаться. Поезд простоял на этой станции с полчаса. Конвоиры болтали между собой и почти не обращали на нас внимания. Жиленков же остался.
Сегодня меня преследует мысль, что жизнь Жиленкова – на моей совести. Он должен был не спрашивать меня, а следовать своему инстинкту, чувству. Может быть, Жиленков и ушел бы, и спасся, – у русских иные ангелы-хранители, чем у нас.
В Мангейме нас разместили в армейской казарме. Меня держали вместе с русскими генералами и офицерами как переводчика. Мы занимали одну большую комнату. Немцы были размещены похуже. Среди пленных здесь были фельдмаршалы фон Бломберг, фон Лист, фон Вейхс и фон Лееб, генералы Гудериан, Кёстринг, Хойзингер и другие. К своей радости, я встретил и старого друга, советника посольства Густава Хильгера, а также нескольких знакомых промышленников. Все мы делили общую участь военнопленных и потому стирались различия между фельдмаршалом и капитаном, между немцами и русскими. Каждый немец стыдился теперь когда-то всем предписанной «политики в отношении унтерменшей».
Малышкин и Жиленков обсуждали с фельдмаршалами и Гудерианом детали военных действий под Москвой, Ленинградом, Сталинградом, Курском и на далеком Кавказе. На песке чертились дислокации: вопросы и ответы с обеих сторон! Риттер фон Лееб заявил, что подчиненные ему войска группы армий «Север» могли бы с ходу взять Ленинград, если бы не были остановлены злосчастным приказом Гитлера. Лееб никогда не мог понять, почему Гитлер, наряду с другими соображениями, основанием для отказа выставлял трудность прокормить население этого города:
– Если 50 и более миллионов человек на занятых территориях, плохо ли, хорошо ли, но надо было снабжать продовольствием, то можно было прокормить и еще два-три миллиона ленинградцев. Ведь как раз блокада обрекала их на голодную смерть.
Фельдмаршал не имел никакого представления о намерениях Гитлера уничтожить часть русского народа, как и о боязни Гитлера, что Ленинград, старый Петербург, наизападнейший город и бывшая столица Российской империи, вновь может стать мощным центром свободной национальной России. Внимательно слушал он доводы Малышкина и Жиленкова. Казалось, с его глаз спадала пелена.
Лист рассказывал о своих разногласиях с Гитлером по поводу одновременного проведения военных операций на сталинградском и на кавказском направлениях. Он предостерегал Гитлера от этого и хотел уйти в отставку. Отставка его сперва не была принята; но однажды, когда уже вырисовывалась катастрофа, Кейтель сообщил ему по телефону из Главной квартиры: «Теперь вы можете сделать то, что намечали раньше». На жаргоне Главной квартиры это было равнозначно освобождению от должности.
Уже упомянутый ранее чисто военный склад мышления Гудериана постоянно толкал его на споры о политическом и психологическом значении занятия Москвы. Доводы Малышкина приводили его в смятение, и он почти ежедневно появлялся у нас со всё новыми вопросами.
Сильное впечатление производил твердый характер Гудериана и его поведение при выпадах американского конвоя против пленных. Так, однажды, когда один назойливый сержант угрожал ему карабином, он стоял и спокойно смотрел на него. Я был рядом с Гудерианом, и нам удалось заставить сержанта опустить оружие.
Несправедливо упрекать этого совершенно аполитичного генерала танковых войск, что он после 20 июля принял от Гитлера пост начальника Генерального штаба. Гудериан был близок к людям 20 июля, но об этом знали лишь немногие. Он должен был считаться с тем, что Гитлер может назначить начальником Генерального штаба человека из СС, имя которого даже уже называли. Назначение же неквалифицированного дилетанта на этот ключевой пост могло иметь в его глазах катастрофические последствия.
Лучше всего проблемы Освободительного Движения понимал фельдмаршал фон Вейхс. Он интересовался ими уже с 1941 года. Занимал его также Гитлер и его комплекс непогрешимости. В письме к Малышкину, которое я перевел на русский язык и копия которого у меня сохранилась, Вейхс изложил свои мысли.
Хильгер рассказывал много интересного о своей дипломатической деятельности в Москве. (С Малышкиным он говорил по-русски.) Он был опытным дипломатом и верой и правдой служил своему народу.
Однажды к нам доставили фон Тиссена, одного из крупнейших немецких промышленников. Он вначале поддерживал Гитлера, но потом отошел от него. Старик совершенно обессилел и только за шахматами, казалось, забывал окружающее. Малышкин был прекрасным шахматистом, и мы с ним чередовались, чтобы оказать скромную услугу старику в широкополой соломенной шляпе.
Но среди пленных были и неприятные люди, обделывавшие свои не всегда честные делишки. Таким был бывший «придворный фотограф» Гитлера Гофман, не находивший теперь ни одного хорошего слова для своего «Адольфа». Как и многие другие, Гофман уверял, что он «никогда не был нацистом».
Жиленков, без сомнения, был наилучшим товарищем, которого можно было себе пожелать в плену. Гордый и независимый в отношениях с победителями, всегда готовый помочь и жертвенный в отношении всех остальных. Он раздавал свои сигареты и часто даже часть своего пайка.
Он чинил обувь и одежду. Каждое утро он собирал и уничтожал во дворе американские окурки, чтобы, как он говорил: «уберечь немецких пленных от искушения и унижения».
Бывшему гаулейтеру Вартегау, сильно исхудавшему Грейзеру, Жиленков, проходя мимо, подсовывал иногда что-нибудь съестное, когда тот, сидя один за столом (остальные избегали его), жевал свою скудную пищу. Он жалел даже и этого человека, которого раньше никогда не видел.
Этот некогда высокого ранга политический комиссар и генерал вспомнил опыт своей жизни беспризорника и развил поразительную деятельность, в которой сочетались ловкость, находчивость, юмор и чисто русская человечность. Ему помогали многие русские офицеры. Наша комната вскоре стала временами походить на сапожную или портняжную мастерскую. Материал и инструменты Жиленков доставал у американцев легально или же, как он говорил, «с маленьким взломом» кладовой, в которой американцы хранили постельные принадлежности, брезент и другие вещи.
Так мы и жили изо дня в день.
И вот, однажды утром произошло невообразимое. По дороге к столовой маленькую русскую группу американцы остановили и окружили. Стали выкликать имена, среди них Малышкина, Жиленкова и других офицеров. Меня отделили от русских. Им же приказали принести свои вещи. Русские обнимали меня и целовали на прощание.
– Это конец, – сказал Малышкин. – Спасибо вам, Вильфрид Карлович, за всё, что вы сделали для нас и для нашего народа. Когда-нибудь военнопленные, красноармейцы и остовцы также поблагодарят вас. Но мы не доживем до этого дня.
Нас разделили. Я побежал к фельдмаршалам и крикнул им:
– Это выдача!
Лист, Вейхс и Гудериан пошли к стоявшему поблизости американскому капитану, бывшему всегда лояльным и даже дружелюбным в отношении нас, и закричали: «Мы протестуем? Наши русские товарищи не должны быть выданы Советам!»
Славный парень – американец – успокаивал нас, говоря, что он только выполняет приказ и что русских переводят в другой лагерь. Он лично не допускает мысли о выдаче русских. Это шло бы вразрез с традициями американского народа.
Еще и сегодня я вижу их стоящими там – трех немцев: двух маршалов и одного генерала, – некогда могущественных людей, а теперь беспомощных просителей, а перед ними – молодого американца, явно искренне верящего в традиции своей великой нации.
Мы тоже верили в право, – мы еще не знали, что в Ялте понятие права было попрано.
Вечером того же дня Вейхса и меня посадили на грузовик и повезли в неизвестном направлении. Вейхс был совсем больной и еле шел. Нас высадили во дворе какого-то барачного лагеря.
Когда нас вели по длинному коридору, Вейхс шел согнувшись и с большим трудом. В последний раз я видел Вейхса в тот момент, когда солдат пинком ноги втолкнул его в камеру. Старик рухнул на пол.
Меня ввели в камеру № 97. Дверь за мной захлопнулась.
Камера – зарешеченная дыра с двухэтажными деревянными нарами. На нарах – мешки с соломой. Камера была так узка, что вытянуть руки в стороны я не мог.
Мне следовало бы, возможно, на этом кончить свои записки. Личные переживания, обычно, интересны лишь близким. Но, описав мои личные переживания на фоне больших событий, может быть, я всё же могу коротко оглянуться на мое одиночество в тюрьме.
Два раза в день – в 8 и в 16 часов – в камеру приносили еду: гороховый суп и сардинку или кусок шоколада. Еды было немного, но качество ее было хорошим. Иногда ничего не давали, но, видимо, без умысла, а просто потому, вероятно, что моя камера была последней. И вот, иногда не хватало порций.
Дважды в неделю меня выводили на несколько минут в тюремный двор, всегда в сопровождении конвоира. Однажды, когда я делал по двору свои два круга, конвойный беспрерывно направлял на меня свой автомат. Он был нетрезв.
Если пленному нужно было в уборную, он должен был дать нечто вроде железнодорожного сигнала. Но бывало, что дежурный, судя по настроению, лаконично извещал: «No – на сегодня довольно!»
Однажды мне сделали прививку и не сказали, против чего или почему. Один раз у меня был прострел, и я мог лежать только на полу. Врач помог мне в течение нескольких дней встать на ноги и запретил охране выгонять меня в холодную умывалку, что делалось ежедневно по утрам.
Не давали ни чтения, ни курева. В лагере в Мангейме нам раздали томики маленького английского издания Нового Завета, – мне удалось сохранить его.
Решетка на левом верхнем углу окошка, выходившего во двор, была обломана; в отверстие, шириною в руку, был виден край крыши соседнего барака, стоявшего поперек к нашему. Я был счастлив и благодарен Творцу, когда там садились воробьи и я видел живые существа.
При приеме сюда, записывали наши личные данные. При этом сержант бросил мне прямо в лицо толстую книжку:
– Вы видели это? Фотографии из Дахау! Посмотрите-ка!
Сержант не поверил мне, что я не знал о страшных жестокостях, творившихся в немецких концлагерях. Он не верил мне так же, как и мы, немцы и русские, не могли поверить в измену свободе со стороны свободной Америки.
Охране было запрещено разговаривать с нами, и караульные ограничивались короткими указаниями. Только через звуки поддерживалась для меня связь с внешним миром. И удивительно обостряется слух: щелчок электрического выключателя, дребезжание посуды, отпирание и запирание дверей камер… вот в коридор въехала тележка с едой… она приближается… справа… ближе… еще ближе… моя дверь следующая… Дадут сегодня поесть? или опять пропустят?..
Однажды со мной случилось то же, что со старым Вейхсом. Когда меня привели от лагерного врача к моей камере, я не смог быстро сориентироваться в полутьме и не заметил открытой двери камеры. Пинком ноги солдат втолкнул меня в камеру. Я растянулся на полу. Когда я поднялся, мне казалось, что я не смогу и не должен пережить этого унижения. Я сел на край нар, вынул спрятанное мною лезвие безопасной бритвы, чтобы вскрыть себе вены. Тут взгляд мой упал на томик Нового Завета. Я открыл его наугад и прочел в Евангелии от Иоанна: «…без Меня не можете творить ничего».
Да. Вы можете калечить мое тело, – я посмотрел на мои ободранные ноги, – но меня, мою честь, Божий лик во мне вы не можете затронуть. Тело – лишь оболочка, не я сам. Без Него, без Господа, моего Господа, вы не можете творить ничего.
Я почувствовал прилив душевных сил. Я сидел и прислушивался к совершающемуся во мне чуду душевного перелома. Вдруг повернулся тяжелый ключ в дверном замке. Вошел молоденький американский солдат. Приложив палец к губам, он прошептал: «Я видел всё. Вот вам печеная картошка». Он вынул несколько картофелин из кармана брюк и протянул мне. Затем быстро вышел и запер дверь.

* * *

Кончая мои записки, я хотел бы вспомнить еще капитана Дэвида. Может быть, это было и не настоящее его имя. Капитана Дэвида мы узнали в лагере Мангейм – там отношения между победителями и побежденными носили отпечаток человечности. Дэвид был евреем, германского происхождения, вероятно, пострадал от нацистов. Но чувство мести было ему чуждо. Это он, вместе с пленными, оборудовал в Мангейме помещение для богослужений; это он, незаметно, но очень настойчиво, добивался различных облегчений для нас.
Я уже месяцы сидел в одиночной камере, не имея представления, где я нахожусь и почему меня так держат. Однажды, совершенно неожиданно, в темном коридоре, когда меня вели от лагерного врача, я встретил капитана Дэвида. Дэвид узнал меня и спросил номер моей камеры. Через несколько минут он пришел ко мне и спросил:
– Как дела? Впрочем, что за глупый вопрос! я вижу, что вам не хорошо. Но будьте довольны, что вы здесь, в американской тюрьме, на свободе – тоже нехорошо. Хотя вы и не советский подданный, но вы были так тесно связаны с русскими, что лучше, если вы посидите здесь.
(Лишь позже я понял, что означали эти слова: понял, когда узнал, что союзники обязались в Ялте выдать Советскому Союзу всех бывших советских граждан; под действие этого соглашения, при определенных условиях, попадали и немцы. В Декларации Объединенных наций о правах человека заявляется, что каждый имеет право искать политического убежища в чужой стране. Но в «освобожденной Германии» русских людей выдавали, против их воли, советским палачам, при этом, в некоторых случаях, американские солдаты с автоматами выгоняли русских даже из церквей.
С отказом от прав человека наступил конец Освободительного Движения Народов России.)
Капитан Дэвид подробно расспросил обо всем, что меня волновало, но заметил при этом, что в нашем лагере он лишь временно заменяет товарища. (Из этого я сделал вывод, что наш лагерь размещен недалеко от Мангейма.)
Совсем неожиданно для меня он вспомнил, что в Мангейме я декламировал свои стихи, и сказал: – Я пришлю вам бумагу и карандаш… и что-нибудь почитать… и табак для вашей трубки, и спички…
Он сам принес всё это мне в камеру. Для чтения – Гульбрандсена «И вечно поют леса».
Капитану Дэвиду обязан я и тем, что в последние недели заключения уже не страдал от ставшего почти невыносимым одиночества: в мою камеру поместили образованного и симпатичного молодого русского эмигранта. Игорь – как звали моего нового друга – декламировал стихи Пушкина и Лермонтова, а я переводил их на немецкий язык.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32