Мы уже видели, как из двойной основы «Иоаким и Анна» русский язык сотворил единую – «Якиман» – и назвал улицу в Москве «Якиманкой». Сразу же можно сказать, что улица Карла и Эмилии названа не русскими людьми. А кем же?
Вокруг Петербурга (в том числе и по его окраинам) вплоть до революции можно было наблюсти немало немецких – больших и меньших по масштабу – колоний. Огромная Саратовская колония существовала против Обуховского завода на правом берегу Невы. Было сравнительно небольшое немецкое поселение и вблизи Лесного. Это были тесно сплоченные и резко обособленные от их русского окружения общины, связанные своим укладом, своими нравами, религией, языком, традициями. С совершенно иной этнографической средой. Населяли эти колонии, разумеется, люди разной социальной принадлежности, различной состоятельности, разных кругов, но чаще всего – мещане. Немцы.
В немецкой общине за Лесным, по местному преданию, жили некогда две семьи. К одной принадлежал юный Карл, к другой – прекрасная Эмилия. И вот получилась немецко-петербургская версия Ромео и Джульетты.
Чувствительное сердце Карла было пленено прелестью юной Эмилии. Нежная фрейлин Эмми тоже взглянула на Карльхена стыдливым взором. Но папы и мамы – и те и другие! – узнав об их любви, дружно сказали «нейн!» (не «найн!», как выразились бы грубые берлинцы, а нежное «нейн», на чистом петербургско-немецком диалекте). «Нейн! – сердито сказали родители, и даже дедушка Иоганн, и даже прабабка Луиза. – Карльхен хотя и работает у господина Лауренберга, но получает еще мало. Подождем, пока он будет зарабатывать достаточно, чтобы начать откладывать „зэйн клейнес Шатц!“ – сбережения».
Прошло десять лет. Карл стал зарабатывать достаточно и уже отложил некоторое «Шатц», но папы и мамы, обсудив вопрос, снова сказали «нейн!»: «Вот когда Карльхен будет получать не меньше, чем господин Кистер…»
Прошло еще двадцать лет, и детки снова попросили разрешения пожениться. Но родители опять сказали: «О нейн!» Сказали все, кроме прабабки Луизы, ибо она уже давно умерла, и дедушки Иоганна, которого разбил паралич.
И тогда пятидесятилетние Карльхен и Эмилия посмотрели друг на друга, взялись за руки, пошли на Круглый пруд и бросились в этот Круглый пруд и утонули в этом Круглом пруду. И когда их тела наутро вытащили из Круглого пруда баграми, они все еще держали друг друга за руки.
И тогда господин пастор Ауэр, и господин никелировщик Клемм, и господин учитель Качкерих посоветовали прихожанам назвать их именами улицу, по сторонам которой росло больше всего сирени и черемухи и где весной пели муринские соловьи, чтобы отметить столь удивительную швабскую любовь и не менее дивное послушание родителям.
Я не поручусь, что это было и происходило буква в букву так, как тут рассказано, – кое-что я додумал. Но улица существовала и носила чувствительное имя свое долго, очень долго – до Революции и даже несколько лет после нее. А затем ее переименовали. Ее назвали Тосненской улицей.
Есть под Ленинградом поселок и железнодорожная станция Тосно. Возле них протекает и река Тосна, приток Невы. Река примечательна: геологи утверждают, что некогда не она была притоком могучей Невы, а, напротив того, огромная новорожденная река Нева, прорвавшись из Ладоги на запад, впала в малую, мелководную, но древнюю Тосну: самое имя этой речки, по мнению языковедов, означало некогда «узкая». Всю долину Тосны залили невские воды.
Ну что же, почему бы и не назвать какую-либо из ленинградских улиц Тосненской, тем более что в дни войны поселок Тосно и станция Тосно сыграли свою роль при освобождении Ленинграда от блокады.
Но ведь, несомненно, было бы много разумнее придать имя «Тосненской» одной из новых улиц в юго-восточных районах города, одной из тех, что туда, к Тосне, тянутся. А причудливое, чисто петербургское, четко характеризующее допотопный быт некоторых питерских, онемеченных по прихоти Екатерины Второй и ее наследников, окраин имя «улица Карла и Эмилии» сохранить для потомков как любопытный музейный экспонат.
Имена мест – такие же памятники прошлого, как башни древних крепостей, краски старинных икон, черепица боярских теремов или деревянные мостовые Господина Великого Новгорода. Без особой надобности, без острой необходимости их уничтожать нельзя.
Вернусь однако, к основной теме.
На правом берегу Невы, высоко вверх по ее течению, есть место, именуемое «Уткина заводь». Для начинающего топонимиста имя это соблазнительно: его можно удобно объяснить как «заводь, в которой когда-то кто-то увидел, убил, поймал утку. Дикую утку». А может быть – домашнюю? А может быть, утка от охотника тут удрала?
Топонимист более опытный покачает головой: куда больше шансов для иного объяснения. Несомненно, местом некогда владел некто по имени Уткин (или Утка). Принадлежавшая ему «заводь Уткина» мало-помалу, под воздействием обычных в русской топонимике законов, неминуемо должна была превратиться в Уткину заводь. Во всяком случае, никаких нарушений норм и законов русской топонимики это название в себе не содержит.
Не слишком далеко от Уткиной заводи, на том же правом невском берегу, в дореволюционные времена на генеральных планах Петербурга можно было прочесть другую, куда менее ожиданную надпись, даже целых две. Тут змеилась по пригородным пустырям ничтожная – почти ручей! – речка Оккервиль. Тут же значилась и «Оккервильская волость».
«Кентервильское привидение»?.. Понятно: это – Великобритания. «Собака Баскервилей»?.. Таинственно, но естественно, ибо и она обитала в Девоншире – Англия… Браззавиль, Леопольдвиль, Стенливилль – Африка, Конго. А тут, рядом с Охтой и Уткиной заводью, тоже «виль»?.. Откуда здесь могло возникнуть такое имя, досуществовавшее до наших дней: если я не ошибаюсь «Оккервильский сельсовет» работал еще во времена нэпа? Да и сегодня в некоторых справочниках вы можете найти речку Оккервиль – приток реки Охты.
Чтобы разрешить загадку, я позволю себе рассказать здесь еще одну совершенно петербургскую историю.
Мой добрый друг весьма увлекался авиацией. На протяжении многих лет он всеми способами увеличивал число своих знакомых из летного мира и в конце двадцатых годов заполучил уйму приятелей среди ленинградских летчиков. При малейшей возможности он совершал, пусть даже краткие, полеты, и, думается, его «налету» могли позавидовать многие люди воздуха. Всюду у него были друзья.
В 1930-м или 31-м году он рассказал мне, настоятельно требуя ее разгадки, следующую «летную» новеллу.
Один из его авиадрузей, работавший на тогдашнем Комендантском аэродроме в Новой Деревне, пригласил его как-то под вечер «подлетнуть» над северо-западными пригородными полями. «Походить по коробочке» над аэродромом (там, где летал некогда Юбер Латам) и, может быть, даже «сходить в зону» В языке летных школ «зона» – «участок неба» близ аэродрома, отведенный для выполнения тех или иных учебных упражнений в воздухе.
, «попилотажить». Разумеется, приглашение было принято.
Перед закатом, при низком солнце, предвещавшем и назавтра отличный летный день, друзья – летчик и «багаж», т. е. пассажир, – пошли в воздух. Мой друг наслаждался: вечерний полет у большого города всегда хорош, а близ Ленинграда – с его Невой, с зеркалом залива, куда садится солнце, с лесистыми карельскими далями на северо-западе, с еле заметной полоской Ладоги, все яснее отмечаемой дорожкой бликов под встающей над озером луной, – может доставить огромное удовольствие.
Любители полета пошли на последний круг перед посадкой. И в этот миг пассажир застучал по плечу пилота. В чем дело?
Пассажир показывал вниз, вправо, выражая полное недоумение. Что там такое?
Летчик посмотрел за борг и в таком же недоумении пожал плечами. Он увидел то, чего, летая с этого аэродрома ежедневно и по многу раз, никогда доныне не замечал. Или на что, по какой-то странной игре случайности, ни разу не обратил внимания.
За Комендантским полем тогда простиралась – к деревне Коломяги в одну сторону, к Лахте – в другую – обширная низменная, болотистая равнина, поросшая ярко-зеленой травой, характерной для таких заболоченных лугов. Ее он видел ежедневно. Но сегодня посредине ее, неподалеку, он заметил – на это и показал пальцем пассажир – странное очертание. Сверху казалось, что по влажному лугу кто-то провел титаническим рейсфедером линии своеобразного чертежа, обрисовав на земле – то ли узенькими канавками, то ли прокошенной в траве межой – огромный, в сотни метров поперечником, правильный пятиугольник. Это напоминало – отсюда, сверху – рисунок огромной короны, на каком-нибудь стилизованном гербе…
«Что такое?» – спрашивал пассажир. «Представления не имею! Впервые вижу! – разводил, насколько это доступно пилоту, руками его друг. – Может быть, новостройка какая-нибудь намечается?»
Летчик «заложил вираж», намереваясь вторично и пониже пройти над странным «объектом», но тут произошла вторая неожиданность: он, видимо, потерял направление и не вышел на нужный курс. Найти повторно любопытный «чертеж» не удалось, а время быстро шло к закату, и пора стало идти на посадку.
На земле друзья подивовались на незнакомую «деталь местности» (оба считали себя неплохими знатоками городских окрестностей – один с «земли», другой с «воздуха»), порассказали про нее другим товарищам, но большого волнения не вызвали, и порешили на том, что завтра же с утра, при первом инструкторском полете, летчик разыщет странную фигуру, пройдет над ней «на бреющем» и разглядит, что она собою представляет.
Но вечером на другой день он позвонил своему другу в полном недоумении: ничего похожего на то, что им вчера привиделось в окрестностях аэродрома, не было. «Да брось ты!» – «Да я же все там искрестал – вот как! Решительно ничего… А вот – как хочешь: не сумасшедший же я? Нет и нет!»
Так на этой точке прошло лето, потом осень, зима, весна. В середине лета следующего года мой приятель был поднят с места и оторван от дел тем самым летчиком. Летчик имел вид лукавый и смущенный: «Да понимаешь ли – штука какая. Да видел я опять вчера эту чертовщину… На том же месте, точь-в-точь такая же штука… А сегодня, сколько ни летал, – ничего нет…» Тайна сгустилась до чрезвычайности, и ключа к ее разгадке у них не было.
Тогда-то мой друг и пришел ко мне и рассказал мне все, что их смущало. И нарисовал мне на бумажке очертания той странной геометрической фигуры. И как только он это сделал, я сказал: «А… Погоди-ка, погоди-ка!» – и полез в письменный стол, и вытащил оттуда старый, дореволюционный еще план Санкт-Петербурга, и развернул его на столе.
На плане четко было обозначено Коломяжское скаковое поле, а чуть выше его на пустых местах красовался обрисованный пунктиром пятиугольник и шла курсивная надпись: «Остатки шведского укрепления XVII века». И мой приятель хлопнул себя по лбу: «Так вот что мы тогда видели!»
Все стало понятно: на земле уже очень давно полностью изгладились все следы существовавших некогда здесь сооружений; теперь можно бродить по этим болотистым пространствам годами и не заметить ничего. Но в земле, в почве, в ее свойствах, а в связи с этим и в растительности этих мест, разница сохранилась. На том пространстве, где когда-то поднимались валы и гласисы крепостного сооружения, и по сей день растет не такая трава, как тут же рядом. Поднимаются иные лопухи, по-другому кустится крапива. И сверху, с воздуха, это бросается в глаза…
Бросается, да не всегда. Бросается, да не под любым углом зрения. Чтобы заметить тот гигантский «чертеж», надо лететь над ним на точно определенной высоте, в то время, как и солнце стоит на таком-то именно, а не каком-либо ином градусе над горизонтом, и светит именно по одному из всех шестнадцати румбов катушки компаса. Значит, стоит нарушить одно из этих условий – а не зная, в чем дело, вы обязательно нарушите их, – и вы ничего не увидите, как не увидел ничего наш летчик на завтра того удачливого дня. И лишь когда все необходимые условия внезапно совпали – а это случилось примерно через год, – сокровенный рисунок, памятка прошлых веков, подобно письменам древнего палимпсеста – двуслойной рукописи – проступил из-под последующих наслоений и оказался зримым из кабины самолета…
Я припомнил здесь эту, ни в коей мере не топонимистическую новеллу потому, что в моих глазах она перекликается с топонимом (и гидронимом – именем ручья) Оккервиль. Они сверстники, этот старый шведский бастион и это старое шведское же имя. На берегах ручья Оккервиль во время оно, в XVII веке, во времена допетровские, стояла мыза некоего шведского офицера, господина (Оккервиль – дворянская фамилия) Оккервиля, и в известном смысле имя ручья сохранилось доныне как некий памятник нашей победы над шведскими захватчиками. В самом деле: мы отлично знаем, что петровское «окно в Европу» было прорублено русским народом в результате вековой борьбы со шведами. Места вокруг Ленинграда много раз переходили из рук в руки. Историческая справедливость восторжествовала, и шведские крепости Ниеншанц и Нотебург – шведские форпосты на Ладоге и на Неве – превратились в наши русские местности, в наши русские укрепления.
С тех пор как это случилось, все некогда сооруженное тут противником стало памятником наших побед, славы русского оружия. Нам нечего стыдиться нашего прошлого; нам не приходится скрывать, что было время, когда эти древние русские места были заняты хищными соседями.
Наши братья эстонцы не смущаясь именуют свою столицу старым именем Таллин, а ведь это значит «Датская крепость»: основан-то Таллин был датчанами-захватчиками. «Домский собор» в Риге или разрушенный фашистами во время Отечественной войны «Дом Черноголовых» были памятниками не латышского, чуждого латышам зодчества рыцарей-крестоносцев. И тем не менее ни одна экскурсия по Риге не обходит Домский собор. «Черноголовые» терзали латышский народ, «Черноголовых» нет теперь в Латвии, но их «дом», пока он стоял, должен был и мог рассматриваться не как монумент во славу немецких рыцарей, а как памятник латышскому народу, выдержавшему вражескую оккупацию и оставшемуся самостоятельным народом. Нацией.
Есть на нашем предкавказском юге соленые озера, до сих пор именуемые Баталпашинскими. Кто такой был Батал-Паша, давший им название? Это был турецкий полководец, приведший сюда в 1790 году довольно сильную армию с целью поднять против России народы Кавказа. Незадачливый военачальник был на голову разгромлен у нынешнего Черкесска, и этот городок полтора столетия именовался Баталпашинском, увековечивая, разумеется, не имя турецкого паши, а победу небольшого русского отряда над его «ордой». Имя города стало своеобразным «антипамятником». И, говоря по правде, я рад, что хотя бы в названии соляных мирабилитовых озер эта прекрасная топонимическая насмешка над высокомерным врагом доныне сохранилась.
Я вполне уверен, что нам следует, охраняя все созданное на берегах Невы нами, не упускать с глаз долой и следы суровой, с переменным счастьем протекавшей, народной борьбы за выход к Балтике.
Не надо ставить на речке Оккервиль или на болотистых полях за Новой Деревней пышных памятников. Но как-то отметить эти места – разбить там небольшие скверы, установить мемориальные доски – необходимо. Отмечаем же мы ту линию, до которой дорвались под Ленинградом фашистские полчища в 1941 году и где они были остановлены. Мы увековечиваем этим не их эфемерную «победу» в начале «блиц»-войны, а их сокрушительное поражение сорок третьего и сорок четвертого годов. И хорошо делаем, что увековечиваем.
Точно так же следовало бы поступать и с только что мною описанными местами. А уж тем более обязательно охранять и поддерживать другие памятники прошлого, те, которые, кстати говоря, не требуют для такой охраны никаких решительно затрат. Те, которые не нужно ни реставрировать, ни золотить, ни окрашивать. Которым надо только не мешать существовать.
Я, как это легко понять, говорю об исторически значимых топонимах. Не обо всяких, но именно о значимых, точнее, значительных с более общей и с менее профессиональной точки зрения. Иногда по историческим (как, скажем, московский топоним «Лефортово») причинам. Иной раз по историко-социологическим (например, наши названия улиц Петроградской стороны, восходящие к именам петровских и послепетровских рабочих слободок – Пушкарская, Зеленина (Зелейная, т. е. Пороховая), Ружейная (т. е. Оружейная) – или представляющие интерес языкового курьеза – уже мною упоминавшаяся Моховая-Хамовая, та же Зеленина-Зелейная) основаниям… Можно указать множество свойств и особенностей, делающих имя места драгоценным свидетелем чего-либо, что только через него и может быть восстановлено. Есть в Белоруссии местечко Викторка, и, кроме как в звуке этого имени, восходящего к латинско-польскому «виктория» (победа), нигде не сохранилось живого воспоминания о битве, некогда разыгравшейся возле него, о победе, одержанной одной из сторон, о славе воинов, о горестях побежденных… Очень бережно надо обращаться со старыми именами, очень осторожно и вдумчиво давать новые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Вокруг Петербурга (в том числе и по его окраинам) вплоть до революции можно было наблюсти немало немецких – больших и меньших по масштабу – колоний. Огромная Саратовская колония существовала против Обуховского завода на правом берегу Невы. Было сравнительно небольшое немецкое поселение и вблизи Лесного. Это были тесно сплоченные и резко обособленные от их русского окружения общины, связанные своим укладом, своими нравами, религией, языком, традициями. С совершенно иной этнографической средой. Населяли эти колонии, разумеется, люди разной социальной принадлежности, различной состоятельности, разных кругов, но чаще всего – мещане. Немцы.
В немецкой общине за Лесным, по местному преданию, жили некогда две семьи. К одной принадлежал юный Карл, к другой – прекрасная Эмилия. И вот получилась немецко-петербургская версия Ромео и Джульетты.
Чувствительное сердце Карла было пленено прелестью юной Эмилии. Нежная фрейлин Эмми тоже взглянула на Карльхена стыдливым взором. Но папы и мамы – и те и другие! – узнав об их любви, дружно сказали «нейн!» (не «найн!», как выразились бы грубые берлинцы, а нежное «нейн», на чистом петербургско-немецком диалекте). «Нейн! – сердито сказали родители, и даже дедушка Иоганн, и даже прабабка Луиза. – Карльхен хотя и работает у господина Лауренберга, но получает еще мало. Подождем, пока он будет зарабатывать достаточно, чтобы начать откладывать „зэйн клейнес Шатц!“ – сбережения».
Прошло десять лет. Карл стал зарабатывать достаточно и уже отложил некоторое «Шатц», но папы и мамы, обсудив вопрос, снова сказали «нейн!»: «Вот когда Карльхен будет получать не меньше, чем господин Кистер…»
Прошло еще двадцать лет, и детки снова попросили разрешения пожениться. Но родители опять сказали: «О нейн!» Сказали все, кроме прабабки Луизы, ибо она уже давно умерла, и дедушки Иоганна, которого разбил паралич.
И тогда пятидесятилетние Карльхен и Эмилия посмотрели друг на друга, взялись за руки, пошли на Круглый пруд и бросились в этот Круглый пруд и утонули в этом Круглом пруду. И когда их тела наутро вытащили из Круглого пруда баграми, они все еще держали друг друга за руки.
И тогда господин пастор Ауэр, и господин никелировщик Клемм, и господин учитель Качкерих посоветовали прихожанам назвать их именами улицу, по сторонам которой росло больше всего сирени и черемухи и где весной пели муринские соловьи, чтобы отметить столь удивительную швабскую любовь и не менее дивное послушание родителям.
Я не поручусь, что это было и происходило буква в букву так, как тут рассказано, – кое-что я додумал. Но улица существовала и носила чувствительное имя свое долго, очень долго – до Революции и даже несколько лет после нее. А затем ее переименовали. Ее назвали Тосненской улицей.
Есть под Ленинградом поселок и железнодорожная станция Тосно. Возле них протекает и река Тосна, приток Невы. Река примечательна: геологи утверждают, что некогда не она была притоком могучей Невы, а, напротив того, огромная новорожденная река Нева, прорвавшись из Ладоги на запад, впала в малую, мелководную, но древнюю Тосну: самое имя этой речки, по мнению языковедов, означало некогда «узкая». Всю долину Тосны залили невские воды.
Ну что же, почему бы и не назвать какую-либо из ленинградских улиц Тосненской, тем более что в дни войны поселок Тосно и станция Тосно сыграли свою роль при освобождении Ленинграда от блокады.
Но ведь, несомненно, было бы много разумнее придать имя «Тосненской» одной из новых улиц в юго-восточных районах города, одной из тех, что туда, к Тосне, тянутся. А причудливое, чисто петербургское, четко характеризующее допотопный быт некоторых питерских, онемеченных по прихоти Екатерины Второй и ее наследников, окраин имя «улица Карла и Эмилии» сохранить для потомков как любопытный музейный экспонат.
Имена мест – такие же памятники прошлого, как башни древних крепостей, краски старинных икон, черепица боярских теремов или деревянные мостовые Господина Великого Новгорода. Без особой надобности, без острой необходимости их уничтожать нельзя.
Вернусь однако, к основной теме.
На правом берегу Невы, высоко вверх по ее течению, есть место, именуемое «Уткина заводь». Для начинающего топонимиста имя это соблазнительно: его можно удобно объяснить как «заводь, в которой когда-то кто-то увидел, убил, поймал утку. Дикую утку». А может быть – домашнюю? А может быть, утка от охотника тут удрала?
Топонимист более опытный покачает головой: куда больше шансов для иного объяснения. Несомненно, местом некогда владел некто по имени Уткин (или Утка). Принадлежавшая ему «заводь Уткина» мало-помалу, под воздействием обычных в русской топонимике законов, неминуемо должна была превратиться в Уткину заводь. Во всяком случае, никаких нарушений норм и законов русской топонимики это название в себе не содержит.
Не слишком далеко от Уткиной заводи, на том же правом невском берегу, в дореволюционные времена на генеральных планах Петербурга можно было прочесть другую, куда менее ожиданную надпись, даже целых две. Тут змеилась по пригородным пустырям ничтожная – почти ручей! – речка Оккервиль. Тут же значилась и «Оккервильская волость».
«Кентервильское привидение»?.. Понятно: это – Великобритания. «Собака Баскервилей»?.. Таинственно, но естественно, ибо и она обитала в Девоншире – Англия… Браззавиль, Леопольдвиль, Стенливилль – Африка, Конго. А тут, рядом с Охтой и Уткиной заводью, тоже «виль»?.. Откуда здесь могло возникнуть такое имя, досуществовавшее до наших дней: если я не ошибаюсь «Оккервильский сельсовет» работал еще во времена нэпа? Да и сегодня в некоторых справочниках вы можете найти речку Оккервиль – приток реки Охты.
Чтобы разрешить загадку, я позволю себе рассказать здесь еще одну совершенно петербургскую историю.
Мой добрый друг весьма увлекался авиацией. На протяжении многих лет он всеми способами увеличивал число своих знакомых из летного мира и в конце двадцатых годов заполучил уйму приятелей среди ленинградских летчиков. При малейшей возможности он совершал, пусть даже краткие, полеты, и, думается, его «налету» могли позавидовать многие люди воздуха. Всюду у него были друзья.
В 1930-м или 31-м году он рассказал мне, настоятельно требуя ее разгадки, следующую «летную» новеллу.
Один из его авиадрузей, работавший на тогдашнем Комендантском аэродроме в Новой Деревне, пригласил его как-то под вечер «подлетнуть» над северо-западными пригородными полями. «Походить по коробочке» над аэродромом (там, где летал некогда Юбер Латам) и, может быть, даже «сходить в зону» В языке летных школ «зона» – «участок неба» близ аэродрома, отведенный для выполнения тех или иных учебных упражнений в воздухе.
, «попилотажить». Разумеется, приглашение было принято.
Перед закатом, при низком солнце, предвещавшем и назавтра отличный летный день, друзья – летчик и «багаж», т. е. пассажир, – пошли в воздух. Мой друг наслаждался: вечерний полет у большого города всегда хорош, а близ Ленинграда – с его Невой, с зеркалом залива, куда садится солнце, с лесистыми карельскими далями на северо-западе, с еле заметной полоской Ладоги, все яснее отмечаемой дорожкой бликов под встающей над озером луной, – может доставить огромное удовольствие.
Любители полета пошли на последний круг перед посадкой. И в этот миг пассажир застучал по плечу пилота. В чем дело?
Пассажир показывал вниз, вправо, выражая полное недоумение. Что там такое?
Летчик посмотрел за борг и в таком же недоумении пожал плечами. Он увидел то, чего, летая с этого аэродрома ежедневно и по многу раз, никогда доныне не замечал. Или на что, по какой-то странной игре случайности, ни разу не обратил внимания.
За Комендантским полем тогда простиралась – к деревне Коломяги в одну сторону, к Лахте – в другую – обширная низменная, болотистая равнина, поросшая ярко-зеленой травой, характерной для таких заболоченных лугов. Ее он видел ежедневно. Но сегодня посредине ее, неподалеку, он заметил – на это и показал пальцем пассажир – странное очертание. Сверху казалось, что по влажному лугу кто-то провел титаническим рейсфедером линии своеобразного чертежа, обрисовав на земле – то ли узенькими канавками, то ли прокошенной в траве межой – огромный, в сотни метров поперечником, правильный пятиугольник. Это напоминало – отсюда, сверху – рисунок огромной короны, на каком-нибудь стилизованном гербе…
«Что такое?» – спрашивал пассажир. «Представления не имею! Впервые вижу! – разводил, насколько это доступно пилоту, руками его друг. – Может быть, новостройка какая-нибудь намечается?»
Летчик «заложил вираж», намереваясь вторично и пониже пройти над странным «объектом», но тут произошла вторая неожиданность: он, видимо, потерял направление и не вышел на нужный курс. Найти повторно любопытный «чертеж» не удалось, а время быстро шло к закату, и пора стало идти на посадку.
На земле друзья подивовались на незнакомую «деталь местности» (оба считали себя неплохими знатоками городских окрестностей – один с «земли», другой с «воздуха»), порассказали про нее другим товарищам, но большого волнения не вызвали, и порешили на том, что завтра же с утра, при первом инструкторском полете, летчик разыщет странную фигуру, пройдет над ней «на бреющем» и разглядит, что она собою представляет.
Но вечером на другой день он позвонил своему другу в полном недоумении: ничего похожего на то, что им вчера привиделось в окрестностях аэродрома, не было. «Да брось ты!» – «Да я же все там искрестал – вот как! Решительно ничего… А вот – как хочешь: не сумасшедший же я? Нет и нет!»
Так на этой точке прошло лето, потом осень, зима, весна. В середине лета следующего года мой приятель был поднят с места и оторван от дел тем самым летчиком. Летчик имел вид лукавый и смущенный: «Да понимаешь ли – штука какая. Да видел я опять вчера эту чертовщину… На том же месте, точь-в-точь такая же штука… А сегодня, сколько ни летал, – ничего нет…» Тайна сгустилась до чрезвычайности, и ключа к ее разгадке у них не было.
Тогда-то мой друг и пришел ко мне и рассказал мне все, что их смущало. И нарисовал мне на бумажке очертания той странной геометрической фигуры. И как только он это сделал, я сказал: «А… Погоди-ка, погоди-ка!» – и полез в письменный стол, и вытащил оттуда старый, дореволюционный еще план Санкт-Петербурга, и развернул его на столе.
На плане четко было обозначено Коломяжское скаковое поле, а чуть выше его на пустых местах красовался обрисованный пунктиром пятиугольник и шла курсивная надпись: «Остатки шведского укрепления XVII века». И мой приятель хлопнул себя по лбу: «Так вот что мы тогда видели!»
Все стало понятно: на земле уже очень давно полностью изгладились все следы существовавших некогда здесь сооружений; теперь можно бродить по этим болотистым пространствам годами и не заметить ничего. Но в земле, в почве, в ее свойствах, а в связи с этим и в растительности этих мест, разница сохранилась. На том пространстве, где когда-то поднимались валы и гласисы крепостного сооружения, и по сей день растет не такая трава, как тут же рядом. Поднимаются иные лопухи, по-другому кустится крапива. И сверху, с воздуха, это бросается в глаза…
Бросается, да не всегда. Бросается, да не под любым углом зрения. Чтобы заметить тот гигантский «чертеж», надо лететь над ним на точно определенной высоте, в то время, как и солнце стоит на таком-то именно, а не каком-либо ином градусе над горизонтом, и светит именно по одному из всех шестнадцати румбов катушки компаса. Значит, стоит нарушить одно из этих условий – а не зная, в чем дело, вы обязательно нарушите их, – и вы ничего не увидите, как не увидел ничего наш летчик на завтра того удачливого дня. И лишь когда все необходимые условия внезапно совпали – а это случилось примерно через год, – сокровенный рисунок, памятка прошлых веков, подобно письменам древнего палимпсеста – двуслойной рукописи – проступил из-под последующих наслоений и оказался зримым из кабины самолета…
Я припомнил здесь эту, ни в коей мере не топонимистическую новеллу потому, что в моих глазах она перекликается с топонимом (и гидронимом – именем ручья) Оккервиль. Они сверстники, этот старый шведский бастион и это старое шведское же имя. На берегах ручья Оккервиль во время оно, в XVII веке, во времена допетровские, стояла мыза некоего шведского офицера, господина (Оккервиль – дворянская фамилия) Оккервиля, и в известном смысле имя ручья сохранилось доныне как некий памятник нашей победы над шведскими захватчиками. В самом деле: мы отлично знаем, что петровское «окно в Европу» было прорублено русским народом в результате вековой борьбы со шведами. Места вокруг Ленинграда много раз переходили из рук в руки. Историческая справедливость восторжествовала, и шведские крепости Ниеншанц и Нотебург – шведские форпосты на Ладоге и на Неве – превратились в наши русские местности, в наши русские укрепления.
С тех пор как это случилось, все некогда сооруженное тут противником стало памятником наших побед, славы русского оружия. Нам нечего стыдиться нашего прошлого; нам не приходится скрывать, что было время, когда эти древние русские места были заняты хищными соседями.
Наши братья эстонцы не смущаясь именуют свою столицу старым именем Таллин, а ведь это значит «Датская крепость»: основан-то Таллин был датчанами-захватчиками. «Домский собор» в Риге или разрушенный фашистами во время Отечественной войны «Дом Черноголовых» были памятниками не латышского, чуждого латышам зодчества рыцарей-крестоносцев. И тем не менее ни одна экскурсия по Риге не обходит Домский собор. «Черноголовые» терзали латышский народ, «Черноголовых» нет теперь в Латвии, но их «дом», пока он стоял, должен был и мог рассматриваться не как монумент во славу немецких рыцарей, а как памятник латышскому народу, выдержавшему вражескую оккупацию и оставшемуся самостоятельным народом. Нацией.
Есть на нашем предкавказском юге соленые озера, до сих пор именуемые Баталпашинскими. Кто такой был Батал-Паша, давший им название? Это был турецкий полководец, приведший сюда в 1790 году довольно сильную армию с целью поднять против России народы Кавказа. Незадачливый военачальник был на голову разгромлен у нынешнего Черкесска, и этот городок полтора столетия именовался Баталпашинском, увековечивая, разумеется, не имя турецкого паши, а победу небольшого русского отряда над его «ордой». Имя города стало своеобразным «антипамятником». И, говоря по правде, я рад, что хотя бы в названии соляных мирабилитовых озер эта прекрасная топонимическая насмешка над высокомерным врагом доныне сохранилась.
Я вполне уверен, что нам следует, охраняя все созданное на берегах Невы нами, не упускать с глаз долой и следы суровой, с переменным счастьем протекавшей, народной борьбы за выход к Балтике.
Не надо ставить на речке Оккервиль или на болотистых полях за Новой Деревней пышных памятников. Но как-то отметить эти места – разбить там небольшие скверы, установить мемориальные доски – необходимо. Отмечаем же мы ту линию, до которой дорвались под Ленинградом фашистские полчища в 1941 году и где они были остановлены. Мы увековечиваем этим не их эфемерную «победу» в начале «блиц»-войны, а их сокрушительное поражение сорок третьего и сорок четвертого годов. И хорошо делаем, что увековечиваем.
Точно так же следовало бы поступать и с только что мною описанными местами. А уж тем более обязательно охранять и поддерживать другие памятники прошлого, те, которые, кстати говоря, не требуют для такой охраны никаких решительно затрат. Те, которые не нужно ни реставрировать, ни золотить, ни окрашивать. Которым надо только не мешать существовать.
Я, как это легко понять, говорю об исторически значимых топонимах. Не обо всяких, но именно о значимых, точнее, значительных с более общей и с менее профессиональной точки зрения. Иногда по историческим (как, скажем, московский топоним «Лефортово») причинам. Иной раз по историко-социологическим (например, наши названия улиц Петроградской стороны, восходящие к именам петровских и послепетровских рабочих слободок – Пушкарская, Зеленина (Зелейная, т. е. Пороховая), Ружейная (т. е. Оружейная) – или представляющие интерес языкового курьеза – уже мною упоминавшаяся Моховая-Хамовая, та же Зеленина-Зелейная) основаниям… Можно указать множество свойств и особенностей, делающих имя места драгоценным свидетелем чего-либо, что только через него и может быть восстановлено. Есть в Белоруссии местечко Викторка, и, кроме как в звуке этого имени, восходящего к латинско-польскому «виктория» (победа), нигде не сохранилось живого воспоминания о битве, некогда разыгравшейся возле него, о победе, одержанной одной из сторон, о славе воинов, о горестях побежденных… Очень бережно надо обращаться со старыми именами, очень осторожно и вдумчиво давать новые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49