А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Синяя у моего брата головушка, синенька, вороны его клюют! — сказала ведьма.— Еще что видишь?— Ничего… Ой, какой синий! Уху! Уху! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажися… Вижу.— Что?— Битва! Ляхи бегут от казаков.— А я за ними?— И тебя вижу. Ты с маленьким рыцарем схватился. Эгей! Берегись маленького рыцаря.— А княжна?— Нету ее. А вон снова ты, а рядом тот, что тебя обманет лукаво. Друг твой неверный.Богун то на пенные разводы глядел, то Горпыну пожирал глазами и напрягался мыслью, чтобы ворожбе поспособить.— Какой друг?— Не вижу. Не разберу даже, молодой или старый.— Старый! Вестимо старый!— Может, и старый.— Тогда я знаю, кто это. Он меня уже раз предал. Старый шляхтич, борода седая и на глазу бельмо. Чтоб ему сдохнуть! Только он мне не друг вовсе!— Подстерегает тебя — опять показался. Погоди! Вот и княжна! Вона! В рутовом венке, в белом платье, а над нею ястреб.— Это я.— Может, и ты. Ястреб… Али сокол? Ястреб!— Я это.— Погоди. Ничего не видать больше… В колесе дубовом, в пене белой… Ого! Много войска, много казаков, ой, много, как деревьев в лесу, как в степи бодяка, а ты надо всеми, три бунчука перед тобою несут.— А княжна при мне?— Нету ее, ты в военном стане.Снова наступило молчанье. От грохота колеса вся мельница содрогалась.— Эка, крови-то сколько, крови! Трупов не счесть, волки над ними, вороны! Мор пришел страшный! Куда ни глянь, одни трупы! Трупы и трупы, ничего не видать, все кровью залито.Внезапно порыв ветра смахнул туман с колеса, и тут же на пригорке над мельницей появился с вязанкою дров на плечах уродище Черемис.— Черемис, опусти заставку! — крикнула девка.И, сказавши так, пошла умыть лицо и руки, а карлик меж тем усмирил воду.Богун сидел задумавшись. Очнулся только, когда подошла Горпына.— Больше ничего не видала? — спросил он ее.— Что показалось, то показалось, дальше и глядеть не надо.— А не врешь?— Головой брата клянусь, правду сказала. На кол Донца посадят — за ноги привяжут к волам и потащат. Эх, жаль мне тебя, братец. Да не одному ему написана смерть-то! Экая показалась тьма трупов! Отродясь не видела столько! Быть великой войне на свете.— А у нее, говоришь, ястреб над головою?— Ну.— И сама в венке была?— В веночке и в белом платье.— А откуда ты знаешь, что я — этот ястреб? Может, тот лях молодой, шляхтич, о котором ты от меня слыхала?Девка насупила брови и задумалась.— Нет, — сказала она, тряхнув головою, — коли б був лях, то би був орел.— Слава богу! Слава богу! Ладно, пойду к ребятам, велю лошадей готовить в дорогу. Стемнеется, и поедем.— Беспременно, значит, решил ехать?— Хмель приказывал, и Кривонос тоже. Сама видела: быть великой войне, да и в Баре я про то ж прочитал в письме от Хмеля.Богун на самом деле читать не умел, но стыдился этого — слыть простецом атаману не хотелось.— Ну и езжай! — сказала ведьма. — Счастливый ты — гетманом станешь: три бунчука над тобой как свои пять пальцев видала!— И гетманом стану, и княжну за жiнку возьму — не мужичку брать же.— С мужичкой ты б не так разговаривал — а с этой робеешь. Ляхом бы тебе уродиться.— Я же не гiрший.Сказавши так, Богун пошел к своим молодцам в конюшню, а Горпына — к плите, стряпать.К вечеру лошади были готовы в дорогу, но атаман не спешил с отъездом. Он сидел на груде ковров в светлице с торбаном в руке и глядел на свою княжну, которая уже поднялась с постели, но, забившись в дальний угол, шептала молитву, нисколько не обращая внимания на атамана, будто его и не было вовсе. Он же со своего места следил за каждым ее движеньем, каждый вздох ловил — и сам не знал, что с собою делать. Всякую минуту открывал рот, намереваясь завести разговор, но слова застревали в горле. Смущало атамана бледное, немое лицо суровостью своею, что затаилась в бровях и устах. Таким его Богун не видывал прежде. И невольно припомнились ему былые вечера в Разлогах, словно въяве в памяти встали. Вот сидят они с Курцевичами за дубовым столом. Старая княгиня подсолнухи лущит, князья кидают кости из чарки, он же, все равно как сейчас, с прекрасной княжны глаз не сводит. Но в те времена и он бывал счастлив — в те времена, когда он рассказывал, как ходил с сечевиками в походы, она слушала, а порой и взор черных своих очей на его лицо обращала, и малиновые ее уста приоткрывались, и видно было, что рассказы эти ей интересны. Теперь же и не взглянет. Тогда, бывало, когда он на торбане играл, она и слушала, и глядела, а у него аж таяло сердце. И вот ведь чудеса какие: невольница, его полонянка, — приказывай, что пожелаешь! — но тогда он, казалось, ближе ей был, чуть ли не ровней! Курцевичи были ему братья, стало быть, и она, ихняя сестра, не только зозулей, горлицей, милушкой чернобровой для него была, но и сродственницей как бы. А нынче сидит перед ним гордая, пасмурная, безмолвная, немилосердная панна. Ой, закипает в нем гнев, закипает! Показать бы ей, как казаком гнушаться, но он жестокосердную эту панну любит, кровь за нее готов отдать, и сколько б ни вздымалась в груди ярость, всякий раз невидимая рука за чуб схватит, неведомый голос гаркнет «стой!» в самое ухо. А если и вспыхивал, как пламень, потом бился головой о землю. Тем и кончалось. Вот и не находит себе казачина места — чует его сердце: тяжко ей с ним под одною крышей. Ну что б улыбнулась, молвила доброе слово — он бы ей в ноги кинулся и к черту в пасть поехал, лишь бы кручину свою, гнев, униженье в ляшской крови утопить бесследно. А здесь, перед этой княжною, он раба хуже. Кабы ее не знал прежде, кабы то была взятая в какой-нибудь шляхетской усадьбе полячка, он бы куда был смелее, но это княжна Елена, за которую он челом Курцевичам бил, за которую и Разлоги, и все, чем богат, отдать рад. Тем зазорнее холопом при ней себя чувствовать, тем пуще он подле нее робеет.Время идет, за дверями хаты слышны голоса казаков, которые, верно, уже в кульбаках сидят и ждут атамана, а атаман муку терпит. Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый кунтуш, на торбан, а она хоть бы взглянула! Горько атаману, злоба душит, и тоскливо, и стыдно. Хочется попрощаться ласково, да страшно, боится он, что не будет это прощанье таким, какого душа желает, что уедет он с досадой, с болью, со гневом в сердце.Эх, кабы то был кто другой, а не княжна Елена, не княжна Елена, ударившая себя ножом, руки на себя грозящая наложить… Да только мила она ему, и чем безжалостней и надменнее, тем милее!Вдруг конь заржал под окошком.Атаман собрался с духом.— Княжна, — сказал он, — мне пора ехать.Елена молчала.— Не скажешь мне: с богом?— Езжай, сударь, с богом! — ровным голосом проговорила Елена.У казака сжалось сердце: этих слов он ждал, но сказаны они должны были быть по-иному!— Знаю я, — молвил он, — гневаешься ты на меня, ненавидишь, но, поверь, другой был бы к себе во сто крат злее. Привез я тебя сюда, потому как не мог иначе, но скажи: что я тебе худого сделал? Вроде обходился по чести, ровно с королевной… Неужто такой я злодей, что словом добрым подарить не хочешь? А ведь ты в моей власти.— В божьей я власти, — сказала она с той же, что и прежде, серьезностью, — а за то, что ты, сударь, при мне сдерживаешь себя, благодарствуй.— Ладно, и на том спасибо. Поеду. Может, пожалеешь еще, затоскуешь!Елена молчала.— Тяжко мне тебя здесь одну оставлять, — продолжал Богун, — тяжко уезжать, но дело не терпит. Легче было бы, когда бы ты улыбнулась, благословила от чистого сердца. Что сделать, чем заслужить прощенье?— Верни мне свободу, а господь тебе все простит, и я прощу, и всяческого добра пожелаю.— Что ж, может, так оно еще и случится, — сказал казак, — может, еще пожалеешь, что ко мне была столь сурова.Богун попытался купить прощальную минуту хотя бы ценой неопределенного обещанья, сдерживать которое он и не думал, — и своего добился: огонек надежды сверкнул в очах Елены, и лицо ее немного смягчилось. Она сложила на груди руки и устремила свой ясный взор на атамана.— Если б ты…— Ну, не знаю… — проговорил казак едва слышно, потому что горло его стеснили разом и стыд, и жалость. — Пока не могу, не могу — орда стоит в Диком Поле, чамбулы повсюду рыщут, от Рашкова добруджские татары идут — не могу, страшно, погоди, ворочусь вот… Я подле тебя дитина. Ты со мной что захочешь можешь сделать. Не знаю!.. Не знаю!..— Да поможет тебе господь, да не оставит тебя пресвятая дева… Езжай с богом!И протянула ему руку. Богун подскочил и прильнул к ней губами, когда же поднял внезапно голову, встретил холодный взгляд — и выпустил руку. Однако, пятясь к двери, кланялся в пояс, по-казацки, на пороге еще бил поклоны, пока за занавесью не скрылся.Вскоре говор за окном сделался громче, послышалось бряцанье оружия, а потом и подхваченная десятком голосов песня:Буде слава славна Помiж козаками, Помiж другами, На довгi… лiта, До кiнця вiка…Голоса и конский топот все более отдалялись и затихали. Глава IV — Чудо господь однажды над нею уже явил, — рассуждал Заглоба, сидя на квартире Скшетуского с Володы„вским и Подбипяткой. — Сущее, говорю, сотворил чудо, дозволив мне из вражьих рук ее вырвать и на пути опасностей избежать; будем же уповать, что и далее ей и нам свою милость окажет. Лишь бы жива осталась. А что-то мне как подшептывает, будто Богун ее снова похитил. Судите сами: языки сказывали, он после Полуяна сделался Кривоносу первый пособник, — чтоб ему черти в ад попасть пособили! — стало быть, во взятии Бара участвовал всенепременно.— Да нашел ли он ее в толпе несчастных? Там ведь тысяч двадцать порешили, — заметил Володы„вский.— Ты его, сударь, не знаешь. А я поклясться готов: он проведал, что княжна в Баре. Да-да, иначе и быть не может: он ее от резни спас и увез куда-то.— Не больно ты нас порадовал, ваша милость, я бы на месте Скшетуского предпочел, чтоб она погибла, нежели попалась в поганые атамановы руки.— А это еще хуже: если погибла, то обесчещенной…— Беда! — промолвил Володы„вский.— Ох, беда! — повторил пан Лонгинус.Заглоба принялся теребить ус и бороду и вдруг взорвался:— Чтоб их от мала до велика короста изъела, сучье племя, чтоб из ихних жил понаделали тетив басурманы! Бог создал все народы, но этот — не иначе, как сатаны творенье, содомиты, дьявольское отродье! Да оскудеют чрева у матерей их, всех до единой!— Не знал я прелестней сей панны, — печально проговорил Володы„вский,— но уж лучше б меня самого беда постигла.— Я ее только раз в жизни и видел, но как вспомню, такая жалость берет — прямо жить несладко! — сказал пан Лонгинус.— Это вам! — воскликнул Заглоба. — А каково мне, когда я отеческим чувством к ней проникся и, можно сказать, вытащил на своих плечах из бездны?.. Мне-то каково?— А каково Скшетускому? — спросил Володы„вский.Долго так сокрушались рыцари, а потом надолго умолкли.Первым опамятовался Заглоба.— Неужто, — спросил он, — ничего нельзя сделать?— Если ничего нельзя сделать, долг наш — отмcтить, — ответил Володы„вский.— Скорей бы господь послал сраженье! — вздохнул пан Лонгинус. — Говорят, будто татары уже переправились и в полях кошем стали.На что Заглоба:— Нет, не можно так бедняжку оставить, ничего не предприняв для ее спасенья. Довольно я старые свои кости наломал, таскаясь по свету, мне б теперь боковать в тепле да в покое, но ради бедняжечки этой… Да я хоть в Стамбул опять побреду, хоть наново в мужицкую обряжусь сермягу и торбан возьму, на который глядеть не могу без омерзенья.— Ваша милость у нас на всяческие горазд затеи, измысли что-нибудь, — сказал Подбипятка.— Да мне не счесть, сколько разных уловок на ум приходит. Знай князь Доминик половину, Хмельницкий давно бы со вспоротым брюхом на виселице болтался. Я и со Скшетуским говорил, только с ним сейчас толковать бесполезно. Болесть сердечная в нем угнездилась и грызет пуще хворобы. Вы за ним приглядывайте: как бы рассудком не повредился. Подчас от большого горя mens дух (лат.).

начинает бродить, как вино, покамест совсем не прокиснет.— Бывает такое, бывает! — промолвил пан Лонгинус.Володы„вский заерзал нетерпеливо на месте и спросил:— Так что же ты, сударь, придумал?— Что придумал? А вот что: первым долгом надлежит узнать, жива ли еще бедняжечка наша, — да хранят ее ангелы ото всякого зла! — а узнать это можно двояко: либо отыскать среди княжьих казаков надежных и верных людей, которые согласятся, выдав себя за перебежчиков, пристать к Богуновым молодцам и чего-нибудь от них дознаться…— У меня есть среди драгун русины! — перебил его Володы„вский. — Я найду нужных людей.— Погоди, сударь… Либо взять языка из тех супостатов, что злодействовали в Баре: вдруг им чего известно. Эти все в Богуне души не чают, люб им его сатанинский нрав; песни о нем поют — чтоб им глотки позатыкало! — да о подвигах его, какие были и каких не было, балбонят. Если он бедняжку нашу похитил, они наверняка об этом слыхали.— Так можно и людей послать, и насчет языка постараться, одно другому не мешает, — заметил пан Лонгинус.— В самую точку попал, сударь. Узнаем, что она жива, — почитай, полдела сделано. А вы, друзья любезные, коли впрямь Скшетускому помочь хотите, извольте следовать моему указу, ибо у меня опыта побольше вашего. Переоденемся мужиками и попродуем разнюхать, где он ее прячет, а доберемся до места — наша будет, об этом уж я позабочусь. Одно только плохо — нас со Скшетуским Богун помнит; не приведи господь узнает — матери родные потом узнать не смогут, зато вас, судари мои, ни того, ни другого он в глаза не видел.— Меня видел, — сказал Подбипятка, — но это дела не меняет.— Может, даст бог, сам попадется к нам в руки! — воскликнул Володы„вский.— А я на него и глядеть не желаю, — продолжал Заглоба, — пускай любуется заплечных дел мастер! Но действовать надо осторожно, дабы всего предприятия не испортить. Не может такого быть, что ему одному известно, где княжна, а что безопаснее спрашивать у кого другого, за это я вам, любезные господа, ручаюсь.— Возможно, и наши посланцы кое-чего прознают. Если только князь даст позволенье, я отберу надежных людей и хоть завтра отправлю.— Князь позволит, но узнают ли они что, сомневаюсь. Послушайте-ка, милостивые государи, меня совсем иная мысль осенила: чем людей посылать да охотиться за языками, давайте сами наденем мужицкое платье и двинемся в путь, не медля.— Нет, это никак невозможно! — вскричал Володы„вский.— Почему же?— Видно, ты, сударь, военной службы не знаешь. Когда хоругви собираются nemine excepto в полном составе (лат.).

, это святое дело. Рыцарь, хоть бы у него отец с матерью на смертном одре лежали, перед решающей битвой не станет в отпуск проситься — нет большего для солдата позора. После сражения, когда неприятель разгромлен, — ради бога, но никак не прежде. И заметь, сударь: Скшетускому не меньше тебя хотелось сорваться и лететь на розыски милой, но он об этом и не заикнулся даже. Кажется, добрую славу уже стяжал, князь его любит, а ведь словом не обмолвился, потому что долг свой знает. Это, понимаешь ли, общее дело, а то — приватное. Не знаю, как где, хотя полагаю, везде одно и то же, но чтоб у князя нашего воеводы кто-нибудь, а тем паче офицер, увольнения перед битвой просил — такого еще не бывало! Да рвись у Скшетуского душа на части, он с этим не пойдет к князю.— Римлянин он и ригорист, знаю, — сказал Заглоба, — но если бы кто князю шепнул словечко, может, он бы и его, и вас, любезные судари, отпустил безо всякой просьбы.— Князю и на ум не придет такое! У него вся Речь Посполитая на плечах. Неужто, полагаешь, теперь, когда делам величайшей важности, поистине всенародным, предстоит решаться, он чьими-то личными интересами займется? А даже если бы, в чем сомневаюсь, по своему почину дал увольнение, ни один из нас, как бог свят, лагеря бы сейчас не покинул: мы тоже первей всего не себе обязаны служить, а отчизне нашей бессчастной.— Понимаю я все прекрасно, сударь мой, и не первый день состою на службе, потому и сказал, что мысль эта лишь мелькнула в голове — но не сказал, что она там засела. К тому же, если подумать, покуда разбойничья рать стоит нерушима, многого нам все равно не сделать, а вот когда неприятель будет разбит и, преследуемый по пятам, только о спасении своей шкуры заботиться станет, тогда смело можно в его ряды затесаться — и у них языки развяжутся легче. Скорей бы только остальные войска подтянулись, не то мы под этим Чолганским Камнем вконец изведемся. Будь нашего князя воля, мы бы уже давно в пути находились, а князя Доминика нескоро дождешься, он, видать, привалы устраивает по пять раз на дню.— Его в ближайшие три дня ожидают.— Дай-то бог поскорее! А коронный подчаший сегодня, кажется, подойти должен?— Сегодня.В эту минуту дверь отворилась и вошел Скшетуский.Черты его как будто страдание высекло из камня — таким от них веяло холодом и спокойствием.Странно было глядеть на юное это лицо, столь суровое и серьезное, что казалось, на нем никогда не являлась улыбка; вряд ли даже бы смерть, коснувшись его, что-либо в этих чертах изменила.
1 2 3 4 5 6 7