А-П

П-Я

 


– Таких случаев я не припомню. И это, в общем, понятно – мы на самом деле не так часто общались, чтобы конкурировать, ведь жили-то большую часть жизни в разных городах и встречались только во время совместной работы. Даже если бы нам и пришла в голову сумасбродная мысль «пойти по бабам» – не было бы времени ее реализовать. Восемь-десять часов ежедневно сочинять, придумывать, ломать голову, перевоплощаться в других людей – занятие изматывающее, оно убивает, по-моему, всякий любовный азарт. «Дети и книги делаются из одного материала». А кроме того, эта сфера жизни оставалась для нас по некоему негласному соглашению – сугубо приватной и глубоко интимной. Вот нас иногда упрекают: почему в книгах Стругацких практически нет никакого секса? Это – от взаимного нашего нежелания обсуждать вопросы такого рода. Нам было неинтересно об этом говорить. И более того – неловко. Не помню разговоров на эту тему, разве что в далекой молодости.
– Если это можно как-то сформулировать: чем был для Вас Аркадий Натанович?
– Когда я был школьником – Аркадий был для меня почти отцом. Он был покровителем, он был учителем, он был главным советчиком. Он был для меня человеко-богом, мнение которого было непререкаемо. Со времен моих студенческих лет Аркадий становится самым близким другом – наверное, самым близким из всех моих друзей. А с конца 50-х годов он – соавтор и сотрудник. И в дальнейшем на протяжении многих лет он был и соавтором, и другом, и братом, конечно, – хотя мы оба были довольно равнодушны к проблеме «родной крови»: для нас всегда дальний родственник значил несравненно меньше, чем близкий друг. И я не ощущал как-то особенно, что Аркадий является именно моим братом, это был мой друг, человек, без которого я не мог жить, без которого жизнь теряла для меня три четверти своей привлекательности. И так длилось до самого конца… Даже в последние годы, когда Аркадий Натанович был уже болен, когда нам стало очень трудно работать и мы встречались буквально на 5–6 дней, из которых работали лишь два-три, он оставался для меня фигурой, заполняющей значительную часть моего мира. И потеряв его, я ощутил себя так, как, наверное, чувствует себя здоровый человек, у которого оторвало руку или ногу. Я почувствовал себя инвалидом.
– Это ощущение сохраняется у Вас и сейчас?
– Конечно, есть раны, которые не заживают вообще никогда, но сейчас ощущение собственной неполноценности как-то изменилось. Ко всему привыкаешь. Ощущение рухнувшего мира исчезло, я как-то приспособился – как, наверное, приспосабливается инвалид. Ведь и безногий человек тоже приноравливается к реалиям нового бытия… Но все равно это была потеря половины мира, в котором я жил. И я не раз говорил, отвечая на вопрос, продолжится ли творчество Стругацких уже в моем лице: всю свою жизнь я пилил бревно двуручной пилой, и мне уже поздно да и незачем переучиваться… Надо жить дальше…
О времени и о себе…
Борис Стругацкий отвечает на вопросы Бориса Вишневского
Август 2000 года, Санкт-Петербург
Опубликовано (частично) в газете «Вечерний Петербург» 26 августа 2000 года.
– Борис Натанович, чем был обоснован Ваш выбор профессии? Почему в свое время Вас «потянуло» именно на математико-механический факультет университета, причем – на отделение астрономии?
– Все было очень просто. В последних классах школы я интересовался главным образом двумя дисциплинами. В первую очередь – физикой, во вторую очередь – астрономией. Физикой, естественно, атомной, ядерной. Тема тогда была модная, а мне как раз попалось в руки несколько современных книг про атомное ядро и про элементарные частицы, и я их с наслаждением прочитал. Впрочем, «прочитал» – сказано слишком сильно. Там были и достаточно популярные книжки, а были и вполне специальные монографии, начинавшиеся прямо с уравнения Шредингера, которое я и двадцать лет спустя воспринимал как самую высокую науку. Книги эти в большинстве достались мне по наследству от Аркадия Натановича, который тоже всеми этими вещами в конце 40-х очень интересовался. И астрономией я тоже увлекался, опять же следуя по стопам старшего брата, который еще до войны сам мастерил телескопы, пытался наблюдать переменные звезды, а меня заставлял рисовать Луну, как она видится в окуляре подзорной трубы… Но изначально поступал я все-таки не на матмех, поступал я на физфак. Я был серебряным медалистом и имел все шансы поступить благополучно, но однако же ничего у меня не получилось. Почему – я точно не знаю до сих пор. По тогдашним правилам, каждый медалист должен был проходить так называемый коллоквиум, собеседование, после которого ему без всяких аргументов объявлялось решение. В моем случае это решение было: «Не принят». Это был 1950 год, медалистов собралось на физфаке человек пятьдесят, и только двоих не приняли. Меня и какую-то девочку, фамилии которой я не помню, но в памяти моей она ассоциируется почему-то с фамилией Эйнштейн. В общем, что-то там было не в порядке у этой девочки с фамилией… Почему не приняли? Есть два объяснения…
– Уже началась известная антисемитская кампания?
– Она не просто началась, она была в самом разгаре. И хотя по паспорту я числился русским, тот факт, что я Натанович, скрыть было невозможно, да и в голову не приходило – скрывать. Может быть, мама что-то и понимала в тогдашней ситуации, а я уж был полнейшим беспросветным лопухом. Так что, возможно, дело было именно в отчестве. Особенно если учесть, что на коллоквиуме я честно и прямо заявил, что хочу заниматься именно ядерной физикой. Это был, конечно, опрометчивый поступок.
– Насколько я помню, тогда в Советском Союзе ядерной физикой занималось очень большое число людей с аналогичными отчествами и фамилиями. Пожалуй, они даже составляли большинство в этой науке…
– Это так, но, видимо, были уже даны кому следует указания о том, что этих фамилий и отчеств вполне достаточно и пора бы это безобразие прекратить. (Позднее, помнится, это безобразие получило вполне бюрократическое определение: «засоренность кадров».) Однако и другое объяснение тоже вполне возможно: как-никак, отец наш был исключен из партии в 1937 году, и в партии его так и не восстановили. Я ничего этого, правда, в анкетах нигде не указывал (да и вопроса соответствующего в тех анкетах, кажется, не было), но те, кому было положено, наверняка об этих моих обстоятельствах знали. Должны были знать, по крайней мере. И также знали они, конечно, что мой дядя Александр Стругацкий – родной брат отца – был расстрелян в 1937 году. Вот эти два фактора, скорее всего, и сыграли свою роль… Я был в отчаянии, как сейчас помню, – удар был тем более страшен, что ничего подобного я не ожидал вообще. Мама, помнится, пыталась найти каких-нибудь знакомых из тех, кто работал в ЛГУ, чтобы как-то похлопотать, ничего у нее не получилось, естественно, но тут кто-то из этих знакомых посоветовал: попробуйте мат-мех, там же есть астрономия, а мальчик астрономией интересуется… И я пошел на матмех. Там я тоже оказался в толпе медалистов, но на сей раз благополучно поступил, без всяких трудностей, если не считать того обстоятельства, что меня предварительно основательно помучили – вызвали на собеседование самым последним. Впрочем, все это уже были совершенные пустяки. Я не очень горевал, оставшись без своей ядерной физики: как-никак, астрономия тоже была моей любовью, пусть даже и второй, и впоследствии занимался я астрономией и математикой с большим удовольствием и прилежанием.
– Как складывалась Ваша судьба после окончания университета? Вы сразу попали в Пулковскую обсерваторию?
– Отнюдь не сразу – по распределению я должен был идти не в обсерваторию, а в университетскую аспирантуру при кафедре астрономии. Но мне заранее сообщили по секрету, что меня, как еврея, в эту аспирантуру не возьмут.
– Это ведь был уже 1954 год – казалось бы, «дело врачей» позади…
– Тем не менее по существу мало что изменилось. Один из моих знакомых случайно подслушал разговор в деканате на эту тему и сразу мне об этом доложил. Действительно, на кафедру меня не взяли, но взяли в аспирантуру Пулковской обсерватории. Так что опять все закончилось более или менее благополучно.
– Чем Вы занимались в обсерватории?
– Еще в Университете я сделал довольно любопытную, по мнению моего научного руководителя Кирилла Федоровича Огородникова, курсовую работу. Связана она была с динамикой поведения так называемых широких звездных пар. У меня получился довольно интересный результат, на основании которого меня, собственно, и намеревались взять в аспирантуру – я должен был сделать на этом материале диссертацию. И действительно, на протяжении двух с половиной лет я эту диссертацию делал, и все было очень хорошо…
– А потом случилась многократно описанная в Ваших биографических материалах история…
– Да, а потом выяснилось (сам же я и выяснил, роясь в обсерваторской библиотеке), что эту мою работу уже сделал в 1943 году Чандрасекар. Было, конечно, чрезвычайно лестно независимым образом повторить путь великого Чандрасекара, но не такой же ценой! Защищать мне стало нечего, новую диссертацию за полгода до окончания срока начинать было бессмысленно, и все закончилось тем, что диссертацию я так и не написал и прошел, как тогда называлось, только теоретический курс аспирантуры. Эта история в значительной степени выбила меня из колеи, но и на сей раз все завершилось относительно благополучно. Я пошел работать на счетную станцию Пулковской обсерватории – уже тогда там был отдел, где стояли счетно-аналитические машины, на которых производились научные расчеты. Это были гигантские электрические арифмометры, размером три метра в длину и полтора метра в высоту, они страшно рычали, гремели и лязгали своими многочисленными шестернями, перфораторами и печатающими устройствами… Никакого программирования в то время, естественно, не было, но было так называемое коммутирование – можно было все-таки научить эти электрические гробы тому, что от природы дано им не было. Изначально они были предназначены исключительно и только для сложения и вычитания (а также для печатания результатов вычислений), но их можно было научить умножать, делить и даже извлекать квадратный корень. Это было весьма увлекательное занятие, и я несколько лет с большим удовольствием занимался этой работой.
– Что именно Вы считали?
– Счетная станция занималась обслуживанием всей обсерватории, самые разные ученые приходили и приносили свои наблюдения, которые надо было обрабатывать. Задача моя состояла в том, чтобы провести простейшие расчеты (сложные расчеты все равно было сделать невозможно) и обеспечить красивую публикацию результатов. Эту задачу, кстати, табуляторы решали очень хорошо – печатали красивые табулограммы, необходимых размеров, на рулонах прекрасной бумаги… В основном мы занимались обработкой наблюдений астрометрических каталогов, астрофизикам и «солнечникам» у нас делать было нечего. Так я проработал почти десять лет и окончательно ушел из Пулкова, кажется, в 1964 году. До этого несколько лет я работал на половине ставки, а потом ушел совсем – после того как меня приняли в Союз писателей.
– Вам стала неинтересна работа в обсерватории?
– Честно говоря, она мне стала неинтересна значительно раньше. Я держался за обсерваторию не потому, что там было так уж интересно работать, а потому, что там собрались самые мои любимые друзья (оставшиеся любимыми и до сегодняшнего дня, кстати)… А кроме того, не забывайте: это же были времена, когда каждый был обязан где-то служить! Ты не мог никакому участковому (пришедшему с проверкой) объяснить, что ты не тунеядец какой, а, наоборот, пишешь большой роман…
– Сразу вспоминается хрестоматийная история с судом над Иосифом Бродским, которому популярно объяснили в советском суде, что писать стихи – это и не работа вовсе…
– И послали грузить навоз… Поэтому я, как и всякий советский человек, должен был иметь соответствующий документ о том, что я где-то там служу. И до тех пор пока я не стал членом Союза писателей, определив таким образом свой статус формально и официально, я должен был как минимум числиться в обсерватории. А с 1964 года я уже мог всем официальным лицам объяснять, что работаю, мол, писателем, вот книжечка, членский билет, – и никто бы не посмел ко мне приставать с неприятными вопросами.
– В Ваших автобиографических материалах встречается фраза о том, что, когда Аркадий Натанович в 1955 году окончательно вернулся в Ленинград, он обнаружил в выросшем брате «молодого ученого, эрудита и спортсмена». Вы занимались каким-то спортом? Кажется, я где-то читал, что Вы активно лазали по горам?
– Это вы, Боря, что-то путаете. Я лазал по горам – но не слишком активно и всего два или три раза в жизни. Да и не горы это были вовсе, а скорее скалы, и правильнее это было бы называть не альпинизмом, а скалолазанием. И для меня это было совершенно случайное занятие – я тогда проходил практику в Абастумани, в Грузии, и мы с приятелями развлекались тем, что лазали по скалам-стенам. Длилось это совсем недолго, не дольше месяца… Впрочем, спортсменом, если можно так выразиться, я действительно был – со школьных лет занимался гимнастикой, дослужился до второго разряда. Пока работал в Пулкове, много (и с наслаждением) играл в волейбол – тоже стал разрядником – и в пинг-понг тоже игрывал не без успеха – вот и все мои спортивные увлечения. Если не считать, конечно, автолюбительства, которым я увлекаюсь много-много лет и которое иногда тоже считают спортом, хотя, по-моему, никакой это не спорт.
– С каких времен Вы за рулем?
– С 1960 года, с времен экспедиции на Северный Кавказ. Тогда шли активные поиски места для строительства 6-метрового сверхтелескопа-рефлектора, который сейчас стоит недалеко от станицы Зеленчукская. Телескоп еще делали на заводе, а мы тем временем в нескольких районах Советского Союза производили изыскания – где наилучший для астрономических наблюдений климат, где наименьшие мерцания, где самая спокойная атмосфера, самая высокая прозрачность и так далее. Был специальный цикл таких экспедиционных наблюдений летом 1960 года, и около четырех месяцев я провел на Северном Кавказе в поисках этого наилучшего места. Вообще, было организовано несколько подобных экспедиций: две на Северном Кавказе, одна в Туркмении, одна – на Дальнем Востоке и еще где-то. И в конце концов место выбрали – правда, не то, которое рекомендовала наша группа, а то, которое нашли наши соседи. Там сейчас этот гигант и стоит вот уж без малого сорок лет… В нашей экспедиции было две автомашины (грузовик и «козел»), и, конечно, удержаться от соблазна «поводить» было совершенно невозможно. К тому же оба наши шофера охотно и с удовольствием обучали желающих. Именно тогда я и начал водить и вожу вот до сих пор.
– Когда у Вас появилась собственная машина?
– Это случилось гораздо позже, в 1976 году. Но до того ведь существовал прокат автомобилей – ныне совершенно забытое явление, разрешенное к жизни еще Хрущевым. Вы могли пойти на станцию проката (на Конюшенной площади), взять машину на несколько дней и ездить на ней сколько хочется и куда угодно. После ухода Хрущева автопрокат прикрыли (по-моему, году в 65-м), но пока он существовал, мы им пользовались на полную катушку и с большим удовольствием объездили всю Прибалтику, Карелию, частично – Белоруссию, Украину, Молдавию… Потом у меня получился большой перерыв, когда я машину практически не водил совсем, а с 1976 года, когда у меня появился «запорожец», мы начали ездить снова…
– «Запорожец» – который «ушастый»? Или еще «горбатенький», по поводу которого шутили, что водитель не слышит шума мотора, потому что уши зажаты между колен?
– Нет-нет, это был уже «ушастый», последнее слово тогдашней техники. Замечательная машина, между прочим. Для молодого человека – вообще идеальная машина. Для молодого, полного сил и здоровья, и особенно если у него еще есть вдобавок склонность к работе руками… у меня, к сожалению, такой склонности не было, но у моих друзей она была, некоторые из них просто замечательно умели работать руками. Так вот, если ты умеешь сам чинить машину, если ты не боишься и если ты любишь тяжелые дороги – «запорожец» – это именно то, что тебе надо. Самая высокая проходимость – из любой ямы можно вытолкать руками и даже просто вынести, если вчетвером. Гладкое дно – нет карданного вала, поскольку двигатель сзади, и машина не цепляется за камни и неровности. Очень удобная машина, всячески рекомендую. Правда, теперь это уже иномарка… Через несколько лет я поменял свой «запорож» на «Жигули» и с тех пор придерживаюсь только этой марки.
– Вы путешествовали с компанией?
– Всегда. Сперва у нас была одна машина, потом две, потом три – на семь-восемь человек.
1 2 3 4 5 6