А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

„Сочные прелести у красотки возьму, а косточки могу вам оставить…“ – сказал Адвокат Сатаны. „Посмотрим теперь, может ли свидетель обвинения привести достаточно веские доказательства, что сей персонаж сознательно учредил рабство индейцев в Америке“, – сказал Председатель. «Достаточно вспомнить, что славной памяти Королева Изабелла, узнав, что люди Колумба продают рабов из Америки на рынке Севильи, весьма была тем раздосадована и спросила: КАКОВОЮ МОЕЮ ВЛАСТЬЮ ОБЛЕЧЕН АДМИРАЛ, ЧТОБ ОТДАВАТЬ КОМУ-ЛИБО МОИХ ВАССАЛОВ? И сразу же повелела разгласить по Гранаде и Севилье, что всем, кто привез в Кастилию индейцев, полученных от Адмирала, приказано под страхом смерти возвратить их немедля в родные места на первых же кораблях, какие туда отбудут». Слово теперь берет Бальди и начинает говорить сладким и умиротворяющим голосом: «Выдающийся французский философ Бонне…» «Он был моим учителем», – промолвил Леон Блуа. «…в своем трактате о Страдании написал в конце главы XXIX слова, какие я привожу, чтоб вы над ними поразмыслили: «Рабство было школою терпенья, кротости, отказа от себя. Одна лишь гордыня мешает Благодати проникнуть в душу, и только Смирение, устранив сию препону, открывает ей путь. Посему, в мудрости своей, человек древних времен находил в рабстве как бы необходимую школу терпенья и покорства, какая приближала его к Самоотречению, что есть добродетель души и конечная цель морали христианства». «Да здравствуют цепи!» – кричит Адвокат Дьявола. «Прошу разрешения Председателя трибунала напомнить присутствующим, что мы живем не во времена правления Фердинанда VII Испанского, но что данный процесс отправляет нас к эпохе Католических Королей», – сказал тут Протонотарий, только что проснувшийся, чтоб вновь погрузиться после сказанного в глубокий сон. «Поскольку мы находимся в эпохе Католических Королей, то тем более обязаны вспомнить, что Королева Изабелла, в знаменитой приписке к духовному завещанию от 1504 года, настоятельно просит своего мужа и своих детей не допускать, чтоб индейцы, живущие в Испании или в приделах своих Индий, терпели какой-либо урон лично или в именье своем, и поставить так, чтоб обходились с ними по добру и справедливости». Джузеппе Бальди с живостью обращается к суду: «Одну минуту… Одну минуту… Интересно отметить, что Католическая Королева «настоятельно просила своего мужа и своих детей», так что приказ ее не относился к Адмиралу, которому она никаких указаний по данному поводу не давала…» «Остроумно! – восклицает Адвокат Дьявола. – Весьма остроумно! Почти как Колумбово Яйцо!» («И это вытащили», – прошептал Невидимый.) Джузеппе Бальди вздевает руки в притворном отчаянии: «Глупости! Детская сказочка! Никогда в жизни Колумб со своим сверхчеловеческим достоинством не унизился бы до подобного шутовства! Сам Вольтер… („Увы, если они Вольтера припутают, мне крышка!“ – стонет Невидимый)… сам Вольтер, еще раньше, чем Вашингтон Ирвинг, разъяснял, что это пресловутое Колумбово Яйцо было не чем иным, как Яйцом Брунеллески…» («Оказывается теперь, что их два!…») «Этой шуткой, годной для веселого застолья, гениальный итальянский архитектор хотел объяснить, как он задумал построить купол собора Санта-Мария-дель-Фьоре». («Хорошо, что только это!…») «И надо еще посмотреть, так ли…» «Не стоит спорить о каком-то яйце, – сказал Председатель, – и вернемтесь, пожалуйста, к вопросу о рабстве». И снова пред Трибуналом поднялся Брат Бартоломе: «Я вполне убежден в том, что, не будучи остановлен противною судьбою, как случилось под конец его жизни, он в весьма краткое время истребил бы всех жителей этих островов, ибо порешил нагружать ими все корабли, приходившие из Кастилии и с Азорских островов, дабы продавать их в рабство повсюду, где будут они принимаемы». Теперь Леон Блуа обрушивается на Председателя: «Это процесс со злым умыслом… Я убежден… Я убежден… Какую цену могут иметь предположенья этого обманщика?» «Колумб брошен на растерзанье диким зверям!» – вопиют Ниспровергатели. «Нерон! Нерон!» – атакует один из них Адвоката Дьявола, который со смехом сжимает кулак, указывая большим пальцем куда-то вниз. «Имеются ли доказательства того, что Колумб установил рабство вполне умышленно? – спрашивает Председатель. – Ибо есть сведения, что виновником посылки индейцев в Испанию являлся один из его братьев. Было ли то известно Великому Адмиралу?» – «Слишком хорошо! Настолько, что он написал этому доброму брату письмо, советуя доверху нагрузить свои корабли рабами, ведя точный счет доходам, получаемым от их продажи». «Кто видел это письмо?» – вопрошает Бальди. И ответствует с твердостью непреклонный Епископ Чьяпаса: «Я видел – и начертанное его рукою, и с проставленною его подписью». «Негодяй! Лжесвидетель! Плут! Фарисей!» – кричит Леон Блуа, так отчаянно силясь быть услышанным, что у него сразу пресекся голос и он чуть не задохся. «Кто крадет хлеб, политый чужим потом, уподобляется убийце ближнего своего», – взывает грозно брат Бартоломе де Лас Касас. – «Кто здесь цитирует Маркса?» – спрашивает Протонотарий, внезапно извлеченный из глубин сна. «Екклесиаст, глава 34», – разъясняет епископ Чьяпаса… «Оставим все это и перейдем к вопросу о нравственности Искателя», – говорит Председательствующий. «Прошу разрешения, чтоб явился пред судом поэт Альфонс Ламартин как свидетель обвинения», – говорит Адвокат Дьявола. («Какого черта! Что может понимать автор „Озера“ в морских делах?» – глухо рычит Леон Блуа.) Элегантно затянутый в свой трибунский сюртук, со спадающей на лоб прядью, Ламартин изливается в пространной речи, из которой Невидимый с тоскою понимает лишь то, что касается «его дурных привычек и его незаконного сына». «Этого мне достаточно, – говорит Адвокат Дьявола. – Ибо мы вплотную подошли к проблеме, самой серьезной из всех, какие должны быть здесь рассмотрены: к незаконной связи Адмирала с некоей Беатрис, которая была – и это общеизвестно – чем-то вроде… чтоб не пятнать памяти женщины, я не назову ее наложницей, сожительницей, любовницей, но, употребляя деликатное слово, бывшее весьма в ходу у испанских классиков, „его подружницей“. (Услыхав имя Беатрис, расчувствовался Невидимый и поспешил приспособить к себе строфу, в которой Данте описывает свой трепет при виде своей Беатриче на брегах Леты: «…лед, сердце мне сжимавший как тисками, / стал влагой и дыханьем и, томясь, / покинул грудь глазами и устами…») Джузеппе Бальди, Постулирующий, вскакивает с места, с театральной жестикуляцией прося слова: «Я в ужасе. Мы что ж, теперь будем марать грязью то, что было всего лишь очень земной, но чистой любовью… Да, синьор Адвокат Сатаны, прекратите-ка подавать нам своей наглой рукою знаки, достойные погонщика мулов, и послушайте лучше, что говорит нам об этой осенней идиллии великого человека граф Розелли де Лорг: «Невзирая на его сорок с лишним лет, его вдовство, его бедность, его чужеземный выговор, его седину, пожелала стать спутницей его молодая девушка, обладающая редкою красотою и благородною душою. Она звалась Беатрис, и в ней обитали все добродетели и вся прелесть женщины из Кордовы… Но этот луч света, явившийся придать немного сил его исстрадавшемуся сердцу, ни на миг не отдалил великого человека от его миссии, предопределенной свыше…» «А не принести ль сюда несколько скрипок для аккомпанемента чувствительному романсу?» – спрашивает заносчиво Адвокат Дьявола. «Соблюдайте приличия! – восклицает Председатель. – Эта юная девушка, образ добродетели, кого великий человек любил и почитал…» «Так почитал, что сделал ей ребенка, – бросает, совсем уж грубо, Люциферов законник. – И Колумб настолько чувствовал себя в ответе за скандал, что, верно, пытаясь помочь ей, одинокой беззащитной вдове при живом муже и с маленьким уроженцем Кордовы на руках, из которого даже тореро не получился, в тот момент, когда Родриго де Триана издал свой знаменитый крик: „Земля! Земля!“, когда б лучше ему закричать „Заваруха! Заваруха!“…» – «Оставим в покое Родриго де Триану и разговоры об этих 10 000 мараведи, ибо в руках молодой матери имели они лучшее употребление, чем в руках какого-то матроса, который проиграл бы их в первом кабаке…» («Да, да, да… Пускай оставят в покое Родриго де Триану, ибо, если вслед за ним приплетут Пинсонов и моих слуг Сальседо и Арройаля, которые за моей спиной показывали мои секретные карты проклятому баску Хуану де ла Косе, то мое дело дрянь».) А теперь еще ядовитые слова Адвоката Дьявола, который с дьявольской улыбкой, по-дьявольщицки закрывает дебаты: «Мне кажется, что ребенок, плод любви – я хочу сказать, любви, обретшей плоть на брачном ложе, не освященном благословением, – становится обычно предметом особой нежности своих родителей. Поэтому Христофор Колумб всегда выказывал явное пристрастие к своему незаконному сыну, дону Фернандо… Но то обстоятельство, что отец особливо любит сына, зачатого вне брака, никак не делает его достойным ореола святости… Ибо, если бы так было, столько ореолов освещали бы землю, что на ней мы никогда б не увидели ночных теней». «И это был бы великолепный способ городского освещения, – говорит Протонотарий, который во время этого процесса не раз проявлял себя как человек с положительно слабой психикой. – Это было б гораздо лучше, чем изобретение янки Эдисона, который, кстати, зажег свою первую электрическую лампочку в тот самый год, когда умер Его Святейшество Пий IX, успев подать первый постулат касательно Великого Адмирала». «Fiat Lux! – Да будет свет!» – сказал в заключение Председатель. Исчезли фигуры Бартоломе де Лас Касаса, Виктора Гюго, Ламартина, Жюля Верна. Испарились – без ненужного шума на сей раз – Ниспровергатели Черной Легенды об Испанском Завоевании. Рассеялся легкий туман, населенный фантасмагорическими образами, которые затягивали мглою зал пред взором Невидимого. И очертания членов Трибунала вырисовались снова, более четкие, словно фигуры алтаря, на фоне настенной картины маслом, изображающей святого Себастьяна, пронзенного стрелами его мученичества. И вот уже встает Председатель: «Из всего рассмотренного и услышанного… Вы записываете, Протонотарий? (Протонотарий отвечает утвердительно, любуясь бумажными петушками, которые, от большого до маленького, выстраиваются в ряд на судебном столе, заполняя зеленый лист промокательной бумаги – крохотный лужок средь переливов красного муара. По едва заметному жесту аколита все понимают, что этот действительно взял на заметку все что надо…) Из сказанного и услышанного здесь, – продолжает Председатель, – удерживаются в памяти два серьезных обвинения против постулируемого Христофора Колумба: одно, весьма тяжкое, – в конкубинате, незаконном сожительстве, тем более непростительном, если вспомнить, что мореплаватель был вдовцом, когда познакомился с женщиной, которая должна была подарить ему сына; и другое, не менее тяжкое, что он установил и поощрял предосудительную торговлю рабами, продавая сотнями на городских рынках индейцев, плененных им в Новом Свете… Рассмотрев названные преступления, сей трибунал должен будет высказать конкретное суждение о том, заслуживает ли вышеупомянутый Колумб, постулируемый как Блаженный, такой счастливой судьбы, открывающей ему, на сей раз без контроверзы, доступ к канонизации». Помощник Протонотария обносит по кругу маленькую черную урну, куда каждый член трибунала бросает сложенную бумажку. Затем Председатель распечатывает урну и приступает к подсчету: «Только один голос „за“, – говорит он, закончив. – Следовательно, ходатайство о постулировании отклонено». Пытается еще протестовать Джузеппе Бальди, бесполезно приводя слова Розелли де Лорга: «Колумб был святой, святой, ниспосланный волею Бога туда, где Сатана был царем». «Ни к чему больше драть горло, – замечает едко Promoter Fidei . – Дело кончено». Закрываются папки и фолианты, складываются делопроизводственные бумаги, собирает Протонотарий своих бумажных петушков, надвигает на лоб судейскую шапочку Председатель, ибо сквозной ветер вдруг пробежал по зале, и вмиг исчезает Адвокат Дьявола, подобно Мефистофелю, проваливающемуся в люк на представлении оперы Гуно. Кусая бороду от лютого гнева, направляется Леон Блуа к выходу, хрипя: «Святая Конгрегация Обрядов не разнюхала даже величия Проекта. Что ей до миссии, ниспосланной свыше! С того момента, как Дело перестает быть ей представленным по обычной форме, с собранием документов, полным, сличенным, переписанным и подписанным, скрепленным епископской сургучной печатью, она в полном составе начинает возмущаться и суетиться с единственной целью – помешать, чтоб Дело продвинулось. Да и кроме того… кто такой для нее, черт возьми, этот Христофор Колумб? Какой-то моряк, всего лишь… А разве Святую Конгрегацию Обрядов волновали хоть когда-нибудь морские дела?» «Пропал я», – шепчет Невидимый, покидая свое кресло, чтоб направиться к главной двери, что должна вывести его, после долгих странствий по коридорам и галереям, наружу из гигантского города-зданья. Прежде чем покинуть помещение, он бросил последний взгляд на картину, изображающую мученичество святого Себастьяна: «Подобно тебе, я был пронзен стрелами… Но стрелы, пронзившие меня, были пущены в конечном счете индейцами Нового Света, которых я хотел заковать в цепи и продать в рабство».
Словно зачарованный внезапным совпадением образов, он замер, помедлив у этой картины, изображающей мучения пронзенного стрелами, и подумал о тех, иных стрелах – жестоких и сладостных стрелах, – которые с мифологических времен роковым образом ранят своих избранников, обрекая на муку неизъяснимую, на вечную агонию тех, кто брошен в «адский вихрь», в котором вечно будут мчаться Паоло и Франческа – вчерашние, сегодняшние и будущие. [«Обвиняя меня во внебрачном сожительстве за то, что я не повел к алтарю мою Беатрис, которую так любил, и оставил свое семя на ее плодоносной ниве, они не понимали, эти свирепые блюстители церковного устава, собравшиеся здесь, чтоб осудить меня, эти оледенелые клирики, эти ленивые ватиканцы при постах и на рентах, выставившиеся передо мною, словно были сидящими справа от Бога, дабы судить людей, они не понимали, что я, подобно благородным мужам из Странствующего Рыцарства – а кем же я был, как не Странствующим Рыцарем Моря? – имел своею Дамою ту, кого ни разу не предал в мыслях, хоть и оставался соединенным плотью с той, что продлила мой род на земле. И в то время как с высоты помоста, весьма подходящего для представлений какой-нибудь труппы судейских комедиантов, спорили о моем деле эти Сановные – хмурые и придирчивые, – я понял, как никогда ранее, что есть у сердца резоны – кто сказал это?… – какие неведомы разуму. И внезапно припомнилась мне склоненная и скорбная фигура юного Рыцаря из Сигуэнсы, который тоже имел Даму, путеводную звезду своей судьбы, Высокую Владычицу из местности, именуемой Мадригал Высоких Башен… Превознося в душе своей – как Амадис Галльский несравненную Ориану – ту, кого видел впервые в военном стане Моклина, после взятия Ильоры, он полюбил ее любовью, вовсе не схожею с тем влечением, какое питал некоторое время к своей сигуэнской невесте! И с ее образом в мыслях, движимый тем же стремлением, какое воодушевляло его Даму на доблестное дело Реконкисты, быть может, чтоб возвыситься своею отвагою в Ее Глазах, он бросался в самые отчаянные схватки и пал в крестовом походе против мавров, чтоб успокоиться в конце концов в соборе Сигуэнсы, застыв в статуе из мрамора, обернутый своим походным плащом, с подрезанной на италийский манер копной волос, – и крест ордена Сантьяго, изображенный на его груди, алел, словно капля крови, вечно сочащаяся из его душевной раны . Как я завидую тебе, Юный Рыцарь, больший воитель, чем я, хотя на крышке твоей гробницы изображен ты с книгою в руках – с книгой, принадлежащей, быть может, перу Сенеки Старшего, в то время как я переводил, ища ясных откровений, заключенных в его «Медее», пророческие строфы другого Сенеки!… Ты и я – зачем отрицать, что я иногда ревновал? – любили одну и ту же женщину, хотя ты и не познал, подобно мне (или, быть может?… Как увериться полностью?… Кто проникнет в столь оберегаемую тайну?…), незабываемое наслаждение сжимать в объятьях королеву. Та, из Мадригала Высоких Башен, была нашей несравненной Орианой, хоть эти, что меня судили, пропыленные вершители справедливости, пресытившиеся каноническим правом, не поняли постоянства заботы, глубоко скрываемой, ибо надобно было, чтоб никто о ней не проведал, почему оба должны были молчать; а это, быть может, и побудило тебя жертвовать жизнью в прекрасных порывах мужества, тогда как я, верный чувству, ставшему с некоторого времени рулем и компасом во всех делах моих, так и не обвенчался с Беатрис, с моею, однако, любимою Беатрис.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18