А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Впрочем, Белову было на них — с высокой горки, наотмашь, да с прицепом.
Он был удачлив, работящ и не питал иллюзий.
Что надо— то, в конце концов, от жизни? Свою профессию он любил. На хлеб хватало. На водку и икру —тем более.
Далеко не всем из присутствующих на банкете удалось сделать хотя бы четверть того, что сделал он, Белов.
«Да провалитесь все вы, гниды!» — подумал он про себя и решил произнести ответный тост в выдержанном стиле, в интеллигентном духе, что-то вроде: «За нас с Леной и за хер с вами», но передумал и, качнув рюмкой, решил все же выпить за то, что ему на самом деле сейчас не хватало.
А ему не хватало сейчас, конечно, Бориса.
О, Борька всегда был душой общества, умел поддержать, повести за собой веселье, раскачать компашку до безудержной цыганской легкости, превратить любое застолье в непрерывный полет к счастью, которое наступит у всех, и наступит сегодня же, прямо сейчас.
А наутро Борис — как никто другой — умел расхлебать почти любую послебанкетную ситуацию.
Белов вспомнил, как, будучи еще студентом, Борис спас честь и жизнь студенту Магарадзе.

* * *
Студент Магарадзе был грузин, учившийся на их курсе по линии нацкадров по профилю «народные ремесла». Студент Магарадзе был сыном крупного грузинского начальника со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Тем не менее и вопреки, так сказать, он был прост, радушен, щедр душой и работящ.
Преподаватели, впрочем, его явно побаивались — из-за его отца, конечно же; они были в его присутствии весьма напряжены, обращались к нему исключительно по форме, как в армии, — «студент Магарадзе». Возможно, они подсознательно превентивно напоминали ему этим, что сам он всего лишь пока студент: «Заходите, студент Магарадзе, садитесь, студент Магарадзе, студент Магарадзе скажет сейчас…» — и так далее.
Почему это слово «студент» приклеилось намертво к его, в общем-то, обычной фамилии — бог весть, однако к третьему курсу его никто и не звал по имени — Гурам — все обращались к нему не иначе как «студент Магарадзе».
История, о которой вдруг вспомнил Белов, случилась на третьем курсе во время зимней сессии дня за три до экзамена по научному коммунизму. Так как в течение семестра лекции конспектировала всерьез только Шурочка Голованова, то перед экзаменом на один ее конспект пришлось человек пятнадцать, пытающихся хотя бы в общих чертах понять, что же такое — коммунизм и при чем здесь наука.
Сидя в пустой аудитории, они дискутировали относительно каждого момента конспекта. Дискуссия грозила довести их в равной степени до психушки, до драки и до ГУЛАГа.
В это время, в самом апогее страстей, в аудитории появился студент Магарадзе. Постояв и внимательно, со все возрастающим удовольствием послушав остервенелый псевдонаучный околокоммунистический вздор в течение минут сорока, студент Магарадзе воспламенился и сам, мгновенно решив перенести такую на редкость жаркую говорильню в более подходящую с его точки зрения обстановку.
– Отэц дэньги прислал… — заявил он, взяв слово. — Много денег. Кушать пойдем, коммунисты гребаные? Всех угощаю!
Повторять второй раз не требовалось.
Всей кодлой — пятнадцать человек плюс студент Магарадзе — они завалились в институтскую столовку, в просторечье именуемую рыгаловкой, в которой студент Магарадзе, конечно, бывал и ранее, но исключительно с целью найти там какого-нибудь нужного ему однокурсника, который, по слухам, в этот момент как раз обедал.
Изучив меню и посмотрев все то, что выдавали на раздаче, студент Магарадзе брезгливо фыркнул:
– Нэт. Это пускай свиньи едят. А мы хорошо покушаем, товарищи коммунисты.
Сорвались, оделись, махнули в центр. Кафе «Маяк», «Московское», «Белый Аист», «Садко» также не удовлетворили своей кухней студента Магарадзе.
– В «Арагви» пойдем. Выпить везде. А там кормят хоть.
Однако перспектива двигаться и далее — в какое-то «Арагви» никому особо не улыбалась — они находились в этот момент прямо напротив здания КГБ, что на Лубянке, к «Арагви» ж надо было тащиться еще аж к Моссовету. Было уже почти четыре часа дня, начинало смеркаться, январский день катился к концу. Жрать хотелось.
– А чего это нам ломить в твою «Арагви»? Уж если в ресторан ты нас ведешь, то двинули вот в «Славянский базар». Мы же славяне все — верно, студент Магарадзе? Ты один грузин будешь. А потом он и рядом здесь, вон, еще сто шагов к Красной площади.
– Харашо, — согласился студент Магарадзе. — Около Красной площади плохо не станут кормить.
Подплыли. Студент Магарадзе вмиг договорился с цербером, сунув ему что следовало и объяснив ситуацию просто: «день рождений у всех».
Их посадили в общем зале, сдвинув три стола.
Молчаливо скользящий по паркетам официант тут же понял, что студент Магарадзе хороший человек, из чего вытекало, что всех его гостей, столь счастливо родившихся одновременно друг с другом и самим студентом Магарадзе, нужно немедленно угостить на славу. Летая и кружась на цырлах, халдей в момент расставил на столах пять бутылок запотевшей «Столичной» вкупе с тремя большими подносами хлеба, после чего понесся стрелой за холодными закусками.
Когда секунды через три халдей вернулся, катя перед собой сервировочный столик, отягощенный салатами, грибками, семужкой, икоркой и прочей «ассорти», на трех столах уже не было ни водки в бутылках, ни хлеба в подносах.
– Нам хлеба и водки еще, — обратился студент Магарадзе к халдею.
– Ас этим что? — изумился халдей, указывая взглядом на холодные закуски: — Ведь вы заказали.
– Какой ты никуда не понимающий, — с сожалением заметил студент Магарадзе. — Конечно, мы съедим. Обедать пришли. Не поститься. Еще водки нам, понимаешь? Хлеба еще! Но это не значит, что мы вина пить не будем, мясо есть не станем. Как не понять? Не обижайся на меня, прошу!
Халдей обалдело кивнул. И время понеслось на попутном ветре — крепчавшем, штормовом. Славный был вечер!
Лишь самый конец его омрачил Алешка Куликов, их институтский клептоман. Алешка обратил внимание на то, что многие столики вокруг них остаются пустыми, когда сидящие за ними посетитетели встают и принимаются танцевать.
Бокалы, рюмки и фужеры остаются на таких столиках совершенно без присмотра.
Алеше Куликову стало понятно, что эту посуду следует прибрать: ведь в общаге извечно не хватало ни кружек, ни чашек, ни стаканов. Здесь же, по оказии, этот пробел мог быть ликвидирован без особых хлопот. Пока студент Магарадзе расплачивался с халдеями, Алеша, ничтоже сумняшеся, натаскал с ближайших столиков различного стекла и, за неимением сумки, аккуратно сложил все стекло себе за пазуху, став из-за этого похожим на беременного — месяце на восьмом.
Естественно, такой порыв разумной запасливости, проявленный практически в открытую, не мог пройти, да и не прошел незамеченным. Разгневанный метрдотель прихватил Алешу за хохолок натурально на выходе из зала, не желая, видно, скандалить в самом зале.
– Что это тут у вас такое? — спросил метр у Алешки, указывая на его слегка позвякивающее при ходьбе пузо.
– Пошел ты в жопу, — уклонился от прямого ответа Алешка.
– Да? — удивился метр. — А если так вот?
Протянув руку, метр небрежно вытянул край рубашки из брюк Куликова. Пузо опало мгновенно, и Алексей тут же оказался стоящим по щиколотку в битом стекле.
В воздухе густо запахло ментовкой.
Метр объявил свою цену — пятьсот.
Это было немилосердно: Алешка натырил не больше чем на полсотни — с этим впоследствии согласились абсолютно все.
Однако заказывал музыку метр и только метр, так как те самые «абсолютно все» в этот момент не вязали ни лыка.
Вязать не вязали, но карманы повыворачивать пришлось.
Нашкрябали слезы.
И тогда студент Магарадзе снял свои золотые часы, которые ему подарил дедушка Давид.
Часы стоили приблизительно как автомобиль. Метр их принял в качестве залога «до завтрашнего вечера». Нацарапал, однако, и расписку, проставив сумму — пятьсот рублей — сумму, по крайней мере впятеро меньшую стоимости часов — во же сволочь какая!
Оделись, вышли на Никольскую. Где завтра взять денег?
– Алешка, ты же, сука, все устроил! Ты и доставай!
С Алеши, впрочем, взятки были гладки. Его немного вырвало — сразу, на улице — и теперь он только тонко улыбался и покачивался.
Договорились: все займут — где могут, сколько смогут — но побольше, до предела, и завтра в шесть встречаемся на Пушке, возле памятника.
Все разошлись притихшие и даже протрезвевшие.
На следующий вечер к Пушке съехались почти что все — четырнадцать персон плюс студент Магарадзе — один Алешка Куликов не прибыл.
Пересчитали, кто чего принес. Сложили. Шестьсот семьдесят пять!
И тут студент Магарадзе признался, что завтра утром в Москву прилетают его отец с дедом и братом. Сказал также, что если б не удалось собрать денег, то все — ему, студенту Магарадзе, пришлось бы наложить на себя руки. Другого способа встретить деда, отца и брата без часов, стоящих автомобиль, у студента Магарадзе не было. Только в холодном виде. На столе.
Забавно то, что все тогда поняли — это без шуток. Уж очень мрачно и спокойно студент Магарадзе все изложил. Закон гор.
Слава богу, что все обошлось. Оставалось, конечно, еще получить часы — да! Но всех отпустило немного. Развеселились.
Путь их в «Славянский базар» проходил как раз мимо «Арагви». Деньги были: «лишние» сто семьдесят пять.
День был позади: тяжелый, но удачный.
– На полчаса, по сто граммульчиков, поправиться, как? А, ребята? — предложил кто-то.
Все ощущали себя героями: человека от смерти спасли как-никак! Они были уже коллектив, команда, друзья, а не свора халявщиков. И вся жизнь у всех впереди. Чудная жизнь!
Зашли, твердо зная — на двадцать минут, всем по стопке, для настроя и — вперед, довести до конца.
Вышли из «Арагви» через три часа. Пересчитали деньги вновь: осталось только сто семьдесят пять рублей.
Господи! Как же могло случиться такое?!
– Слушай! — кто-то из них схватил за рукав студента Магарадзе. — Я же тебе говорил: не заказывай ничего больше, стоп! Точка! А ты ответил: «Все в порядке, не волнуйся, это деньги лишние»! Как так?! Как ты считал? Нет, почему?!
– Я виноват, я перепутал… — признался студент Магарадзе. — Лишние и необходимые. Необходимые надо было оставить, а лишние можно было и выпить, ничего! А я, дурак такой, я их взял и перепутал.
– Ну, хорошо, кончай базар, пойдем к «базару», я выну из них часы, — сказал вдруг Тренихин.
Он был абсолютно трезв. Он ничего не пил в тот вечер.
Молча они добрели до «Славянского базара». Тренихин разделся на улице, несмотря на январь.
– Подержите пальто.
Взяв расписку и оставшиеся деньги, Тренихин обошел очередь, стоявшую в ресторан, и решительно, даже, пожалуй, грозно махнул сквозь стекло швейцару: давай, открывай!
Вернулся он минут через пять всего, с часами. Молча отдал часы, молча надел пальто.
О том, как ему удалось «вынуть часы», он рассказал только лет десять спустя, да и то в порядке откровенной беседы с Беловым — с глазу на глаз.
В те же годы большинство из них решило просто: у Тренихина была еще и своя заначка, сокровенная, которую он пожертвовал, чтобы стать героем в глазах всего курса.
Однако эта версия была далека от истины.
В тот вечер у Борьки своих денег не было ни гроша. Направляясь на Пушку, он выгреб все что мог. У него не было и чужих денег. Только те сто семьдесят пять и расписка.
А научный коммунизм все сдали с ходу. Кроме Алешки Куликова, сдавшего с третьего захода, уже в феврале. Его, видно, Бог наказал.

* * *
Часы пробили три часа ночи.
– Не спишь? — тихо спросила Лена лежащего рядом Белова.
– Нет.
Оба смотрели в потолок.
– Все думаешь?
– Все думаю.
Слава богу, банкет пролетел на одном дыхании, без возобновления старых закоренелых скандалов и без начала новых подковерных драк.
– Скажи, Коля, а ты абсолютно все про этого сцепщика следователю рассказал?
– Все я рассказал только тебе. Тебе. Абсолютно все.
– А следователю?
– Нет, конечно. Я следователю и половины не сказал. Я рассказал ему лишь до того момента, как Борька послал его к проводницам за водкой. А самое-то интересное как раз потом началось, дальше.
– Но ведь это-то и было самое главное! Зачем же ты не рассказал?
– Чтоб он подумал, что я больной на голову?
– Что он подумал бы — это не наше с тобой дело. Твое дело было — рассказать.
– Нет-нет! — Белов помолчал. — Выглядеть идиотом? Брось! Я давно уж отвык от таких ролей.
– Но ты ведь знаешь, где искать Бориса!
– Предполагаю, только. Точней, догадываюсь. Если бы я был уверен…
– То — что бы?
– Да ничего! Ты спи. Вообще в эту версию едва ли кто поверит. Я и сам сомневаюсь, честно говоря, хоть и являюсь ее автором. Подобное могло возникнуть в голове только у того, кто хорошо знает сумасбродность Борьки, неуемность, импульсивность. Для всех остальных, и для следователя в том числе, эта версия — полная чушь.
– Я бы, Коля, будь я на твоем месте…
– Ты, Лена, будь на своем. Мое это дело — и точка. Только мое и ничье больше.
– Коля…
Он потянулся к ней.
В дальнем углу сознания мелькнула скользкая мысль о том, что это, пожалуй, уже и не любовь. И не попытка растаять в родном, теплом, близком: расплыться в своей половине, уйти во второе «я». Это был даже не секс ради секса, как удовольствие и времяпрепровождение. Это больше всего напоминало выполнение некоторого молча подразумеваемого обязательства, или, проще — прием снотворного — последняя попытка уйти хоть ненадолго из жизни — отбарабанить свое и заснуть.
«Ее не следует тянуть в эту историю, — подумал Белов. — Этот внезапно возникший крест — он только мой. Хотя и я его, в сущности, не заказывал. Но он мой, не ее! Ведь если не хочешь потерять все, любовь не следует грузить выше допуска; до выпрямления рессор — не надо».
Любовь как перекаленная сталь: тверда, но и хрупка. Она может выдержать неимоверное давление, резкий жар, резкий холод и стать только тверже. Но может она и внезапно хрупнуть на самом, казалось бы, бытовом и вполне безобидном изгибе судьбы.
Так, например, как хрупнула любовь Тренихина той осенью на третьем курсе…

* * *
На третьем курсе осенью у Тренихина случилась большая любовь. Как и всякая большая любовь, она образовалась из ничего и совершенно внезапно.
С Анечкой Румянцевой Борька схлестнулся случайно и, что для Тренихина было особенно не характерно — в абсолютно пристойном месте: в Третьяковской галерее.
Судьба их буквально столкнула возле известной картины Нестерова «Лисичка».
Борис, не сводя глаз с переднего плана, отступил на пару шагов, чтобы «включить в глаза» всю композицию целиком и, отступая, сильно толкнул спиной стоящую сзади Анечку. Конечно, он тут же вежливо извинился. На ее вопрос, всегда ли он ходит спиной вперед, Борис ответил, что нет, не всегда. Только по выходным.
В зал Врубеля они пошли уже вместе.
Потом, выйдя из Третьяковки, оба с удивлением обнаружили, что домой им идти по дороге: Анечка жила в одной из цековских башен среди больших и малых Бронных, а Борька снимал в ту осень комнату в коммуналке на четвертой Тверской-Ямской. Довести до дому милую Анечку, а потом уже двинуть к себе за Маяковку сам Бог велел.
Проводив Анечку до подъезда, Борис был зазван на чай: день был промозглый, и оба ужасно замерзли, одевшись с утра не по погоде.
– Согреться?…Чаем?!?
– А почему бы нет?
– Ну что ж, я в этом без комплексов. Можно и чаем.
– Ну, пошли тогда!
Оба Аничкиных предка были дома по причине воскресного дня, о чем, конечно, милая Анечка не могла не знать.
Так, совершенно естественным образом, Борис в один день познакомился с самой «что ни на есть на свете, ты и не видел таких, я клянусь тебе, точно, старик», втюрился выше ушей и сразу же был представлен, «не отходя от кассы», предкам. Причем все залпом: в течение четырех-пяти часов.
Борька произвел на родителей самое неизгладимое впечатление, нарисовав, между делом, за чаем их Пусика — огромного голубого перса, а затем заодно также Чама — тупого и расхлябанного сенбернара.
С точки зрения отца Анечки, одного из серых кардиналов ГТУ ГКЭСа*, Борис подходил идеально: безупречно русский скромный парень, в выходной ходит в Третьяковку один, без пьяных друзей, ходит изучать также безупречно русского православного художника Нестерова, вырос в детдоме, родственников нет — а это просто замечательно! Далее, парень при галстуке, вежлив-корректен до судорог, на пол не харкает, в солонку руками не лезет, не указывает пальцем в лицо и на вещи, не чешет под столом ногу об ногу, носом не шмыгает, губ рукавом не утирает. Мало того, парнишка при деле: учится в художественном, в который — раз одинок, как перст в унитазе — поступил сам, благодаря напору и усердию. (Про талант Анечкин папа слыхал как-то в детстве, но не особо прислушивался.) Конечно, усердие и напор — что же еще?
1 2 3 4 5 6 7