А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В ту ночь, увидев меня, ты старался держаться прямо, но даже издалека было заметно, что ты едва стоял на ногах. У тебя были растрепанные волосы и лихорадочный блеск в глазах. Часы только пробили двенадцать, и на улице, кроме нас, никого не было. Ты шел мне навстречу, и я думала, что ты, как всегда, пройдешь мимо, совсем рядом, даже не взглянув на меня. Ты остановился, и я тоже, хотя раньше мне даже в голову не приходило заговорить с тобой. Я увидела, что ты оперся на фонарный столб и был очень бледен. Мне стало жаль тебя. Твоя рубашка выбилась из брюк, а на лице блестели капли пота. Не задумываясь я подошла к тебе и спросила, что с тобой и могу ли я помочь. Я чувствовала не жалость, а сострадание, потому что сама тоже была в отчаянии в ту ночь и видела в тебе свое отражение. Ты впервые посмотрел мне в глаза, но, кажется, не видел моего лица и не осознавал присутствия. Я закинула твою руку себе на плечи и обняла за талию: ты был очень тяжелый, дрожал и не держался на ногах. От тебя пахло спиртным, но по блеску глаз и безвольному выражению рта я поняла, что ты к тому же курил гашиш. Ты пытался говорить – заплетающимся языком, повторяя чье-то имя. Мне удалось довести тебя до парка Вандельвира и усадить на скамью возле фонтана с огнями. Ты просил, чтобы я оставила тебя, смотрел своими остекленевшими глазами и спрашивал по-английски, кто я. Ты упирался локтями в колени и ронял голову. Тебя стало тошнить. Я смочила платок в фонтане и обтерла твое лицо: ты лизал его, открыв рот, лизал мои руки, но тошнота опять подступала, и я наклоняла тебя вперед, держа голову, чтобы тебя не вырвало на одежду. Ты долго не мог справиться с тошнотой, стонал, прижимал мою руку с платком к своему лицу, и в конце заскулил, уронив голову, и я вытерла струйку слюны, свисавшую из твоего рта. Я подняла твою голову, снова смочила платок, чтобы протереть лицо, и обнимала тебя до тех пор, пока ты не перестал дрожать. Ты сказал, что не можешь вернуться домой, потому что у тебя нет ключа и ты не помнишь дорогу, и смотрел по сторонам, будто проснувшись в незнакомом городе. Ты говорил очень тихо и непрерывно, в полубреду, и когда я предложила тебе пойти ко мне домой, запротестовал, сильно мотая головой. Тебя смущало, что было уже так поздно, но к себе домой ты тоже не хотел идти, потому что пришлось бы разбудить родителей. Я помогла тебе подняться, обвила рукой твою талию, и мне понравилось, с какой силой ты прижал меня к себе. Ты говорил, что никогда не обнимал на улице женщину – ни на улице, ни в каком другом месте, – и сжимал мое бедро широко раскрытой ладонью. Ты уже не спрашивал, куда мы идем, а позволял себя вести – покорный, безнадежно пьяный, одурманенный гашишем, с расширенными зрачками, улыбаясь, будто тебе снилось то, что ты видел и рассказывал мне на своем странном английском, составленном из лоскутков песен. Ты сразу же забывал, о чем говорил, два-три раза спрашивал мое имя, повторял его, словно оно тебе очень нравилось, и сказал, что так звали невесту Михаила Строгова. Потом ты стал пересказывать мне эту книгу, но не мог вспомнить сюжет. Ты говорил, что слова – нить и если перестанешь говорить, нить порвется и все слова сотрутся из твоей памяти. Поэтому ты говорил так быстро и беспокойно, и не стоило просить тебя повторить что-то, что я не поняла, потому что ты уже не помнил этого. Я привела тебя к себе домой, но ты не хотел идти дальше прихожей, смущаясь и снова приходя в ужас оттого, что так поздно. Взяв за руку, я заставила тебя войти и усадила надиван, а сама пошла в спальню к отцу, уже погасившему свет, но, конечно же, еще не спавшему. Когда я вернулась в столовую, ты смотрел на гравюру всадника, говоря, что это Михаил Строгов, а потом – что он напоминает тебе всадников в буре Джима Моррисона. Я очень тихо поставила пластинку Кароль Кинг и приготовила кофе. Пока мы пили его, ты продолжал говорить и рассказал мне всю свою жизнь, то, что произошло с тобой этой ночью и что ты собирался делать, уехав из Махины. Ты не знал ничего и хотел знать все, ты нигде не был, но говорил мне о городах и странах, куда хотел бы поехать, так, как будто уже вернулся оттуда. Ты еще ни разу не прикасался к женщине, но в твоих глазах была заметна страстность – такая же, как и сейчас, только более скрытая и неловкая. Ты уже не отводил глаз, мы сидели на диване, слушая Кароль Кинг, и ты замолчал. Я заметила, что ты сглатываешь и невольно наклоняешься ко мне. Ты не умел целоваться: я проводила языком по твоим губам, но ты не раскрывал их. Ты касался моей блузки, но не осмеливался сжимать мою грудь. Мне пришлось подталкивать тебя, чтобы ты сделал это, повторяя себе: «Ты с ума сошла, отец может выйти из спальни и застать нас».
Но в то мгновение мне было все равно. Я чувствовала не возбуждение, а спокойную нежность, полную удивления – похожее чувство вызывали тогда во мне некоторые песни, – как будто с тобой мне не нужно было ни притворяться, ни бояться чего-то. Ты отстранялся, чтобы посмотреть на меня, но снова чувствовал себя плохо, от гашиша, иногда казалось, будто ты видишь меня очень далеко, ты дышал с приоткрытым ртом, а потом успокаивался, гладя мое лицо и волосы.
Было больше четырех, когда мы пересекли площадь Генерала Ордуньи по дороге к твоему дому. Мы прошли, обнявшись, через весь город: я склоняла голову на твое плечо и расспрашивала о твоей жизни и семье. Я просила тебя рассказать о работе в поле, но об этом ты не хотел говорить: сразу становился серьезным и менял тему. На углу того особняка с головами чудовищ или птиц на навесах крыши ты сказал, чтобы я оставила тебя. Ты жутко боялся и опять побледнел, сжимая челюсти и кусая губы. Ты едва поцеловал меня: казалось, будто тебе стыдно на меня смотреть. Ты повернулся ко мне спиной и пошел к своему дому, держась у стен, спотыкаясь, и один раз чуть не упал. Я ждала, пока ты не повернулся, чтобы попрощаться со мной. Вот и все. На другой день ты меня не узнал. Я вспоминала эту ночь, и мне казалось, что все произошло давным-давно или приснилось. Но у меня никогда не было таких снов. Мы с отцом уехали из Махины в начале июля. Он хотел вернуться в Америку, но я – нет. В Мадриде я нашла работу в туристическом агентстве. Мать оставила мне в наследство несколько тысяч долларов. Для нас жизнь в Мадриде была тогда намного дешевле, чем в Нью-Йорке, но отец не хотел оставаться. Он сказал, что уже не может выносить Испанию, потому что слишком задержался с возвращением. Его все раздражало: он покупал газету и сразу же выкидывал ее в мусорное ведро, если я включала телевизор, чтобы посмотреть новости, он уходил. Отец говорил, что становится невыносимым стариком, и просил его извинить: и действительно, он уже был не тот, что год назад. Но я не хотела признаваться самой себе, что в глубине души предпочитала остаться одна. В тот день, когда убили Карреро Бланко, мы впервые повздорили с отцом: он не позволил мне выйти на улицу.
«Ты не замечаешь, – говорил он мне, – не видишь, что творится в Испании, не понимаешь, что любой из этих сумасшедших может выстрелить в тебя!»
Однако я осталась, а он уехал. Отец продал дом в Куинсе и поселился в доме престарелых в Нью-Джерси. Там у него был друг, тоже ветеран республиканской армии. Мы не виделись много лет. Я навестила его с Бобом, чтобы пригласить на нашу свадьбу. Отец осмотрел его с головы до ног, пожал руку и попросил оставить нас наедине на несколько минут. Он сказал мне, что это будет еще одна моя ошибка. Когда родился ребенок, мне показалось, что отец отчасти примирился со мной или смягчился, вспоминая то время, когда я была маленькой. Он играл с моим сыном так же, как со мной, и рассказывал ему сказки Кальехи. Боба все это выводило из себя: он говорил, что эти сказки слишком жестоки для сознания ребенка. Я притворялась перед отцом, так же как перед самой собой, но, как только мы оставались одни, он смотрел на меня со своей обычной уверенной проницательностью и говорил: «Я же тебя предупреждал, что это ошибка».
Он не хотел, чтобы я знала о его болезни. В прошлом месяце мне позвонили из дома престарелых и сказали, что отцу осталось жить очень недолго. С того времени я не расставалась с ним. Я говорила с ним о тебе, и он улыбался, когда я рассказывала, как удивилась, снова увидев тебя в Мадриде. Отец подробно расспрашивал об этом и сказал, что умрет со спокойной душой, видя меня снова такой, какой я была во время нашей поездки в Испанию – в первые дни, в Мадриде, когда мы ходили под руку по улице Веласкеса и он заказывал мне сердцевидки и вермут в кафе в Ретиро.
«Ты не представляешь, как изменилась с тех пор, – говорил он мне, – какая изможденная и худая ты была в последнее время».
Я садилась рядом с ним на кровати и часами слушала его. В последние дни отец почти не говорил, потому что ему не хватало воздуха. Он умер во сне. Однажды вечером я оставила его спящим, и он больше не проснулся. Медсестра сказала, что глаза у него были закрыты, одна рука лежала на груди, а другая свисала с кровати. После похорон я осталась на два дня в гостинице. Я не плакала и не могла поверить, что отца больше нет. Я подумала, что, кроме сына, во всем мире у меня нет кровных родных. Я вспомнила женщину в инвалидном кресле, мужчину в черном и военного, чуть помоложе, которых видела однажды в мадридской церкви. Но они не имели ничего общего со мной и даже с моим отцом – по крайней мере с тем человеком, которого я знала. Мне пришло извещение о разводе, и я снова стала носить фамилию своего отца. Ты не представляешь, какую гордость я испытывала, подписывая бумаги, представляемые мне в больнице, своей настоящей фамилией – Галас. Я очень удивилась, когда ты назвал меня Эллисон в столовой Дворца конгрессов, меня это даже разозлило, и я чуть не сказала тебе, что это вовсе не мое имя. Однако в то же время мне понравилось, что ты украдкой обратил внимание на мою карточку на пиджаке и был так доволен своим эффектным приемом, что я предпочла не прояснять недоразумения. Я решила, что таким образом смогу украдкой понаблюдать за тобой, открыть, как ты жил все эти годы и в кого превратился. Я сомневалась в тебе: ты казался мне то прежним, то одним из обычных международных служащих, но хуже всего было то, что у меня не оставалось времени – я возвращалась в Америку следующим утром. Я не хотела рисковать, чтобы избежать нелепости и разочарования, но и не могла упустить представившуюся мне невероятную возможность. Поэтому тотчас решила переехать в твою гостиницу, а когда мы присели на корточки под столом, чтобы собрать упавшие у меня бумаги, и рассмеялись, я уже была уверена, что ты мне нравишься. Однако следовало действовать очень осторожно: ты казался таким серьезным, и я боялась, что ты подумаешь что-нибудь не то обо мне, если я буду слишком показывать свое расположение. Я решила поскорее перевезти свои вещи и, если ты не предложишь мне встретиться, искать способ увидеться с тобой случайно после дневного заседания. Но все мои планы нарушались: я попала в пробку, а в гостинице мне ужасно долго не могли предоставить номер. Я не успевала уже приехать во Дворец конгрессов и рискнула пренебречь благоразумием и позвонить тебе по телефону. Никто не брал трубку, и я решила ехать искать тебя, но это был час пик, и не было ни одного свободного такси. Я подумала, что разумнее всего остаться в гостинице, но мне не хватило терпения, когда же я наконец поймала такси и приехала во Дворец конгрессов, там уже не было никого, кроме уборщиц. Я поехала обратно в отель: на дорогах был весь Мадрид, мои нервы были на пределе, я выходила из себя из-за пробок и мечтала заткнуть рот болтливому таксисту. Я позвонила в твой номер, но ты не ответил, приготовила себе ванну и едва погрузилась в воду, как зазвонил телефон. Я поскользнулась на плиточном полу, даже не успев подумать, что это мог быть не ты. Это оказался тот зануда, говоривший о Хемингуэе: он и Сонни обегали весь Мадрид в поисках меня и теперь были рады пригласить на ужин. Я с удовольствием задушила бы его телефонным проводом. Я сказала, что очень устала. Ему было все равно, мы могли поужинать в отеле. Он, очевидно, желал и питал некоторые надежды переспать со мной. Недавно разведенная, наверное, думал он, одна в Мадриде, с ненадежной работой в журнале, где он, очень кстати, имеет большой вес. Когда появился ты, первое, о чем я подумала, – просить у тебя помощи. Я видела, как ты косо смотрел на него во время ужина, и думала: «Сейчас он уйдет, вот-вот пустится наутек». Я искала твои ноги под столом, но была в таком смятении, что наткнулась на того типа: хорошо еще, что поняла свою ошибку, потому что он умолк, заулыбался и даже украдкой подмигнул мне, приподняв бокал, чтобы ни ты, ни Сонни этого не заметили.
Сейчас нам кажется, что все должно было произойти именно так, но мне страшно думать, как легко было потерять тебя в тот вечер, что я могла не взять тебя за руку, когда ты сказал, что уходишь. Я спрашиваю себя, что бы я сделала, если бы ты так и не предложил мне остаться. «Он не решится, – думала я, – ведь он даже не предложил пойти в какой-нибудь другой бар, вне гостиницы, значит, он очень устал или я не нравлюсь ему так, как казалось». Мы ждали лифт, а ты вертел ключ и
смотрел на горящую стрелку как ни в чем не бывало, не обращая особого внимания на то, что я тебе рассказывала. Мы стали подниматься, но мне не хватало духу взять инициативу в свои руки: что бы ты подумал – такой строгий, серьезный. Когда дверь открылась, у меня что-то подпрыгнуло в животе: «Если он мне ничего не скажет, я сама это сделаю». Какое спокойствие – ты ждал до самого конца, чтобы решиться, и именно в тот момент – раз и закрывается дверь! Я нервно рассмеялась, а ты залился краской; уже давно ни один мужчина не краснел передо мной, и мне захотелось обнять тебя прямо там, посреди коридора, покрыть твое лицо поцелуями и сказать тебе по-испански: «Неужели ты меня не помнишь?»
Но как я боялась, когда мы вошли в твой номер! Ты положил мне руку на талию, пропуская вперед, и меня это так возбудило, что я готова была убежать или улечься на кровать и потребовать тебя безо всяких предисловий. Но ты действовал очень медленно: сигарета, пиво, нежные шутки по-английски, твоя манера говорить мне «чувствуй себя свободно», как будто ты повторял это другим женщинам в этой самой комнате. Я ничего не знала о тебе целых семнадцать лет и сходила с ума от ревности. Я не доверяла тебе и боялась, что ты действительно такой, каким показался, когда я видела тебя за завтраком, и что ты обращался со мной с той же механичной тщательностью, с какой резал тост. Но как ты переменился, когда мы начали целоваться: ты преобразился, уже не был сдержанным и не смущался, как будто вместе с одеждой снял с себя маску или доспехи. Ты не стыдился, но был деликатен, как никто другой, был решителен и в то же время нежен, убирал волосы, чтобы видеть мое лицо, и улыбался мне, когда я достигла вершины. Ты ждал почти до конца, чтобы присоединиться ко мне, но даже тогда я не позволила тебе закрыть глаза. Ты не знаешь, как смотришь в тот момент и как смотришь на меня сейчас. Этот взгляд принадлежит мне, и его не видел никто, кроме меня. Я уже не сержусь, что ты не помнишь ту ночь в Махине. Она тоже принадлежит мне, и мне нравится, что ты знаешь о ней только потому, что я помню ее и рассказываю тебе об этом.

* *
Два голоса в полумраке и тишине квартиры, сплетающихся также, как тела и руки, вливающихся горячей волной в уши, затихающих на границе сна – одиноких и искренних, как два последних голоса, оставшихся в мире, возвышенных смехом, медленных и мрачнеющих во время исповеди, разрывающихся в долгом стоне наслаждения или крике, заглушённом подушкой, мудрых, ставших родными всего за несколько дней, бесстыдных и одновременно стыдливых, привыкающих называть своими именами то, что умалчивалось вначале – действия, желания, части тела. Два голоса сливают потоки слов в общее откровение, и каждый из них, узнавая другого, показывает себя таким, каким предстает перед самим собой, и благодарит судьбу за это таинственное чудо, за существование человека, столь похожего на него самого и в то же время таящего внутри себя и на поверхности своего тела мир, который никогда не наскучит познавать. Это познание непрерывно, как и поток времени, они не знают или не хотят подсчитывать, сколько прошло часов и дней, моментов безмятежности и внезапных порывов страсти. Они разговаривают, смотрят, слушают, нежно касаются друг друга, открывают глаза и видят, что уже стемнело или светает. Они вспоминают названия песен, ищут их на дисках, ждут и преследуют друг друга в квартире с той же жадной неуверенностью, с какой искали бы друг друга на улицах города. К этому кубическому замкнутому пространству квартиры сводится для них теперь весь мир, так же как в нескольких днях – недавнем прошлом и ближайшем будущем, готовящем им скорую разлуку, – заключена вся продолжительность их жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65