А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Такая ласковая и такая красивая!»
Меж тем, как коляска Люси во время ее последнего визита ко мне стояла со стороны дома, обращенной к больнице, экипажи, подвозившие заказчиков моего собрата – живописца, подъезжали к другой стороне дома, обращенной к собору.
Это обстоятельство привлекло внимание жильцов нашего дома; когда же после множества предположений и догадок, в которых наименьшую роль играла моя особа, они все-таки узнали, что коляска с гербами стояла ради меня, молва о моей неожиданной и тем более ослепительной славе, полетела с этажа на этаж, и старый учитель, утверждая, что он это предвидел и раньше, повторял:

Non ego perfidum
Dixi sacramentum! Дал ведь не ложно я Клятву святую (лат.). Гораций. Оды. II, 17, 9 – 10; перевод Н. С. Гинцбурга (Квинт Гораций Флакк. Поли. собр. соч.).



– Уж не ругаешься ли ты? – перебила его жена.

Odi profanum vulgus
Et areo Противна чернь мне, чуждая тайн моих (лат.). Гораций. Оды, III, 1, 1; перевод Н. С. Гинцбурга (Квинт Гораций Флакк. Поли. собр. соч.).

.

– Вари-ка лучше свои компоты!
– Я думала, что сорок лет работы в школе отбили у тебя охоту к этой проклятой латыни, она делает тебя невыносимым. Неужели ты не можешь бросить эти глупости и говорить по-французски, как все люди?
– Ты очень отличаешься от Горация, моя дорогая, ибо это он говорил:

Nocturna versale manu, versate diurna О, день и ночь [вы, Пизоны,] читайте [творения греков]! (лат.). Гораций. Наука поэзии, 269, перевод М. Д. Дмитриева (Квинт Гораций Флакк. Поли. собр. соч.). «Наука поэзии» – это позднее название «Послания к Пизонам»; в русском переводе сохранено обращение к ним.



и если я тебе даю пощаду ночью, ты можешь слушать меня днем.
– Гораций и все эти господа большие дураки, они и тебя оболванили. Ночью ты так храпишь, что я не могу спать, а днем забиваешь мне голову твоей тарабарщиной.
– Ты клевещешь на красоты,.которые тебе не дано понимать. Одумайся, моя дорогая, если я ем твои компоты и нахожу их вкусными, ты могла бы хвалить мои гекзаметры и ощущать их аромат…

Vellem in amicitia sic erraremus… Если б мы так разбирались и в дружбе… (лат.). Гораций. Сатиры, I, 3, 41; перевод M. Д. Дмитриева ( Квинт Гораций Флакк . Поли. собр. соч.).



– Мои компоты превосходны, а твои рагу ужасны!

Melius nil coelibe vita! Ничего нет приятнее, чем жизнь холостая! (лат.).



– Я остаюсь при том, что всегда говорил об этом юноше:

Non ego perfidum
Dixi sacramentum! Дал ведь не ложно я клятву святую (лат.).



С другой стороны музыкант, игравший на контрабасе, и вся его команда (я уже говорил, что студенты проводят свою жизнь у окна) тоже не преминули заметить роскошную коляску. По меньшей мере пятнадцать физиономий сразу показались в окнах, выходивших на улицу, и с любопытством глазели на лакеев, спрыгнувших с козел, чтобы отворить дверцу коляски, и на молодую даму, входившую в дом, опираясь на руку супруга. Начались предположения: «К кому она идет? Кто знает, – думал музыкант, – быть может, любитель музыки, которого провидение?…» И все физиономии обратились к окнам, мансардам, чердачным окошкам, выходившим во двор…
Люси поднималась по лестнице, Люси миновала последний этаж; воистину, прекрасная дама шла к юному живописцу!!! И моя слава вознеслась до звезд.
Один лишь землемер и его семейство не обратили внимания на эти великие события. Глава дома был в поле, занятый своими угломерами, мать хлопотала по хозяйству, а старшая дочь, погруженная в бумаги отца, трудилась по ту сторону нашей перегородки. В этой деятельной жизни, обремененной суровыми заботами, было мало места для уличных дел и пересудов соседей.

Тем временем моя работа подвигалась. Я вставал на заре, поднимался в свою мастерскую и с жаром трудился до наступления сумерек.
Своим прилежным занятиям я был обязан тому, что немного покороче познакомился с землемером. Вместе с дочерью, он, как и я, на заре покидал свое жилище. Мы вместе шли по лестнице, и в то время, когда он входил в свою мансарду, чтобы задать девушке урок на день, я водворялся в своей. Соседство и общность привычек мало-помалу нас сблизили, и хотя этот человек очень дорожил своим временем, он иногда позволял себе потерять две-три минуты, поговорив со мною перед дверью, если предмет разговора, начатого на лестнице, настоятельно требовал еще нескольких слов.
Когда мы поднимались по лестнице, его дочь шла впереди, держа в руке ключ от мансарды. У нее была недурная фигурка, а лицо – скорее благородное, чем красивое. Всегда с непокрытой головой, она была чрезвычайно просто одета. Ее лучшим украшением были молодость, свежесть и прекрасные гладко зачесанные волосы, обрамлявшие лоб.
Черты строгого воспитания в любом возрасте заметны у тех, кто имел счастье его получить. Эта робкая и застенчивая девушка носила на себе печать несколько диковатой гордости, которая с еще большей силой выражалась на лице ее отца. Она была незнакома с манерами большого света, однако держалась с таким благородством и сдержанным достоинством, что при всей скромности ее звания, в ее облике нельзя было найти ничего вульгарного.
Трудно было без удивления и интереса глядеть на эту юную особу, которая в возрасте забав и веселья посвятила себя необычному для женщин труду; работая не покладая рук, почти не зная отдыха, она при всей своей молодости была вместе с отцом опорой семьи.
Я не отступал от своего правила рано вставать, чтобы не оказаться в одиночестве, поднимаясь в мою мансарду. Но иногда бывало и так, что землемер утром уходил сдавать законченную накануне работу, и Генриетта поднималась по лестнице одна. Это были тягостные для меня дни. Боясь вызвать у нее смущение, которое я испытывал сам, я не мог придумать ничего лучшего, как ускорять шаги, когда она шла сзади меня, или же замедлять их, когда она шла впереди.
Но, сидя уже в своей мастерской, я находил странное очарование в присутствии невидимой подруги, и мне было приятно, прислушиваясь к малейшему шуму, доносившемуся из-за перегородки, представлять себе ее походку, жесты, движения. Когда ее звали снизу к столу, мне становилось так одиноко и тоскливо, что я мало-помалу стал отлучаться из мастерской в те же часы, что и она.
Среди всех этих новых для меня забот мне начала приходить в голову одна и та же мысль. Прежде, когда я еще не вставал так рано, она, случалось, в долгие часы своей работы напевала песенку; потом это пение внезапно прекратилось, и как раз в то время, когда я стал слушать его все с большим удовольствием. Было ли это случайностью? Был ли я этому причиною? Сделалось ли мое присутствие настолько заметным для нее, что она приневолила себя молчать? Значило ли ее молчание, что я занимаю ее мысли, как и она занимает мои?
Вот тьма разных вопросов, заставлявших меня раздумывать и мечтать. Поэтому, закончив свои копии, я уже больше ни за что не брался. Я не прикасался к чистым полотнам, мои кисти валялись, где попало, ничто не трогало меня, кроме чувства, заполнявшего мою жизнь.
Но то не были прежние мечты, несбыточность и безрассудство которых я признавал уже сам. Напротив, на этот раз мне прежде всего пришла мысль о браке, и с этой минуты она не покидала меня.
В каком счастливом возрасте я еще был тогда! Как прекрасны последние дни перед приходом возраста зрелости и опыта! Никогда не задумываясь прежде о той серьезной перемене в жизни, которую поэты рисуют нам, как могилу любви, а моралисты, – как священное, но отягощенное цепями иго, я сразу заторопился к ней, словно к цветущему благоуханному берегу. Еще не имея понятия, как и чем живет молодая пара, создающая семью, я погружался в составление некоторых проектов, тем более легко выполнимых, что и желаниям моим они сулили близкое осуществление.
Ведь достаточно было пробить дверь в перегородке… Тогда мансарда Генриетты станет нашей супружеской спальней, а моя – нашей мастерской, где моя жена будет трудиться над своими бумагами, а я – над своими полотнами, и наша жизнь потечет в мире, любви и счастье.
Однажды утром, когда я размышлял обо всем этом, облокотившись на подоконник и рассеянно глядя на старого учителя, поливавшего тюльпаны в своем садике, у окна вдруг появилась Генриетта.
Она не ожидала увидеть меня, как я мог заметить по яркому румянцу, внезапно вспыхнувшему у нее на щеках; тем не менее, чтобы нельзя было подумать, будто мое присутствие оказало на нее большее впечатление, чем это допускала ее гордость, она не могла тотчас же скрыться. Итак, она осталась у окна, но чтобы не выдать свое смущение, глядела прямо перед собой на плывущие в небе облака.
Случай был исключительный: наконец-то я мог завязать разговор с той, кого я наметил себе в жены. Сделав над собой невероятное усилие, чтобы подавить волнение, я сказал учителю:
«Эти тюльпаны…»
Едва я произнес эти два слова и не успел учитель поднять голову, как Генриетта исчезла. Разговор на этом кончился.
«А! вы подсматриваете, чем я занимаюсь? – спросил учитель. – Плутишка, я догадываюсь, о чем вы думаете!

Добро бы строить! но сажать в такие лета!

– Прежде всего, молодой человек, это тюльпаны:

Неужли запретить хотите мудрецу
О благе ближних прилагать старанье? Добро бы строить! Но сажать в такие лета!
Неужли запретить хотите мудрецу
____________________
О благе ближних прилагать старанья. – Тёпфер цитирует строки из басни Лафонтена «Старик и трое юношей».



Смотрите, этот разноцветный тюльпан, который в Голландии стоил бы двадцать дукатов, я предназначаю моей жене…

Purpureos spargam flores… Хочу я цветами щедро осыпать… (лат.). Вергилий. Энеида, VI, 884. Полностью отрывок гласит:
Дайте роз пурпурных и лилий:
Душу внука хочу я цветами щедро осыпать,
Исполнить долг перед ним
хоть этим даром ничтожным. -
Это слова отца Энея, Анхиза, произнесенные им в царстве мертвых при виде тени юного Марцелла (см. комм. 12 к ч. ГП).



Я уже давно закрыл в смущении окно, а учитель продолжал говорить цитатами.
Неудача моей попытки отбила у меня охоту возобновить ее. Несколько недель я ограничивался тем, что потихоньку следил за привычными занятиями Генриетты.
Она изредка принимала гостей. Когда у ее матери выпадало несколько свободных от хозяйства минут, она приходила к дочери с работой в руках. Тотчас же, прильнув к перегородке, я старался затаить дыхание, чтобы лучше слышать, о чем они говорят.
«Отец, – говорила мать, – придет домой в шесть часов. Я приготовила платье для мальчиков, и мы все вместе пойдем погулять.
– Пойдите без меня, матушка! Если я сейчас оставлю работу, я, наверное, не смогу завтра ее сдать. А ведь завтра четверг, вы знаете – надо платить за квартиру.
– Дитя мое, ты так нам нужна! Как я буду рада, когда братья смогут помогать тебе!
– Я буду тоже рада за отца.
– Отец пока крепок и, слава богу, еще достаточно молод. Но в будущем меня так пугают болезни и старость… Вот когда нам будет трудно без тебя, Генриетта!
– Я тоже крепка и надеюсь еще жить.
– Я тоже так считаю, мое дорогое дитя, но придет пора и тебе устроить свою жизнь.
– Я принадлежу вам, матушка! Я предпочитаю жить в бедности, но вместе с вами, чем разделять ее с кем-то другим и стать вам чужой.
– Значит, ты хочешь найти себе богатого мужа, Генриетта?
– Нет, матушка, я не буду ему ровней. И я не хочу лишать вас моей помощи и работать на мужа, которому ничем не буду обязана.
– Ты права, Генриетта, что не гонишься за богатством. Помни, дитя мое, твоя мать очень счастлива, хотя и терпит нужду; все ее счастье в муже и в детях. Лучше жить в бедности, но с порядочным и честным супругом, чем остаться в девушках, Генриетта! Все беды не от нужды, а от пороков.
– Таких людей, как мой отец, мало, матушка!»
Это все означало, что вовсе не замечая меня, она сделалась мне гораздо ближе; но мое чувство к этой чистой и гордой девушке было так глубоко, что мне стало очень грустно и горько.
Да и весь этот разговор был мне не по вкусу. Правда, слова Генриетты говорили о том, что ее сердце свободно; однако в этом сильном и независимом сердце, способном беззаветно любить, я не находил ни нежности, ни пылкости, без которых юноша моего склада не мог и мечтать его покорить. Только речи ее матери вселяли в меня какую-то надежду. Слова этой доброй женщины, восхвалявшей честную бедность, казались мне божественно прекрасными и шли прямо мне на пользу, ибо я был честен и прежде всего беден.
К сожалению, Генриетта слушалась не только матери. По какой-то странной, но впрочем вполне естественной особенности гордый и независимый характер, присущий всем членам этой семьи, уживался у каждого из них с добровольным, но безграничным подчинением отцу – главе и душе этого семейства. Землемер – человек твердый, строгий, трудолюбивый – не отличавшийся утонченной любезностью и особой учтивостью, оказывал могучее влияние на близких своим примером самоотверженности и безупречной добродетели. Жена любила его благоговейно, а Генриетта, когда ей приходилось высказывать суждение о людях и сравнивать их с отцом, привыкла ставить его выше всех. Таким образом дочернее чувство, более глубокое, чем нежность, более почтительное, чем восхищение, приучило ее к безоговорочному послушанию. Она и ее сердце могли принадлежать лишь тому, кого предпочтет отец, столь достойный по ее мнению руководить ее выбором.
С умилением, часто увлажнявшим мой взор жаркими слезами, я узнал позднее, какого внимания и уважения была достойна эта скромная семья, как поистине велик был этот незаметный человек. Но в те времена их семейные добродетели только мешали исполнению моих желаний. В самом деле, что мне было до того, что эти женщины были послушны своему повелителю и владыке, если я не знал, как к нему подступиться? Что мне было до того, что землемер был строг, тверд, трудолюбив и, конечно, хотел найти эти качества в своем зяте, если у меня-то как раз их не хватало? Оставалось лишь понравиться ему чем-нибудь другим, но у меня так было мало шансов для этого! И, действительно, его суровый вид, надменный испытующий взгляд, резкая манера говорить и властный характер внушали мне такую робость, что в его присутствии я становился бог знает каким неловким, и все мои преимущества куда-то исчезали.
Итак кругом были сплошные препятствия; как это всегда бывает, каждое из них только разжигало мои желания, и думая о том, как бесконечно трудно получить руку Генриетты, я только того и желал, чтобы ее получить.
Я принял рыцарское, но отчаянное решение: сделать первый шаг и признаться моей будущей невесте в любви. Надо было лишь дождаться подходящего случая. Но я так долго и терпеливо его дожидался, что все подходящие случаи ускользали от меня прежде, чем я мог вымолвить слово.
Вот что бывало по утрам. Мы с Генриеттой часто поднимались по лестнице одни, и я уже дошел до такой вольности, что, поздоровавшись с ней, справлялся o здоровье ее отца, или же высказывал свое суждение о скуке затяжных дождей или о приятности хорошей погоды. По крайней мере раз десять я, охмелев от собственной смелости, уже был готов разразиться нежным и торжественным признанием, но в самую последнюю минуту краска бросалась мне в лицо, от волнения я лишался дара речи, и все откладывалось до того времени, когда я не буду краснеть и волноваться. Пока я так колебался, землемер мало-помалу присоединялся к нам, и Генриетта уже входила в мансарду не одна. Но любовь так изобретательна! В часы обеда и ужина Генриетта спускалась и поднималась одна. Мне прекраснейшим образом удалось устроиться так, чтобы мы совершали это путешествие вместе. Дело было за малым: открыться ей. Но в семье вдруг изменили часы трапезы, и я днем и вечером поднимался и спускался по лестнице в одиночестве.
Оставалось еще одно, последнее средство, правда, дерзкое, но верное: войти под каким-нибудь предлогом к Генриетте и дать волю своим чувствам. Сколько раз я уже направлял свои стопы к ней: надо было лишь однажды взять себя в руки и не повернуть назад. Но тут мать Генриетты завела себе привычку приходить к ней с работой в руках.

Урокам г-на Ратена и его скучной проповеди целомудрия я был обязан тем, что никогда не смел обратиться к женщине ни с одним нежным словом, хотя в юности только и делал, что беспрестанно влюблялся. Однако эта глупая робость – большое благо, которое я оценил только теперь. Благодаря робости, юноша сохраняет до самых дней Гименея природную стыдливость, которую, однажды утратив, уже никогда не вернешь. Благодаря робости, его сердце всегда искренно и молодо. Робость сдерживает порывы пламенных и нежных чувств, переполняющих сердце юноши, и он преподносит будущей подруге жизни нетронутым богатый дар чистой любви.
Но тогда я рассуждал иначе. Я возмущался собой и, думая о том, как часто неисправимая робость сковывает мой язык, когда все кругом призывает меня говорить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18