А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Однако вместо злых человеческих голосов услышал Захар сквозь дрожащую тишину – не то шуршит чахлый ивняк, растущий сбоку в ржавой и гнилой мочажине, не то друг о друга трутся серые, теплые клубы луговых испарений. И только еще минуту спустя понял – это тяжело дышат приостановившие работу люди.
Он медленно поднял глаза и оглядел колхозников. Клашка Никулина обливала Фрола укоризненным взглядом умных, по-женски мягких, обведенных синеватыми кругами глаз. Бухгалтер Зиновий Маркович неуклюже стоял по колено в сене, словно намертво врос в землю. Потом перевернул вилы и стал выправлять согнувшиеся рыжие тройчатки. Ирина Шатрова наглухо сдвинула брови. Была она похожа на ястребка, который, казалось, взовьется сейчас и кинется на Фрола. Может быть, ястребок разобьется о его мокрую и крепкую, как ослизлый камень, грудь, но все равно ринется… Наталья Лукина, сложив отяжелевшие руки на груди, тоже внимательно и грустно смотрела на Курганова. Казалось, она знает и видит то, чего не видят другие, и смотрела на Фрола не столь с осуждением, сколь с жалостью и материнской печалью.
И тогда горло Большакова чем-то перехватило, начало пощипывать глаза. От чего? От переполнившего чувства благодарности к этим людям за доверие и поддержку его, Захара Большакова? Может быть. От гордости за этих вот неприметных с виду, мокрых, уставших сейчас людей? Возможно, и от этого…
Захар опустил голову, поняв, что не прорвется у них возглас отчаяния и злости. Но если прорвется, то обрушится не на него, а на Фрола Курганова.
Видимо, понял это и Фрол. Он поспешно отвернулся, отступил и сказал уже примирительно:
– Тот руководит, другой руководит… – И, помолчав немного, опять вскипел неизвестно почему: – От руководства спина не болит!
Недобро усмехнулся Фролу в лицо заведующий гаражом Сергеев, взял вилы и направился к ближайшей копне. Качнулась мокрая бороденка старика Анисима Шатрова, сосульками стекавшая на узкую, прикрытую старенькой черной рубахой грудь. Он повернулся к Митьке и проговорил сурово:
– Пуп, говоришь, надрывать? У него не с пупка грыжа вывалится, а скорей всего из того места, откуда язык растет. Пошли, Арина!
И тоже принялся раздергивать влажную копну на мелкие клочки.
Ирина, так и не раздвигая бровей, полоснула взглядом Фрола, а заодно Митьку и встала рядом с дедом.
Вслед за стариком Шатровым и его внучкой поднялся с копны Митька. Поднялся, отбросил окурок, потянулся, словно сытый кот после спячки, – аж хрустнуло что-то в его бычьей груди, – и объявил:
– Это бы, конечно, дело сейчас – минуток шестьсот храповицкого подавить… Да еще на пару с горяченькой вдовой вроде вон Клашки. Чтоб просушила насквозь…
Митька глянул в задумчивое Клашкино лицо, нахально подмигнул ей и, насвистывая, подошел к Анисиму с Ириной.
– Посторонитесь, товарищ капитан, на два лаптя правее солнца, – попросил Митька и легонько отнял у старика вилы, – Дай-ка, папаша, так называемый ручной инвентарь. А проще говоря, отдохни малость.
Когда старик отошел в сторону, Митька двумя-тремя взмахами развалил копну, так же, как минуту назад Клашке, подмигнув Ирине:
– А коли вдова походила бы на воспитателя подрастающего поколения крупного рогатого скота, то и минуток тысячу…
Захар увидел, как вспыхнули гневные искры в глазах внучки Шатрова, как розовый отсвет от этих искр растекся по ее чуть загорелым щекам. Видел, как выхватил дед Анисим вилы у Иринки и замахнулся на Митьку, как со смехом отскочил Митька – и пошел, пошел разбрасывать многопудовые копны, словно машина.
Зашевелился остальной народ, приступая к работе.
– Ну, дьявол! – восхищенно произнес дед Анисим вслед Митьке.
– Надо же позор отца-то прикрыть, – усмехнулась Клашка.
– Чего, чего ты на него уставилась! – крикнул вдруг на свою внучку дед Анисим. – Глаза полиняют, мир не в том свете казаться будет!
И уже тише, насмешливо сказал, мотнув бороденкой в сторону Фрола:
– Грех да позор – как дозор: хошь не хошь, а нести надо.
А Фролу, видимо, было бы легче, если бы вместо каждого слова ему вбили в голову по раскаленному добела гвоздю. Он пошатнулся и, обмякнув, сел, как упал, на кошенину, будто его в самом деле ударили по голове. Глянул на балаган, куда скрылся Устин Морозов, и медленно сник как-то, сжался, стал смотреть вниз.
Садясь, Курганов заметил, что в это время поднялся Захар. Фрол думал, что председатель подойдет и добьет его сейчас каким-нибудь словом. Но Большаков ничего не сказал, даже не посмотрел в его сторону.

* * *

… Вокруг крохотного, всего метров тридцать в диаметре, лугового озерка стояло несколько бревенчатых бараков, в которых жили колхозники во время сенокосной страды, помещалась кухня, столовая, склад для мелкого инвентаря. Но и бараки и столовая обычно пустовали. Почти все предпочитали есть и спать на чистом воздухе, для чего возле кухни соорудили два длинных стола, для ночлега каждое лето ставили на скорую руку травянистые балаганы.
Однако нынче балаганы пустовали. В них было холодно, сыро, неуютно. И комары, залетая туда, видимо, по привычке, пищали жалобно и обиженно.
… Вечер, как и все предыдущие вечера, навалился тяжелый, молчаливый и сразу, без обычных сумерек, превратился в ночь. На небе не было видно ни звездочки.
Все бараки ярко светились окнами. Полосы света падали с разных концов на темную гладь озерка, разлиновав его вдоль и поперек, разрезав на треугольники, ромбы, квадраты.
Из столовой доносились голоса, звон посуды. Но Фрол Курганов ужинать не стал. Выйдя из барака, он направился к стоявшей метрах в пятидесяти конюшне, – видимо, проверить, все ли там в порядке.
Через полчаса вернулся, спустился по тропке к самой воде и сел.
Озерко по-прежнему лежало молчаливое, неподвижное, словно застывшее. Но минут через пять Фрол все таки уловил еле слышимый шорох крохотных волн. Уловил и, удивившись чему-то, стал внимательно прислушиваться к этому шороху.
Так он недвижно просидел еще с полчаса. Спина затекла. Фрол вздохнул, потянулся. И тотчас сзади раздался испуганный голос Клашки Никулиной:
– Кто тут?!
На землю упало что-то тяжелое.
– Ну, я это, – недовольно промолвил, вставая, Фрол.
– Фу-ты… Я думала – зверь какой. Или собака.
– Собака тоже зверь, – сказал зачем-то Фрол. – Чего по темноте шляешься?
– Да постирать вот…
Никулина, присев на корточки, начала складывать в таз вывалившееся белье.
– В темноте-то чего настираешься…
– Мне сполоснуть только.
– Ну, иди. – И посторонился.
Клашка зашла по колено в воду, принялась полоскать белье. По озерку прокатились волны, светлые полосы заколебались, ожили.
Фрол, покуривая, сидел на старом месте, смотрел на эти извивающиеся по воде огненные полосы, точно ждал, когда они перестанут извиваться, успокоятся.
Кончив работу, Клавдия пошла обратно.
– Караулишь, что ли, кого тут? – спросила она.
– А, чтоб тебя! – вдруг рассердился Курганов. – Проваливай ты…
Однако Клашка поставила таз с бельем на землю и сама опустилась на траву,
– Эт-то еще что? – удивленно спросил Фрол, снова поднимаясь.
– А ты сядь, – попросила тихонько Клашка. – Поговорить хочу с тобой.
– Вот как? Не время вроде. И не место. – В голосе Курганова была насмешка.
– Это-то верно, – согласилась Никулина. – Да ведь что время! К тебе ни днем, ни ночью не подступишься. Одичал, что ли, с конями ты?
Курганов усмехнулся в темноту.
– В контору вызвала бы для разговоров. Ты имеешь право.
– Да ведь не придешь.
– Не приду, – вздохнул Курганов.
– Вот-вот… А почему?
– Слушай! – повысил голос Фрол. – Какого тебе черта от меня надо? О сегодняшнем… за эту стычку с председателем, что ли, прорабатывать пришла? Как колхозная активистка? Как член правления?
– Зачем? – негромко произнесла женщина. – Не эту стычку. И не как член правления…
– Ну уж… знаем! Давай совести!!
– Ничего ты, Фрол Петрович, не знаешь, – еще тише, с печалью в голосе проговорила Клавдия.
Курганов долгим взглядом посмотрел на Никулину, точно хотел в темноте разглядеть выражение ее лица.
В одном из бараков уже давно, кажется – с тех пор, как подошла к озерку Клавдия, играли на гитаре. Оттуда доносились озорные частушки, прерываемые взрывами смеха. Фрол прислушался невольно, как выговаривает под гитару лукавый девичий голосок, сообщает:

… А милый пристает опять:
– Можно ль вас поцеловать? -
Я сказала: – При луне
Целоваться стыдно мне…

И тотчас взмыл сердитый мужской бас:

А месяц ходит по небу -
В тучу скрылся хоть бы,
Этот месяц взять бы
Снять да расколоть бы…

Фрол до конца прослушал частушечников, до самого того места, когда наконец парень и девушка поцеловались во время свадьбы при всем честном народе, и сел.
Несколько минут они молча слушали, как веселится молодежь. Озеро снова было гладким, квадраты и треугольники лежали на нем спокойно.
– Я вот, Фрол, все гляжу на тебя и думаю: с чего ты такой? – подала наконец голос Клавдия. – Сколь я тебя помню, ты все угрюмый, нелюдимый. И злой.
– Ишь ты какая приметливая, – в голосе Фрола засквозил прежний холодок.
Клавдия уловила его.
– А ты, Фрол, не сердись. Ведь, сдается мне, сам на себя сердишься.
– Слушай, уйди-ка ты, а?
Но Фрол это произнес уже не гневно, как первый раз, а просящим, уговаривающим тоном.
– Да я могу и уйти. Только… Ты вот говоришь: «Давай совести за сегодняшнее». Но ведь тебе и без меня совестно. Перед самим собой. А?
Фрол, огромный, неуклюжий, пошевелился и чуть отодвинулся от Клашки. Помолчал и сказал неожиданно:
– Слышишь, живет?
– Кто живет? – не поняла Никулина.
– Озеро. А так вроде мертвое.
Клашка прислушалась и тоже уловила еле внятное всплескивание невидимых в темноте маленьких волн. И вдруг ей стало понятно, что хотел сказать этим Курганов.
– Тогда в чем же дело, Фрол? – осторожно спросила она.
Фрол сидел к Никулиной боком, сильно ссутулившись. Он плотнее запахнул пиджак, точно ему было холодно. Но ничего не ответил. Тогда Клавдия, почти шепотом, спросила еще раз:
– Что же, Фрол Петрович, происходит с тобой?
Курганов сворачивал новую папироску. Но при этих Клашкиных словах пальцы его дрогнули, кисет с табаком выпал из рук. И то ли от того, что дрогнули руки и выпал кисет, то ли от чего другого, Фрол вскипел вдруг, швырнул в темноту незажженную папиросу, повернулся к Никулиной, сдавленно прокричал:
– Слушай, чего ты в душу лезешь? Кто тебя просил?
– Да никто, сама я хотела…
– Сама? – перебил ее Фрол. – А что сама?! Чего ты хочешь разглядеть во мне? И чего можешь? Катитесь вы все… Может, я ненавижу всех вас! А, как это?! Ненавижу за то, что живете так, как хотите. За то, что для вас все дни будто из одной радости сотканы, что… Вишь, поют вон, на музыках играют… Э-э, да разве вы поймете…
И Фрол умолк, словно в недоумении, словно только что сам услышал свои слова. А Никулина с упреком и горечью произнесла:
– Это у меня-то сотканные из одной радости…
Уже много лет клавдия Никулина жила отдельно от отца, в маленьком, всего в три оконца, деревянном домике. Жила тихо и строго, как монашка, и все ждала, ждала своего мужа, Федора Морозова, сына Пистимеи и Устина, с которым ей не пришлось даже и переночевать. Ранним августовским утром 1943 года ее жених вскочил верхом на подведенную ему лошадь и ускакал в военкомат. Рассеялась пыль из-под копыт – и словно не было на свете Федора Морозова.
А потом, спустя год, вызвал председатель колхоза, Захар Большаков, Клашку в контору, отворачивая лицо, дал ей маленький листок, на котором прыгали, как черные пауки, неровные буквы: «… Федор Устинович Морозов… геройски погиб в боях за деревню Усть-Каменку…»
– Нет, нет… Не может быть… – проговорила Клашка совсем спокойно. Только голос был тихий и бесцветный. И уж потом закричала и в беспамятстве упала на крашеный, чисто вымытый пол.
Потекли годы. Ложились на землю снега, таяли. Шумело травами заречье. Снова толстый слой снега покрывал их на долгие месяцы. Но проходило время – и он снова таял.
Клашке казалось: придет час – и ее женская тоска растает, распустится, как снег под солнцем, и выльется, стечет теплыми и радостными, облегчающими душу слезами. Это произойдет, когда вернется Федор.
И это казалось Клавдии уже почти двадцать лет.
Зеленодольские бабы смотрели на Клавдию с удивлением и женской жалостью, мужики – с уважением, а деревенские девчушки просто благоговели перед ней. Иринка Шатрова так вообще считала ее чуть ли не за святую. И только Илюшка Юргин иногда ронял в ее адрес грязноватые смешки, Андрон Овчинников глубокомысленно произносил при случае «сомневаюсь», да ее родной отец, Антип Никулин, слушая разговоры о Клашке, всегда вставлял в конце презрительное: «Хе!»
… Голоса молодежи в бараках по-прежнему не утихали. Только теперь не пели, а, кажется, затеяли танцы под гармонь. Промокшие поля, влажная темнота то и дело оглашались взрывами хохота.
– Это у меня-то сотканные из одной радости… – снова повторила. Клавдия с упреком. Но горечи в ее голосе теперь не было. – Эх, Фрол, Фрол… Ну ладно, не хочешь поделиться своей печалью – не надо.
– Нечего мне делить, – упрямо проговорил Фрол. – И ничего со мной не происходит.
– Не вижу, что ли, я?
Курганов захлопал ладонью по траве, пытаясь отыскать табак. Клашка тоже пошарила в темноте, протянула ему кисет.
Огненные полосы на водной глади снова чуть заколыхались – потянуло ветерком. И кажется, стало чуть светлее, будто после всего получасовой ночи вдруг наступил рассвет.
Ни Фрол, ни Клавдия долго ни о чем не говорили. Сидели друг подле друга, думали каждый о своем. Фрол курил, освещая вспышками самокрутки тяжелый, с широкими ноздрями нос, обветренные губы, крутой, с неделю не бритый подбородок, большую, с жесткими пальцами руку, в которой держал папиросу.
Вдруг на небе образовался просвет в тучах, проглянуло несколько звезд, стало немного светлее, и оба, Клавдия и Фрол, подумали, что ночь еще не наступила, что, не будь туч, над землей плыли бы светлые сумерки, а над горизонтом отцветал бы веселый закат, обещая на завтра погожий день.
– Неужели к утру разведреет, Фрол, а? – проговорила Никулина.
Фрол поднял голову к небу:
– Вряд ли так скоро… Вон, видишь, все погасло…
Редковатые звезды над головой действительно исчезли, открывшийся в тучах небольшой просвет снова затянуло наглухо.
– Пойду бельишко раскину. Может, проветреет к утру.
И она поднялась.
Фрол бросил папиросу, но остался сидеть на месте. Только спросил:
– Слушай, а все же таки… ради чего ты это со мной вдруг тут… такой разговор?
– Н-не знаю… – произнесла она неуверенно, вероятно, потому, что не могла до конца понять смысла его вопроса. – Жалко мне тебя, может. Человек ведь ты.
– Я-то?
– А как же… Озерко-то вон, сам говоришь, живое все же…
Курганов медленно встал, подошел к Клавдии почти вплотную.
– Во-он что! – протянул он с изумлением. Помолчал и прибавил, чуть склонившись к ней: – Интересно бы при свете в твои глаза поглядеть.
Это женщину вдруг не то смутило, не то испугало. Она сделала несколько шагов назад, остановилась, точно хотела что-то сказать. Но повернулась и быстро ушла к баракам.
Там, куда она ушла, было тихо, молодежь больше не плясала, не шумела. Оттуда доносился только тоскующий девичий голос:

Над землею солнце тихо поднимается…
Солнцем высвечены дальние края,
Где-то счастье, словно утро, занимается,
Где-то ждет меня любовь моя…

Песня была чуточку грустноватая и какая-то очень доверчивая.
Фрол, уронив тяжелые руки, стоял, ни о чем не думая. Ему только казалось, что если он пошевелится, то неминуемо спугнет песню, и она тотчас умолкнет.
Шли дни за днями, а погода не улучшалась. Унылое и промозглое небо теперь почти совсем не пропускало солнечных лучей.
Все заречье превратилось в сплошную хлюпь. Оттуда плыла на деревню теплая, сладковатая прель.
Захар по-прежнему несколько раз на день приезжал на луга.
Если он появлялся во время отдыха, бригадир Устин Морозов, работавший наравне со всеми, морщился, нехотя брал свои вилы, вздыхал тяжело:
– Поднимайтесь…
– Ты, дядя Устин… Председатель, что ли, виноват?! – воскликнула однажды с обидой Ирина.
Устин глянул на девушку – словно плетью мокрой хлестнул, но ничего не ответил. Вместо него на Ирину окрысился Илюшка Юргин:
– А что, панфары ему бить, что ли, за издев над людями?
– Фанфары, – насмешливо поправил Митька и добавил: – Музыка такая. Исполняется в торжественных случаях.
– И ты, Митька… – вздрагивая губами, повернулась к нему Ирина.
– Замолчи-ка ты, щенок, в самом деле, – негромко сказал Митьке отец и почему-то глянул на Устина Морозова. Тот, не поворачиваясь, сдержанно усмехнулся.
Ирина быстро-быстро задышала, сжала обеими руками вилы, будто хотела проколоть Юргина. «Купи-продай» приподнял мокрую верхнюю губу, утыканную кое-где толстыми и жесткими, как прошлогодняя пшеничная стерня, волосами, выдавил сквозь зубы длинную струйку слюны и, бесстыдно смакуя каждое слово, проговорил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13