А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Еще один, еще!
...Как тогда, когда мы пошли охотиться за гидрой...
– Ты плавал по морю, Эриний? Говорят, ночью весла светятся...
– Иногда, ванакт. А если буря, то светятся даже мачты.
Я невольно вздрогнул. Великие боги! Ночью плавать еще не доводилось. Только на рассвете, когда мы с дядей Эгиалеем переправлялись через Калидонский залив. Тогда стоял туман... Нет, я, конечно, не боялся. Ну а ежели и побаивался, то не очень.
(Или это мне сейчас так кажется?)
– Говорят, люди делятся на тех, кто жив, тех, кто мертв, и тех, кто плывет по морю?
– А тех, кто плывет, отделяет от Аида только толщина доски, – охотно отозвался он.
Странно, псообразный винопийца явно трезвел. Ага, вот и за кифару взялся. Ну, сейчас воспоет!
Кифара долго не хотела вылезать из сумки. Наконец звякнула струна, затем другая.
– Твое войско впервые выходит в море, ванакт? Теперь ясно, о чем придется петь. Слыхал такую?
Струны вновь звякнули. Нет, уже не звякнули – запели, чисто, красиво. Вот Дий Подземный! Ведь может, пьяница!
– Пойми, кто может, буйную дурь ветров! Валы катятся – этот отсюда, тот оттуда... В их мятежной свалке Носимся мы с кораблем смоленым.
Зачем страшиться моря? Как морок злой, Пройдет морозный холод предутренний, Нам бы на борт взойти скорее – В руки кормило, подпоры вырвать.
И от причала прочь повернуть корабль Навстречу ветру. С легкой душой тогда Мы предавались бы веселью, – То-то бы пить и гулять на славу!
Струна нерешительно застонала... Умолкла... Здорово поет! Странно, только что и лыка не вязал!
– Это пойдет, – усмехнулся я. – Как буря начнется, запоем хором. А меня воспевать не надо. Договорились?
Отвернулся, долго возился с кифарой. Выпрямился.
– Нет, ванакт. Не договорились. Воспевать тебя, так и быть, не стану, а вот спеть о тебе... Это придется. Ведь дело не в тебе самом.
Тут уж я задумался. Не во мне? Да, пожалуй. Не во мне. И даже не в Агамемноне с его мечтой о Великом Царстве от песков эфиопских до льдов гиперборейских.
– Ты хочешь сказать, Эриний, что наш поход изменит мир?
Он ответил не сразу. Наверное, тоже думал.
– Уже изменил, ванакт Диомед! С чем бы вы ни вернулись, жизнь больше не будет прежней.
Я кивнул, соглашаясь, и внезапно понял: мы оба с ним трезвы.
* * *
– Кто ты, Эриний?
– Изгнанник. Как твой отец. Как и ты сам.
Дальше спрашивать не стоило. Дорогой, шитый серебром фарос, сбитые сандалии – и гордость, не позволяющая просить подаяние. Наверное, таким был мой отец, когда вошел в Микенские ворота славного города Аргоса. Хотя нет, отец был в доспехах. Во всяком случае, таким его запомнил дядя Эгиалей. И другие запомнили.
– И все-таки, – не удержался я. – Почему ты стал аэдом?
– А ты бы пошел в наемники, ванакт?
Странно, мне казалось, что рассвет уже близко. Но время тянулось, волны одна за другой накатывались на равнодушный песок, пахло смолой и водорослями. Какая долгая ночь!
– Наверное, – вздохнул я. – Это единственное, что я умею. И что умел отец.
Эриний кивнул. Конечно, он помнил, кто таков Тидей Непрощенный. Жаль, что я не знаю, откуда взялся Эриний Таинственный.
Из темноты донесся знакомый смешок.
– Аэдом быть нетрудно. Надо только не ссориться с кифарой и помнить об оторванной руке.
– К-как? – поразился я.
– О руке, ванакт. Оторванной. Или глазе. Выколотом, естественно.
Внезапно мне показалось, что я вновь мальчишка-первогодок, только-только взявший в руку деревянный меч. Удар слева, удар справа, копье над головой...
Он, кажется, понял.
– В каждом деле свои хитрости, ванакт. Если я, скажем, начну... хм-м-м... воспевать Агамемнона с того, как он могуч и силен, сколько у него, э-э-э-э, быков круторогих и телиц млечных, а затем перечислю всех его предков, начиная с Пелопса и Тантала, как думаешь, станут меня слушать?
– Агамемнон станет, – усмехнулся я.
– Разве что. А от всех прочих я не получу даже обгрызенной кости. Но если иначе...
Он на миг задумался, рука коснулась сумки с кифарой. Коснулась, отдернулась.
– Черная весть принеслась из Микен, крепкостенного града, Славного града, великого, первого в землях Ахейских, Страшная весть: спит во гробе Атрей богоравный, Братом родимым убитый – безбожным, распутным Фиестом. Царскою кровью залиты ступени высокого трона, Скиптр окровавленный пальцы злодея сжимают...
На этот раз он не пел – просто проговорил, не спеша, нараспев.
– Помню, – вздохнул я, – помню...
Мы были тогда в одном переходе от Аргоса. Меня разбудили, и я долго не мог понять, почему гонец с трудом выдавливает слова, почему заикается...
...и белым как смерть было лицо Агамемнона, когда шагнул он мне навстречу в воротах Лариссы.
– Я тебя понял, аэд, – наконец проговорил я, – Оторванная рука – значит, следует начать с чего-нибудь плохого, чтобы вызвать у слушателей сочувствие, так? Только ты скверно выразился, Эриний. Очень скверно!
А если бы он решил спеть обо мне? С чего бы начал? Наверное, с элевесинского огня, с отчаянного, смертного крика тети Эвадны, с запаха тлена, сменившегося тяжелым духом горящей людской плоти.
Да, с элевсинского огня. Герою следует оторвать руку...
– Скверно, – откуда-то издалека донесся его спокойный голос. – А что ты говоришь своим воякам, ванакт, когда посылаешь их в бой? «Славу в веках завоюйте, о грозные воины!»? Или попросту: «Выпустим этим сукам кишки!»?
Он был прав. В каждом ремесле своя хитрость. Со стороны на такое лучше не смотреть. И не слушать.
– А что еще надо помнить, Эриний? Кроме руки?
– Аэду? – В голосе его промелькнула насмешка. – Ну, не так уж и много. Ты когда-нибудь ел слоеный пирог, ванакт? Сверху свинина, под ней – жареные дрозды, внизу, скажем, осьминоги. Так и в песне. Сначала о боях, затем – о чем-нибудь веселом, чтобы слушатели отдохнули. Ну а потом что-нибудь умное. О богах, например. И – все сначала.
– Значит, пирог, – хмыкнул я. – А боги – это вареные осьминоги?
Заступаться за Олимпийцев я не собирался. Но уж больно самоуверенным был этот как-то слишком быстро протрезвевший бродяга.
– Богов надо чтить, – скучным голосом отозвался он. – Боги всесильны, а посему воздадим им хвалу. И ныне, и присно.
Он, кажется, снова издевался. Но удивляться я не стал.
– Видел я одного аэда, о многомудрый Эриний. Он пришел в Лерну и пытался спеть о том, как Гефест поймал Афродиту вместе с Ареем и сковал золотой цепью. Подробно пел, признаться! Он не знал, что Пеннорожденную в Лерне очень любят...
– Сильно били? – тут же откликнулся он.
– Сильно. А потом взяли овечьи ножницы...
Последнего, правда, я не видел. Но слышал. Полидор-толстяк рассказывал.
– Вот я и говорю, ванакт, – богов надо чтить. И бояться...
... «Бойся богов, Диомед! Бойся!»
Я сцепил зубы. Этот наглец слишком много себе позволяет. Ведь не над Олимпийцами смеется. И не просто смеется...
– Мы ведь оба с тобой верим, ванакт, что боги создали мир, что они направляют каждый наш шаг...
И тут я понял. Мне не намекали – подсказывали. Неужели?
– У одного... аэда я услыхал такую строчку. Не подскажешь, как там дальше, Эриний?
Я оглянулся. Мокрый песок, еле заметные в темноте гребешки волн. Пусто! Впрочем, если ОНИ захотят подслушать...
– Мнится нам плоской земля, меднокованым кажется небо...
– "Номос и Космос – одно". Вестник сказал дураку, – негромко отозвался он, и я понял, что не ошибся.
Сияющий!
Все три слова на месте: «Номос», «Космос» и «Вестник». Сияющий Третьего Шага! Я сделал только Второй. Знать, что стоит за «Вестником», мне не положено. Пока, во всяком случае. Но хорош! Даже тут умудрился вставить «дурака». И не боится! Впрочем, тому, кто сделал Третий Шаг, бояться уже нечего...
Но как же это? Третий Шаг? Ведь Чужедушец говорил: третий шаг – это...
Я прошелся по мокрому песку, поежился от предутреннего холода, вспомнил о брошенном на землю плаще.
Обернулся.
– Зачем ты пришел, Эриний?
То, что не пьяные ноги занесли его на этот берег, я понял уже давно. Как и то, что Эриний Таинственный был не пьянее меня. Умылся вином, наверное. Умылся, рот прополоскал.
...И вновь показалось, что мне в глаза смотрит Танат Жестокосердный.
– Поговорить, – еле слышно донеслось из темноты. – Поговорить, ванакт...
Я не поверил, но не стал переспрашивать. Кто пришел ко мне этой долгой ночью? Любопытствующий аэд, желающий воспеть аргосского ванакта? Сияющий? Или...
Меч был у бедра, но я знал – не поможет. И гетайры не успеют вмешаться.
Я огляделся, но никого не увидел. Холод накатил, сдавил сердце...
– Где ты?
Спросил, хотя и понимал: на такие вопросы не отвечают. А если и отвечают, то не словами.
Я ждал, но тьма молчала. И каждый раз, когда волна накатывала на мокрый песок...
– Прощай...
Я резко повернулся, пытаясь угадать, откуда донесся голос.
– Прощай, сын Тидея! Прощай...
Я шагнул вперед, наугад, надеясь догнать, остановить. И замер.
Рукоять!
Знакомая бронзовая рукоять торчала прямо из песка. Почему-то она показалась мне неимоверно горячей, словно хеттийский мастер только что достал знакомый кинжал из литейной формы...
– Ванакт! Ванакт!
Наверное, я крикнул. Или просто повысил голос. Во всяком случае, меня услыхали.
– Послать погоню, ванакт? Эй, парни!..
– Не надо, Фремонид! – вздохнул я. – Не надо...
Черные крылья Танатоса легки, не слышна его поступь. И никогда не знаешь, откуда повеет холодом. Смерть не медлит. Но все же она промедлила этой ночью! Танат опустил руку, и до рассвета, до близкого весеннего рассвета, до первого крика трубы мне осталось гадать, что вырвало из его рук хеттийский кинжал.
Может быть, все-таки ОНИ? Те, в кого мы, Сияющие, так плохо верим? Не верим, ибо знаем. Знаем – но, похоже, не все.
На волнах вновь горели огоньки – как в ту ночь, когда мы ловили гидру. Незадолго перед тем Жестокосердный тоже отпустил меня. Отпустил, хотя никто уже не верил...
...Сначала – оторвать руку. Или выколоть глаз. Или – все сразу. А потом начинять пирог: драки, веселье, боги. Пожалуй, ты прав, Эриний Неизвестный, посланец Таната. Так оно и есть. Разве что веселья в моей жизни было маловато.
Или это мне так сегодня кажется? Кажется" потому что Я понял: мне некуда возвращаться.
Некуда – и незачем.
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
ЭПЕВСПИСКИЙ ОГОНЬ
СТРОФА-I
Мне жарко, мама! Жарко!
– Сейчас сынок, сейчас, маленький... На лоб ложится холодное полотенце. Мамина рука легко касается щеки.
– Сейчас, Диомед. Тебе будет легче...
В горнице темно. В углу догорает светильник, тяжкий чад горелого масла не дает дышать. Я хочу пожаловаться маме, но гордость мешает. Я уже почти взрослый. Мне шесть лет! Я не должен жаловаться, не должен плакать!
В углу спит рабыня – та, что должна сидеть возле меня всю ночь. Она хорошая, но иногда говорит плохие слова. Днем, когда я спал... Нет, это она думала, что я сплю, я не спал, я просто не открывал глаза... Она сказала, что я сиротка. Бедный сиротка, который растет без мамки. Это неправда, мама здесь, она со мной!
Меня часто так называют – сироткой. Или даже – сиротой. Мама говорит, чтобы я не обижался.
Жарко! Может быть, уже лето? Ведь я лежу в этой горнице очень давно, наверное, лето уже настало!..
Рабыню не надо будить. Пусть спит. Ведь пришла мама, а об этом никто не должен знать. Никто-никто!
Это наша тайна. Моя – и мамина. Ее рука ложится на лоб, скользит по волосам.
– Они думают, что я умру. Я ведь не умру, мама, правда?
– Ну что ты, сынок! Сейчас ты заснешь, а утром проснешься здоровым, совсем здоровым.
– И смогу выйти на улицу?
Я там давно не был, на нашей Глубокой улице, в нашем царстве-государстве, что раскинулось от Трезенских ворот до ступеней храма Афины Трубы. А это плохо. Там сейчас наверняка всем заправляют Алкмеон с Амфилохом. Опять, поди, привели своих пеласгов! Без меня Сфенелу с ними не справиться. Может, прямо сейчас наши дерутся... То есть нет, конечно, сейчас ведь ночь...
– Смогу, мама?
– Конечно, сможешь!
– И на площадь? К храму Трубы?
– Сможешь, сынок.
Я верю. Я не могу не верить маме. Верю, хотя слышал то, о чем сегодня говорил жрец-знахарь с папой. Он шептал по-хеттийски, думал, что я не понимаю...
...И дедушка Адраст тоже говорил с папой по-хеттийски. Я еще удивился – дедушка никогда не приходит к нам домой. А тут пришел, посидел возле моей постели, погладил по лбу. И дядя Капаней, и дядя Полиник... Все они говорят шепотом, никто не улыбается, не смеется – даже дядя Капаней. И Сфенела ко мне не пускают, и Ферсандра. И жарко, жарко!
Хорошо, что вечером пришла мама!
– Они все думают, что я умру? Да? Потому и жертву в храм понесли?
Мама смеется, и мне сразу же становится легче. Если мама смеется, значит, все будет в порядке.
– Жертву не несут, Диомед. Жертву приносят. Люди думают, что это поможет.
Я хочу спросить у мамы, когда жертва помогает, а когда нет и почему она так называется – «жертва», но не успеваю. Жар накатывает, мешает дышать. Видеть. Слышать...
...Темная горница, светильник в углу, у спящей рабыни смешно приоткрыт рот. Постель – низкое ложе, на которое легко запрыгивать. Мальчик с мокрой повязкой на лбу, струйка воды течет по щеке, глаза закрыты. Я уже видел этого мальчика!
– Мама!
Почему-то кажется, что меня никто не слышит...Ее рука сжимает мою ладонь. Или это мне тоже кажется?
– Тише, сынок, тише! Иначе услышит ОН...
Мамин голос... У мамы никогда не было такого голоса! И кто это ОН? И тут мне становится страшно. Я не могу смотреть на мальчика с повязкой. Такого знакомого мальчика...
Темно! Почему погас светильник? Как хорошо, что мама рядом! Как хорошо...
– Уйди! Ты не возьмешь его! Не возьмешь! Слышишь?
Почему мама кричит? Мама никогда не кричит. И почему я не вижу мальчика? Этот мальчик очень похож... Похож на кого-то...
Слова – чужие, непонятные, страшные. Или это ночной ветер бьется о ставни?
– Уйди! Это говорю тебя я – Сова!
С кем это разговаривает мама? Разве ее зовут Сова? Сова – это птица, а маму зовут...
Темно, темно, холодно.
...И пустые зеркальца чужих глаз – равнодушные, мертвые. Взгляд Того, Кто пришел за мной.
Мама! Мама...
* * *
– Спи, спи, хороший господин! Тебе спать надо. Спи, а то не выздоровеешь.
«Хороший господин» – это тоже я. Так называет меня рабыня, та самая, что заснула, сидя на скамье и смешно приоткрыв рот. Заснула – потому что пришла мама, а маму никто не должен видеть...
Мама!
В глаза бьет свет – яркий, дневной. Уже день? К губам прикасается что-то холодное. Не задумываясь, я делаю глоток.
Горько!
– Выпил? Ну и славно, хороший господин, ну и славно. Ты спи, спи. Ты спать должен, иначе не выздоровеешь. Тебя боги отпустили нам всем на радость. И господин Тидей рад, и господин Полиник, и господин Капаней. И ванакт наш, дедушка твой, о тебе справлялся...
Я не слушаю. Я уже понял – мама ушла. Мама ушла, а я так хотел, чтобы она осталась подольше! Мама всегда уходит...
Раз в год мы с папой, дядей Полиником и тетей Дипидой ходим за Микенские ворота к Полю Камней. Там хорошо и красиво, но никто почему-то не смеется, не улыбается. Там даже не играют, хотя за камнями очень удобно прятаться, особенно вечером. Возле одного из камней мы льем на землю вино и крошим лепешку. Это для тети Аргеи. Папа говорит, что она болела и ушла к Гадесу.
Я знаю – тетя Аргея умерла.
Мне ее жалко. Папа говорит, что она была совсем молодой.
В этом году мы встретились на Поле Камней с дедушкой Адрастом. Тетя Аргея – его дочка. И тетя Дипила – его дочка. Тетя Дипила всегда плачет, когда мы льем вино. Она называет меня «бедным мальчиком». Это потому, что она думает, будто тетя Аргея – моя мама.
Дедушка не плачет. Он никогда не плачет.
Мне жалко тетю Аргею, но я не бедный мальчик и не сиротка. Моя мама здесь, только ее никто не должен видеть. Даже дядя Полиник. Даже дедушка. Даже Сфенел.
Я хочу рассказать Сфенелу о маме, потому что он мой лучший друг. Мама сказала, что я смогу рассказать о ней, но позже. Не сейчас.
А папа почему-то не хочет говорить со мной о маме!
* * *
Под правым глазом у Сфенела – синяк, ухо напухло. И нос – репкой.
Нос у него всегда репкой, как у его папы Капанея. А вот синяк...
– ...Они, Тидид, опять приходили. Алкмеон с Амфилохом свою агелу привели. И еще тех, с Форонейской улицы.
(Агела – это стая. У нас стаи нет. Для нее нужен вожак. А вожаком только взрослый может быть.)
Сфенел сопит, отворачивается.
– Я Алкмеону сказал, что он пеласг.
Мне стыдно. Пока я тут отлеживаюсь, прячусь за темными ставнями, мой друг защищает нашу улицу, наше маленькое царство-государство! Сфенел, конечно, самый сильный из нас. И ростом выше. И вообще, он видом совсем-совсем взрослый, прямо-таки восьмилетний.
Но ведь тех – целая стая
– И Ферсандра побили. Его в живот ударили. Алкмеоновы пеласги ударили...
Сказать нечего. Сегодня утром я попросил у папы разрешения выйти на улицу. Да где там! Только и позволил, что увидеться со Сфенелом. И то ненадолго.
– Ничего, Капанид, – улыбаюсь я. – Скоро встану!..
Он кивает, но по-прежнему сопит. Мы оба знаем – дела плохи. Амфилоху, сыну дяди Амфиарая, четырнадцать лет, а его старшему брату Алкмеону – целых шестнадцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12