А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не на благо земли мною что деяно ль? А ни макова зернышка. Так и ныне поверь: не на злое, на доброе мы с Алешей склонить тебя пришли. Да и дело-то все порешенное. Пристанешь ты к нам али нет, присяги той не примет никто, и не бывать, и не будет она!.. – даже ногой притопнув, отрезал властолюбивый, избалованный долгой диктатурой над Иваном фанатик-поп.
– Вон оно что?… – протяжно произнес Макарий. – Ну, этого мне не сказал Данило. Сказывай, сказывай, что там у вас решено, как слажено? Може, тогда и я, чтобы горшего зла избежать, пойду на малое, на легчайшее.
– Ну вестимо… Так и след… Так оно и надоть!..
– А уж коли надоть, так и подавно! – с незаметной усмешкой произнес владыка. – Говорите ж, как дело обстоит?
– Да вот, Алеша поведает тебе, владыко.
Адашев, внимательно следивший не только за каждым словом обоих собеседников, но и за малейшим изменением в выражении лица у того и у другого, скромно заговорил:
– Сдается мне, горячность да прямизна отца протопопа в сомнение ввели тебя, отче-господине. Ни на что не пришли мы склонять, а благословения и совета твоего испросить. Велика мудрость твоя. Не единожды и нам, как и всей земле, она в помощь бывала. Как сыну с отцом родным, дозволь поговорить с тобой, владыко, а никак инако…
Кротко, ласково кивая головой, слушал Адашева Макарий, искренно любивший этого умного, чистого душой и нравами человека. Пользуясь Сильвестром, незаметно для того самого, Макарий всегда при этом опасался, что поп, по известного рода ограниченности и умственной близорукости, по грубости душевной, перетянет нитку или будет сбит вредными, опасными людьми и вместо пользы станет приносить вред Ивану и земле Русской. А для Макария, вышедшего из простонародья, родина и благо государства Московского были выше всего. Насчет Сильвестра не ошибся старик. В Адашеве владыка был больше уверен, как в сознательном, бескорыстном помощнике. Но события последних дней, заговор бояр в пользу Владимира, созревший в дни болезни царя, заговор, о котором прекрасно знал Макарий, не хуже Сильвестра, наконец, участие в заговоре Адашева – все это поколебало веру Макария в ум и в совесть Алексея.
Владыка надеялся, что можно еще повлиять на Адашева и ждал, когда тот придет к нему. Теперь желаемый случай представился. Если Адашев не продал себя за выгоды, если он искренно заблуждался, полагая благо земли в перемене порядка престолонаследия, Макарий надеялся уговорить Алексея, открыть ему глаза, чего никак невозможно добиться с упрямым, ограниченным Сильвестром. Этот старик если уж выскочил из колеи, так основательно и навсегда. Вот почему Макарий в свою очередь не только стал слушать, что говорит ему молодой постельничий царя, в сущности бывший одним из первых людей земли, – но старался проникнуть в душу говорящего, прочесть думы и угадать заветные чувства его. И неподдельною любовью зазвучали слова Макария к Алексею:
– Говори, говори, любимое мое чадо! Да поможет мне Господь понять тебя и вразумить душу твою по Его святой воле!
– Не бунт затеваем мы, владыко, не новое что вводить собираемся, не старину рушим али противимся воле царской и слову Божию, земле родной на погибель. Нет! Первый бы я всякого казнить повелел, кто затеет лихие дела неподобные. И напрасно ты с сумленьем принял речи брата моего и Протопоповы. Вот, я все скажу по ряду тотчас.
– Говори, говори, я слушаю…
– Да много и толковать не приходится. Ты, отче, не хуже нашего про все, чай, осведомлен? Ну вот! – заметя утвердительный кивок Макария, подхватил еще горячей Адашев. – Сам знаешь, бояре надвое раскололись. Бунт неминуемый впереди, распря, нестроение земское и кровопролитие братское. Так не лучше ль до сроку искру утушить, чтоб огню большого не дала? Жив ли будет царевич полугодовалый али помрет, Господь его храни, – дело не изменится! За Володимером Андреичем охотней все пойдут. Его знают. Совет его, близких бояр и князей, которые за него руку держат, все знают же. А неведомо, кто станет у колыбели Димитриевой до возраста до его? Може, такие, что хуже еще будут самых последних злодеев, каких досель терпела земля святорусская! Зачем же это?
– Вот, вот! – подхватил Сильвестр. – Што было, слыхали мы; што есть – сами видим. А што буде – кто ведает?… Ты мне дай синицу в руки, а не Димитриева журавля в небе.
Наступило небольшое молчание.
Что было – то знаем, что есть – то видим. Что будет – дело темное… Так ли? – задумчиво повторил Макарий слова протопопа.
– Чему иному быть? Так он и видимо: все по-старому выйдет, смуты да распри пойдут!
– А к чему же разум людской дал Господь нам, твари своей? К чему создал нас по образу и подобию Своему? – спросил спокойно Макарий. – Живи мы лишь по-прошлому да по-настоящему, – и царствия бы нам небесного не знать… Оно ведь тоже грядущее впереди! И его не видали люди живые, а лишь верят в него. И верой воистину живы, а не единым питанием хлебным. А по вере – и дается людям… Так и в земском, и в государском деле великом. Можно про злое слышать, худшее видеть, а лучшего ждать и получить его. И тут – вера же надобна! А то еще у меня рассуждение такое есть: видим мы, что лет более семи ведут землю русскую на благо чьи-то руки, по воле Божьей. Почему же вы полагаете, что и по смерти Ивана-царя те же руки не останутся при кормиле государственном, не управят дело великое, святое, земское, на благо люду крещеному, по присяге, данной всеми: служить царю Ивану и царевичу его, Димитрию… по совести чистой, коя есть – дар высший и рай сладчайший на земле!
Конец речи Макарий произнес стоя, по привычке проповедника и пастыря душ.
Оба собеседника его тоже поднялись со своих мест. Макарий продолжал:
– Не окольными путями – прямо скажу! Верой и правдой служили доселе Ивану советники его ближние. Ничем не покривили душой ни пред царем, ни пред царицей, ни пред народом его…
Вздрогнул Адашев при этих словах, словно почуял намек, затаенный укор. Но в пылу речи Макарий, ничего не замечая, продолжал:
– Вот и верю я: кто раньше, при взрослом царе, набалованном, с пути сбитом, умел до правды дойти, обуздать страсти царевы и в порядке вести дела царские – тот и при вдовой царице и при младенце-царе власти-силы не потеряет, кого бы там из вельмож для прилику в опекуны ни поставили бояре, Дума царская… Вот как оно, по-моему. Что скажете, братие?
Адашев, задумавшись, молчал. Сильвестр заговорил, насупясь:
– Не мимо сказано: Бог – единая крепость моя! Безумец, кто на песке созиждет здание. Дунет ветр – и рухнула гордыня человеческая! Князя Володимера знаю я. Всех евойных – тоже знаю же. И уж все обговорено, все обещано мне, даже с клятвою…
– Обещано… с клятвою?… Да кто обещал? Кто клялся-то? Вот я, митрополит Московский и всея Руси… Хуже – еще мне может быть, а лучше – и некуды. Вот ежели я что скажу, можно верить. Царю – можно верить, и то гляди, в какой час слово было молвлено… Ему – тоже корысти нет кривить али душой лукавить. Двоих-троих из бояр да вельмож наберем, у кого слово и дело – воедино, кто не ради страху по закону живет, но и по совести… А другие – прочие? Тому – денег мало… Иному – мест да разрядов хочется… Тот – за брагу, за блуд богомерзкий себя и душу свою предаст и продаст! Аль тебе они, батька, неведомы? Слуги и родня вся Володимерова?! Палецкий – грешник, стяжатель старый, прости Господи, не в осуждение, но в назидание душ ваших говорю… Фунник Никита, что в казне царской позамотался, теперя присягу кривит, полагает: новый царь в столбцы не заглянет-де, прочету взыскать не соберется!.. Князь Ивашка Пронский Турунтай!.. Так он – прямой турунтай и есть, душа заячья, шаткая… Сколько разов бегивал да сызнова каялся, у царя откупался… Кто поманил, его кафтаном новым да шапкой с бубенцом, – он и тут. И в Литву гнется, и к султану залетывал! А московские настоящие государи не очень-то бегунов жалуют, хошь и Рюриковичи те! Вот и мутит Ивашко Турунтай… А там – Патрикеев, князь Петр, Щеня по прозванию, да «щеня» – не ласковое, злое, кусливое! Ему хочется – стоит, не стоит он – первей бы первых быть! А воцарится Володимер, да не по шерстке погладит собаку эту сварливую – она новых хозяев, новых пинков искать побежит. Шереметы-перемёты еще в своре… А там – другие Пронские, захудалые, что на деревни да на посулы княгини Евфросиньи зубы точат… Семен Ростовский, дурень-сын отца-простеца… Шуйские – лисы, что носом чуют, где добыча легкая. Их первое слово между собой: два дурня бьются, а Шуйские смеются. Им нож вострый, что не ихний род главный в земле. Что Святая София ихняя, новгородская, перед нашими храмами святыми московскими главу клонить должна. Горделивое семя змиево! А там… Э, да чего и усчитывать! Один другого краше! И таким-то людям ты, батько… ты, Алеша, – себя и землю на милость отдаете? Помыслите!
– Чего раздумывать? – упрямо проворчал Сильвестр. – Думано уж да передумано. И вкруг царя – не медом мазано! Все того же лесу кочерги. Уж я порешил – не переделывать стать. А ты, вижу, владыко, отсыпаешься от нас? Жаль! Все время заодно шли…*
– Ни от вас я, ни к вам. Я не думный боярин, не советчик земский. Я – Божий слуга, за всю Землю смиренный богомолец. Всегда то было, так и останется. Как Бог решит, так и я буду…
– Ин и то ладно, ежели хоша мешать нам не станешь! – толкуя по-своему слова Макария, произнес Сильвестр. – Благослови прощаться. Пора уж нам.
– Бог благословит! – осенил обоих крестом Макарий, и гости, покинув горницу, озабоченные, задумчивые, медленно стали спускаться по ступеням митрополичьего крыльца, не обмениваясь между собой ни звуком.
А Макарий, поглядев им вслед, с сожалением покачал головой и зашептал:
– Горячие кони, добрые, да неоглядчивые. Занеслись, заскакалися… не быть добру! Обуздать теперь их надобно! Господи, прости мое прегрешение. Ты зришь сердце мое. Не для себя – для земли, для царства – и грех приходится брать на душу порой… И лукавить, и земными делами заботиться…
И, обратясь к образам, висящим в углу, Макарий стал горячо творить молитвы.
Через несколько минут, подойдя обратно к столу, он уж протянул руку, чтобы дернуть точеную рукоятку со шнуром, которая вела к колокольчику, призывающему служку, – как вдруг за дверью раздался голос его, быстро произносивший обычное «Господи Иисусе…» – и затем сейчас же возгласивший в приоткрытую дверь:
– Государыня, великая княгиня жалует!
Распахнулась дверь, и в сопровождении двух ближних боярынь в келью Макария быстро вошла Анастасия.
За время болезни Ивана она часто навещала владыку, только здесь и находя облегчение безысходному горю своему.
Но приход царицы в такую раннюю пору был очень необычаен. Да и вид у нее был слишком взволнованный. Невольно, вместо приветов и благословений, Макарий поспешно спросил:
– Что случилось, княгинюшка, дочка моя милая? Али царю твоему плохо? Жив ли еще? Не может того быть, чтобы… Мне знать дадут первому, позовут для святой исповеди, для… Да что приключилось, сказывай.
Царица, жестом дав знать боярыням, чтобы те ушли в переднюю, вдруг заплакала и закрыла руками лицо. Но видно было, что краска пурпуром заливает это миловидное, исхудалое, кроткое лицо.
– Сядь, сядь, милая! – с чисто отеческой лаской, усаживая царицу, заговорил Макарий. Налил в ковшик из жбана, стоящего в стороне, дал пить Анастасии.
Сделав несколько глотков, царица пришла немного в себя и дрожащим голосом заговорила:
– Пришла я к тебе, владыко, а сама не знаю: почто и зачем? Что сказать, как начать? И ума не хватает. Слов не подберу. А пойти – надобно, больше не к кому и кинуться…
– Пришла, стало, Бог привел. Зачем? – узнаем сейчас. Слов не подбирай. Говори, как само скажется. Стар я… отец твой духовный. И знаешь, дорога ты мне, словно родная дочка. Не царицу я чту – люблю в тебе душу твою кроткую да чистую. Ежели жив царь, значит, иное горе? Обидел тебя кто? Али княжич наш захворал, храни Господь? Что там стряслося? Ну-ка выкладывай. Все обсудим, горю поможем с Божьей помощью…
– Ох, уж скажу… Стыдно, страшно… а скажу…
– Фу-ты, Господи, – с тревогой заговорил Макарий, – стыдно? За кого же? Не может быть того, чтобы за себя. Быть того не может в жизни. Так за кого же? Скорее говори. Не пытай меня, старого… За кого стыдно тебе? Страшно кого?
– Его… – проговорила вполголоса Анастасия. – Алексея… Адашева…
– А, вот оно что! И ты доведалась? Ну, успокойся. Был он сейчас у меня, толковали мы… Сдается, Бог наведет на ум парня. А не наведет – мы и сами кой-что одела… Да постой, погоди… Ты не только о страхе али о кознях вражеских поминала… О стыде толкуешь что-то? Чего стыдно-то тебе? Говори, дочка моя о Христе, государыня милая. Не алей, не соромься! Не мужа-мирянина зришь пред собою – пастыря духовного… старика древнего… Ну… ну…
И он даже стал гладить по волосам Анастасию, дрожащую от смущения, как гладит отец маленькую дочь свою.
Не глядя, опустив глаза, кое-как могла рассказать царица все, что случилось в ее покоях, у колыбели Димитрия, когда пришел от заутрени туда Адашев.
И чем дальше говорила она, тем сильнее омрачалось светлое, ласковое сперва лицо архипастыря.
Кончила она – и воцарилось долгое молчание.
– Так, так, так… – произнес наконец Макарий. – Вон оно куды метнуло… Э-хе-хе!.. Окаянный-то, окаянный – что творит с душами людскими, богоподобными?! Спаси Христос, защити, Многомилостивый!
Он обеими руками осенил голову царицы, словно желая защитить своим благословением от чего-то ужасного, грозного.
– Толковала ты с кем из баб твоих о том, что было?
Что ты, владыко! Нешто у меня язык повернулся бы? Тебе вон, и то…
– Так, так, так… И добро!.. И молчи!.. И никому… Слышишь. Царь оздоровеет – и ему нишкни! Помолчи об этом.
– И царю? И Ване? Да как же я? Разве можно? Грех ведь… должна ж я…
– Говорю, помолчи! Не совсем, а до времени. Пока не окрепнет царь. Это – раз. Да и по иным еще причинам потерпеть надобно. И Алешке поганому, нечестивцу-грешнику, виду не подай, что сердита на него. Словно и поверила ты, что пытал он только тебя, а не взаправду на грех склонял, тянул в геенну огненную… А там, когда время приспеет, я шепну тебе… Вместе царю и поведаем, что во время его недуга было. Для тебя ж легче так будет.
– Правда, правда, так мне будет способнее.
– Ну вот, то-то ж! А мятежа боярского не бойся. Только бы царь с хворью своей вытерпел. Не убрал бы его у нас Господь! А трона у твоего княжича – боярам не отнять! За вас больше бояр и князей станет, чем за ворогов ваших. Я уж осведомлен. Так, гляди, не тревожься! Да лучше легла бы ты пошла. Коли ты еще захвораешь, кто станет Димитрия-царевича доглядывать? Береги себя… и на Бога уповай! И верь ты мне, старику, слуге Божию, – все образуется…
Так успокоив и ободрив царицу, Макарий проводил ее до переходов, сообщающих его кельи со дворцом.
А затем, вернувшись к себе, велел позвать дьяка царского, Ивана Михайлова Висковатого, сам же стал готовиться к торжественному служению, которое должно скоро зачинаться в Большой Крестовой палате митрополичьей.
* * *
Как раз в ночь на Светлое Христово Воскресенье совершился перелом в болезни царя Ивана.
Мозг больного царя неутомимо работал во все шесть недель, пока приступы сильнейшего жара и беспамятства сменялись более легким, но все же мучительным состоянием, когда болел каждый нерв и мысли тяжело, с трудом проносились в голове, все мрачные, зловещие, как на подбор, думы…
Война, пожар и кровь, пытки и убийства – вот какими кошмарами наполнялись видения Ивана, о чем твердил он в бреду своем. А после кризиса, уснув с полуночи, в тот самый миг, когда должны запеть гимн радости, гимн Воскресения Христова, – больной проспал без сновидений до полудня. И только перед тем, как пришло время просыпаться, когда сон стал тонок и тревожен, – не знал Иван, во сне, наяву ли? – но видел он, что подошел к его кровати кто-то, величавый, с открытым, но властным взглядом и, подавая ему красное яичко, произнес:
– Христос Воскресе!
И трижды склонился затем над Иваном с освежающим, отрадным лобзаньем, словно ветерком прохладным обвевая пылающее лицо больному.
– Воистину воскресе! – ответил Иван, совсем раскрыл глаза и увидел ясно весь свой покой… И различил, как исчезал, расплывался в воздухе образ того, кто сейчас христосовался с ним. Даже казалось Ивану: в руке еще лежит красное яичко, поданное неведомым гостем… Да нет, сейчас вот узнал он, кто это был. Прапрадед его, святой Владимир. Он пришел из обителей райских к хворому правнуку. Конечно, с добром, с вестью о Воскресении. Ведь окружающие и сам больной считают, что ему не встать. А вот сейчас что-то новое совершается в глубине, где-то во всем существе недужного царя. Он как-то сознает, что спасен, что опасность миновала. А эта уверенность вливает новую струю бодрости и сил в исхудалые члены, в измученную, упавшую, богатырскую раньше грудь государя.
1 2 3 4 5 6