А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он совершенно иначе представлял себе наружность этого ужасного человека. Теперь цезарь даже смеется, а тот величавый господин в пурпуре позади него – повар сказал ему, что это римлянин, находящийся не в ладах с Феофилом, – дает ему какой-то веселый ответ. Уж не смеются ли они над главным жрецом?
Феофил, которого он знал так много лет, еще никогда не был так бледен и расстроен.
И он имел основание сильно тревожиться, потому что догадывался, кого ищет император в комнатах для мистерий, и подозревал, что его жена спрятала Мелиссу там, куда он теперь указывал путь цезарю. Когда Макрин позвал его к императору, он не успел осведомиться на этот счет, потому что префект не отходил от него, а Эвриала находилась в городе, чтобы вместе с другими женщинами позаботиться о размещении раненых и уходе за ними.
Императора радовало изменившееся, угнетенное и мрачное, состояние духа этого человека, который обыкновенно был так исполнен чувства собственного достоинства, так как из этого обстоятельства Каракалла выводил заключение, что Феофилу известно тайное убежище Мелиссы. Поэтому он шутил со жрецом Александра, префектом Макрином, любимцем Феокритом и другими сопровождавшими его «друзьями», не обращая, по-видимому, никакого внимания на верховного жреца и не упоминая ни одним словом о девушке.
Едва они прошли мимо старого пастофора и только что раздался приветственный клик кухонных служителей: «Да здравствует цезарь!», как к ним подошла Эвриала, бледная как смерть, и дрожащим голосом спросила, не видели ли они ее мужа и куда он повел императора.
Она вернулась с половины дороги, чтобы, повинуясь порыву своего сердца, прежде чем отдаться делу милосердия, приветствовать Мелиссу в ее убежище и обласкать ее в начале этого нового, одинокого и тревожного дня.
При данном ей ответе колени ее задрожали, и главный повар, увидев, что она шатается, поддержал ее и проводил в лабораторию, где эссенции пастофора скоро возвратили ей ослабевшие силы.
Эвриала много лет знала старика и, заметив его траурную одежду, спросила с глубоким участием:
– И тебя тоже постигло это?
– Оба сына погибли, – отвечал он. – Ты была к ним так добра. Зарезаны, как жертвенные животные… там, в Стадиуме. – И слезы, одна за другою, потекли по морщинистым щекам старца.
Матрона подняла руки, точно призывая небо положить конец этим чрезмерным злодеяниям, и в то же мгновение сверху послышался жалобный вой, за которым последовали дикие, смешанные крики мужских голосов.
Эвриала, растерянная, зашаталась у лестницы.
Если Мелиссу нашли в ее убежище, то ее муж пропал, и она будет виновна в его гибели. Однако же комнаты для мистерий едва ли могли быть уже отворены, а девушка умна и проворна и, может быть, убежит вовремя, когда услышит приближение людей. Она, задыхаясь, бросилась к окну.
Там, внизу, находился тот камень, который открывал выход для Мелиссы; но между ним и Стадиумом пространство кишело людьми, и у каждой двери Серапеума, даже у того гранитного входа, который был известен только посвященным, стояли ликторы и вместе с умертвителями жертв другие служители храма, которые, по-видимому, были здесь размещены в качестве стражей.
Если Мелисса выйдет теперь из Серапеума, то она будет схвачена, и тогда обнаружится, кто открыл для нее убежище, где она скрывалась.
Теперь Феокрит большими прыжками сбежал с лестницы и закричал ей: «Лев! Врача! Где мне найти врачей?»
Тогда матрона указала на старого пастофора, принадлежавшего к числу врачей храма, и фаворит торопливо крикнул ему: «Наверх!» – и затем побежал дальше, не обращая внимания на вопрос Эвриалы о Мелиссе; старик же хриплым голосом засмеялся ему вслед:
– Я врач не для зверей! – Затем он повернулся к матроне и серьезным тоном сказал: – Мне жаль льва. Ты ведь меня знаешь, госпожа. До вчерашнего дня я не мог видеть страданий даже какой-нибудь мухи. Но этот зверь! Он был все равно что родной сын для этого кровопийцы, и злодей должен хоть один раз почувствовать настоящую скорбь. Лев был частью его самого. Никакое лекарство в мире не возвратит его к жизни.
С этими словами он, склонив голову, пошел назад, в лабораторию, и в матроне родилось подозрение, что этот спокойный, добрый человек, несмотря на свои седые волосы, сделался отравителем и что он был виновником смерти прекрасного и ни в чем не повинного зверя.
По телу ее пробежала холодная дрожь.
«Где появляется этот несчастный, – думала она, – там доброе превращается в злое; страх, бедствие, смерть заступают место мира, счастья, жизни».
Она тоже была принуждена к нехорошему поступку: к сопротивлению против своего мужа и господина.
Мелисса была втайне спрятана ею, вопреки его запрещению, и теперь этот поступок заслужит свою кару.
Может быть, ее муж и она с ним поплатятся за него своею жизнью; умерщвление этого зверя должно внезапно возбудить всевозможные дикие страсти в цезаре.
Она знала, что Каракалла уважает ее. Может быть, он ради нее пощадит ее мужа. Но Мелисса? Что станется с нею, когда ее вытащат из убежища. А ее наверняка найдут! Он грозил, что бросит ее на растерзание диким зверям, и не будет ли для нее эта ужасная участь лучше, чем прощение и новое пробуждение страсти императора?
Бледная, без слез, но потрясенная до глубины души, она прислонилась к перилам лестницы и прошептала молитву, в которой просила помощи неба для себя, для своего мужа и для Мелиссы. Затем она поспешно пошла по лестнице вверх.
Обе половины двери, которая вела в комнаты для мистерий, были отворены настежь, и первым человеком, которого встретила Эвриала, был ее муж.
– Ты здесь! – тихо воскликнул он. – Возблагодарим богов за то, что твое мягкое сердце не заставило тебя спрятать здесь девушку. Я уже трепетал за нее и за всех нас. Но ни малейшего следа ее ни здесь, ни на общей лестнице! Какое утро и что за день последует за ним! Вон там лежит лев цезаря. Если подтвердится его подозрение, что зверь отравлен, то горе нашему несчастному городу, горе нам всем!
И вид цезаря оправдывал самые страшные опасения.
Он только что снова кинулся на пол возле своего умерщвленного друга и с какими-то странными визгливыми и жалобными стонами спрятал свое лицо в его великолепную гриву. Затем он приподнял неподвижную голову льва и поцеловал его помутневшие глаза. Но когда тяжелая голова зверя выскользнула у него из рук и ударилась об пол, он снова вскочил, потряс с угрозою кулаком и вскричал:
– Да, он отравлен! Сюда виновника, не то вы все последуете за ним!
Тогда Макрин стал уверять, что если действительно какой-нибудь злодей из злодеев лишил жизни этого великолепного царя зверей, то убийцу сумеют найти, но Каракалла бросил ему в лицо вопрос:
– Найти! Вы осмеливаетесь говорить, что найдете? Разве вы привели мне ту, которая скрывалась здесь? Нашли ли вы ее? Знаете ли вы, где она? Ее видели; и она должна быть здесь!
С этими словами он быстро стал переходить из одной комнаты в другую, с усердием, достойным лучшего применения, подобно рабу, ищущему драгоценную безделушку, потерянную его господином, перерыл все шкафы, заглянул за все занавесы, сорвал с крюков все одежды, за которыми могла скрываться Мелисса, велел показать себе все потайные двери, сбежал с лестницы, по которой она спускалась, чтобы выйти из Серапеума, и снова взбежал наверх.
В зале, где теперь врачи и многочисленная свита императора окружали льва, Каракалла, весь в поту, бросился на стул и, глядя неподвижно на пол, стал выслушивать врачей, из которых многие были большею частью александрийцы и которые, чтобы не возбуждать еще больше ярости повелителя, уверяли, что лев, который при малом движении ел слишком много, издох от разрыва сердца. И так как яд в самом деле произвел более быстрое действие, чем когда-либо случалось видеть придворному врачу, то и он, желая подобно другим успокоить цезаря, присоединился к их мнению. Однако же это объяснение врачей, сделанное с доброй целью, подействовало совершенно иначе, чем они ожидали. В смерти льва он увидал новый удар судьбы против его собственной особы, и с глухим гневом, терзая себя самого, он бормотал про себя дикие проклятия и с насмешкою требовал от верховного жреца возвращения жертв, принесенных им, цезарем, его богу, который так же коварен и враждебен ему, как все в этом проклятом городе. Затем он встал снова, приказал другим отступить от львиного трупа и долго-долго смотрел на него.
При этом возбужденное воображение рисовало ему, как Мелисса гладила великолепного зверя и как он бил хвостом по твердому полу, заслышав легкие шаги ее маленьких ножек. Цезарь слышал приятный звук ее голоса, когда она говорила со львом, лаская его, и он снова выпрямился, начал осматривать длинные комнаты и, не обращая внимания на присутствующих, громко произносил ее имя. Наконец Макрин решился уверить его, что известие умертвителя жертв было ложно. Он, должно быть, принял за Мелиссу какую-нибудь другую девушку, так как вполне удостоверено, что Мелисса сгорела в доме своего отца. Каракалла посмотрел остекленевшими безумными глазами префекту в лицо, и Макрин в ужасе отступил от несчастного, когда тот закричал: «Деяния, деяния!» – и при этом ударил себя кулаком по лбу. С этого мгновения Каракалла потерял способность отличать преследовавшие его пестрые фантастические образы от действительности.

XXXV

Восемь дней спустя Каракалла оставил Александрию, чтобы отправиться на войну с парфянами.
Этого несчастного выгнал так скоро из ненавистного ему города мучительный страх подвергнуться участи своего льва и быть отравленным демонами, которые слышали здесь заданный им судьбе вопрос, вслед за умерщвленным Таравтасом.
Совершенно помешанным он не был; после призраков, мучивших его фантазию, часто следовали многие часы, в которые он говорил, собирал сведения и отдавал приказания со здравым умом.
Душу его в особенности тревожило всякое воспоминание о матери, о Филострате и о всех, к кому он прежде питал уважение, мнение которых не было для него безразлично.
В постоянном страхе быть пораженным кинжалом какого-нибудь мстителя, страхе, который его врач боялся причислить к болезненным явлениям его духовной жизни, он показывался только воинам, и его часто видели насыщающимся похлебкой, которую он варил сам, чтобы избежать отравления, постигшего его льва. Его никогда не оставляло чувство, что им гнушаются, что его ненавидят и преследуют все.
По временам он вспоминал, что какая-то прекрасная девушка молилась о нем; но когда он пытался восстановить в своей памяти ее образ, то видел только поднимавшуюся против него почерневшую, обвитую золотою змеею руку, которая так испугала его в ночь после страшнейшего из всех его кровавых дел. И каждый раз при виде ее он вспоминал слово, которое еще и теперь мучило его больше всего, – «деяние».
Окружавшие его люди слышали, как он выкрикивал это слово про себя и днем, и ночью, но никогда не узнали, что он при этом думал.
Приговоренный к смерти Цминис был растерзан зверями при наполовину пустом пространстве для зрителей, хотя несколько легионов были посланы в цирк для наполнения мест. Большая часть граждан была умерщвлена, а остальные оплакивали убитых или держались вдали от всяких зрелищ, чтобы не встретить ненавистного человека.
Префект Макрин почти неограниченно руководил делами правления, от которых теперь устранился цезарь, прежде столь трудолюбивый и хорошо сознававший свои обязанности властителя.
Выскочка еще в Александрии видел, что предсказание мага Серапиона приближается к исполнению. Поэтому он оставался в тесном союзе с прорицателем будущего; однако же последний только один раз, незадолго перед отъездом цезаря, согласился вызвать духов, потому что его ловкий помощник Кастор погиб во время великой резни, когда он, побуждаемый обещанием богатой награды и своею личной ненавистью к Александру, разыскивал убежище живописца и его сестры.
Когда наконец в одно дождливое утро, несчастный император, проклинаемый бесчисленным множеством отцов, матерей, вдов, сирот и в конец разоренных работящих людей, оставил Александрию, то этот некогда столь гордый веселый город точно освободился от тяжкого, угнетавшего его кошмара.
На этот раз ненастное небо, казалось, обещало новое счастье не цезарю, а гражданам, которых он так злобно ненавидел; и сотни тысяч людей смотрели на жизнь с благодарностью и надеждой, несмотря на траурные одеяния и вдовьи покрывала, которые они носили, несмотря на жестокие препятствия новому процветанию их города, которые поставила злоба царствовавшего над ними помешанного человека. Умственной жизни населения, которой город обязан был частью своего величия, он тоже думал нанести смертельный удар, приказав уничтожить все ученые учреждения и закрыть театры.
Воспоминания, которые оставил о себе этот несчастный в Александрии, были возмутительны для сердца и ума, и граждане сжимали кулаки при произнесении его имени. Но острые языки перестали шутить и насмехаться. Большинство сочинителей эпиграмм было истреблено и умолкло навсегда, легкомысленное остроумие тех, которые остались в живых, было парализовано на целые долгие месяцы страшными проклятиями или горькими слезами.
Теперь, четырнадцать дней спустя по отъезде «грозного», снова открылись лавки и магазины, которые были заперты из боязни разграбления их солдатами. В безмолвных и оставленных банях и кабаках снова закипела жизнь, так как теперь уже нечего было бояться ни оскорблений со стороны буйных воинов, ни подслушивающих ушей доносчиков и сыщиков. Женщины и девушки могли снова выходить на улицу; рынок наполнился торговцами, и из своих тайных убежищ вышли многие, которые были замечены в произнесении каких-нибудь неосторожных слов или находились на подозрении по поводу свистков в цирке или какого-нибудь другого проступка.
Мастерская ваятеля Главкиаса на земле Герона тоже отворилась. В погребе под ее полом скрывался резчик с Полибием и его сестрою Праксиллой, потому что изнеженного старика невозможно было уговорить взойти на корабль, нанятый уже для него Аргутисом. Он готов был лучше умереть, чем оставить Александрию. Притом он чувствовал себя слишком избалованным и больным для того, чтобы подвергать себя неудобствам морского путешествия, и эта упрямая настойчивость послужила ему к добру, потому что хотя корабль, на котором он должен был отправиться, и ускользнул от приказания запереть гавань, но был настигнут императорской галерой и приведен назад. Напротив того, приглашение Герона разделить с ним его убежище старик принял охотно.
Теперь оба вышли из своего заключения, но последние недели подействовали на них совершенно различным образом: резчик имел вид своей собственной тени и утратил свою прямую осанку. Он знал, что Мелисса жива, а раненый Александр отвезен Андреасом к христианину Зенону и выздоравливает в его доме, но смерть его любимого сына Филиппа терзала его душу, к тому же ему тяжело было примириться с мыслью, что его дом сожжен и разрушен.
Его спрятанное и вместе с тем спасенное золото позволяло ему выстроить на месте этого дома гораздо лучший, но то обстоятельство, что его разрушили собственные его сограждане, было для Герона прискорбнее, чем все другое.
Это удручало его душу и делало его тихим и молчаливым.
Старая Дидо, не один раз рисковавшая своею жизнью для того чтобы скрывавшиеся в подвале Главкиаса не терпели ни в чем недостатка, видела Герона грустным и молилась разным богам, которым она поклонялась, чтобы они возвратили ее доброму господину силу снова бушевать и произносить громкие ругательства, потому что его кротость казалась ей неестественною, ужасною и предвещавшею близкую его кончину.
Вдова Праксилла тоже побледнела и похудела, зато старая Дидо научилась от нее многому относительно приготовления кушаний. Только Полибий был веселее, чем когда-нибудь. Он знал, что его сын с невестой чудом избежали страшнейшей опасности. Это радовало его, к тому же его сестра делала чудеса, чтобы он не слишком сильно чувствовал отсутствие своего повара. Несмотря на это, трапезы не раз бывали довольно скудны, и эта вынужденная умеренность освободила его от подагры и вообще подействовала на него так благодатно, что, когда Андреас вывел его на свет, то этот толстяк вскричал:
– Я чувствую себя легким, как птица. Если бы у меня были крылья, то я сейчас же полетел бы через озеро к моему мальчику. Но и ты тоже способствовал тому, чтобы сделать меня легким, брат мой. – При этом он охватил рукою плечо отпущенника и расцеловал его в щеки.
Это было в первый раз, и Андреаса никогда еще не называл он «братом». Но губы Полибия последовали влечению сердца. Это доказывали его влажные глаза, смотревшие в глаза отпущенника, которые тоже не были сухими.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73