А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вошли в эти сборники фрагменты незаконченной «Книги об умирающих», сатиры «глуповского цикла», появлявшиеся в «Современнике».
Обращение Салтыкова в январской хронике к «птенцам», ожидающим какой-то «чаши», которая будто бы «со временем» сойдет к ним, к «кающимся нигилистам», уповающим на «науку», наконец, само определение «зайцевская хлыстовщина», – все эти иносказания и прозрачные намеки не могли не задеть и не взволновать редакцию «Русского слова».
Талантливейший публицист и литературный критик «Русского слова» Дмитрий Иванович Писарев, находившийся в это время в заключении в Петропавловской крепости (ему, однако, позволено было писать и печататься), сразу же откликнулся на январскую хронику и поводом нападения на Салтыкова избрал два его прошлогодних сборника. В своей статье «Цветы невинного юмора» Писарев упростил свою задачу, он оставил в стороне актуальное содержание «Нашей общественной жизни», да, в сущности, и спорный пункт полемики – об отношении к «жизненным трепетаниям». Всю свою силу критика и полемиста он направил на то, чтобы поразить Салтыкова-сатирика – автора «Сатир в прозе» и «Невинных рассказов». Салтыкову в его чисто художественной «игре» будто бы безразлично, «куда хватит его обличительная стрела – в своих или в чужих» (характерно, однако, признание, что для Салтыкова – публициста «Современника» – существуют «свои и чужие»; Писарев не сомневается, что своими были для него в конечном счете «базаровы» и «нигилисты»; с другой стороны, Салтыков для Писарева, несмотря на все резкости и грубости полемики, – свой). Вырывая из контекста сатир Салтыкова те их фрагменты, где «глуповство» представлено своей бессмысленно-смехотворной, комически-бытовой стороной, Писарев настаивает на том, что «к смеху г. Щедрина, заразительно действующему на читателя, вовсе не примешиваются грустные и серьезные ноты». Писарев проницательно заметил действительно характерную черту щедринского смеха – изощренный эзопов язык, вторжение в быт, и комическое преувеличение и даже искажение «правды» бытовых мелочей. Но, увлеченный полемикой, он не понимает или не хочет понять, что сатирические средства воспроизведения глуповского мира и не могли быть иными, он не слышит действительно серьезных и грустных, трагических нот рассказов «об умирающих» и «глуповских сатир».
Писарев заметил и еще одну действительную особенность «Сатир в прозе» и «Невинных рассказов»: «Все внимание сатирика направлено на вчерашний день и на переход к нынешнему дню...» «Глупов, блаженствующий в своем нетронутом спокойствии, и Глупов, только что взбудораженный слухами о преобразованиях...» – таково, по мнению Писарева, все содержание щедринской сатиры. С этим наблюдением, несмотря на его утрированную форму, еще можно было бы согласиться, если б не следующее затем утверждение, что переход к нынешнему дню, хотя и совершился недавно, но «составляет для нас прошедшее, совершенно законченное и имеющее чисто исторический интерес; а историю эту писать еще слишком рано, да и совсем это не щедринское дело». «Бросьте прошедшее, ищите в настоящем», – рекомендовал Писарев Салтыкову, закрывая глаза на все творчество Салтыкова 1863–1864 годов, целиком посвященное настоящему, и прежде всего на хронику «Наша общественная жизнь». Писарев «не заметил» и настойчивых призывов Салтыкова, обращенных к «мальчишкам», заняться реальным общественным делом, прикоснуться губами к «чаше», которая уже стоит на столе. Однако на последних страницах статьи он все же разъяснил, в чем, по его убеждению, должно заключаться «дело»: «...скромное изучение химических сил и органической клеточки составляет такую двигательную силу общественного прогресса, которая рано или поздно – и даже скорей рано, чем поздно, – должна подчинить себе и переработать по-своему все остальные силы». А закончил Писарев свою статью такой почти издевательской рекомендацией самому Салтыкову: «...естествознание составляет в настоящее время самую животрепещущую потребность нашего общества. Кто отвлекает молодежь от этого дела, тот вредит общественному развитию. И потому еще раз скажу г. Щедрину: пусть читает, размышляет, переводит, компилирует, и тогда он будет действительно полезным писателем. При его уменье владеть русским языком и писать живо и весело он может быть очень хорошим популяризатором. А Глупов давно пора бросить».
Салтыков, к счастью, этому совету не последовал, да и не мог последовать, потому что вся его публицистика 1863–1864 годов, и «Наша общественная жизнь» в первую очередь, была глубочайшим исследованием, – конечно, в формах, отличных от «глуповского цикла», – все того же города Глупова, и теперь уже не в крепостническом прошлом, не в эру «глуповского возрождения», а в наступившем многотрудном и многосложном настоящем.
Как раз в мартовской хронике, писавшейся тогда, когда Салтыков уже прочитал статью Писарева о своем «невинном юморе», он публицистически и художественно анализирует новое явление – выход на арену русской общественно-политической жизни «мальчиков», которых не надо путать с «мальчишками», – «молодых драбантов», политиков и администраторов новой школы, тех, кого еще в глуповском цикле он назвал «новоглуповцами». Но тогда ему казалось, что новоглуповцы – продукт окончательного умирания Глупова, теперь же именно «мальчики» определяют современную общественную жизнь и вовсе не собираются умирать. Они, эти «молодые драбанты», задумали подновить состряпанную «старыми драбантами» «яичницу» и обкормить ею вселенную.
Общество, также и в результате усилий «молодых драбантов», находится в таком положении, когда ему грозят те гневные движения истории, о которых Салтыков писал в статье «Современные призраки». «Насильственное задерживание» общества на старых, битых коленях, «чревато мрачными последствиями». Одно из них состоит в том, что хотя «разумное и живое дело не изгибнет никогда», «легко может случиться, что ненужные задержки извратят на время <и притом, может быть, на весьма долгое время> его характер и вынудят пролагать себе дорогу волчьими тропинками». Разумеется, живому и разумному делу в конце концов предстоит торжество, а его противникам – падение. Но с нравственно-просветительской точки зрения, которая и была точкой зрения Салтыкова, – «не нужно падений, но не нужно и торжеств», ибо ни то, ни другое не нормальны, и их не было бы, если бы обществу было предоставлено развиваться естественно, без искусственного «насильственного задерживания», и тогда излишним стал бы «бой».
И тут Салтыков, в ответ на нападение «Русского слова», решается сделать открытый и резкий выговор тем «мальчишкам», которые «с ухарскою развязностью прикомандировывают себя к делу, делаемому молодым поколением, и, схватив одни наружные признаки этого дела, совершенно искренно исповедуют, что в них-то вся и сила», тем «мальчишкам», которые в то время, когда все большую силу приобретают «проклятая каста мальчиков», уклоняются от действительного дела общественного преуспеяния. Это – «вислоухие и юродствующие», с радостью ухватившиеся за бессмысленное слово «нигилизм» как свое наилучшее определение. На вопрос: «Чем вы занимаетесь?» – они с самодовольством отвечают: «Мы занимаемся нигилизмом». Это Салтыков и называет «презрением к практической деятельности», которому он посвящает несколько последних страниц мартовской хроники, не появившихся, однако, в печати. Очень может быть, что сама редакция «Современника» сочла «несвоевременным» и спорным заявление Салтыкова, что сражаться против враждебной действительности «нужно средствами, по малой мере равносильными и притом по образу и подобию». Главное же свое убеждение Салтыков высказал в словах, заключающих ненапечатанный текст хроники: «Да, я говорил и буду говорить без устали: гадливое отношение к действительности, какова бы она ни была, не поведет ни к каким результатам, кроме апатии и бездействия со стороны тех, которые предаются такой гадливости, и кроме окончательного торжества тех темных сил, которые и без того торжествуют не мало. Необходимо, наконец, отрезвиться, необходимо поставить свою деятельность на почву реальную».
Но этот страстный призыв не может быть обращен ко всем без изъятья. Салтыков еще и еще раз обдумывает тактику действий передового общественного деятеля, в такую эпоху, когда ниву жизни заполонили «мальчики», а масса коснеет в невежестве, бессознательности и тяжком труде, лишь в редкие моменты истории заявляя о себе плодотворно и прочно. «Мальчишкам» Салтыков может делать выговоры, не признавать их принцип «со временем», их «скромное химическое изучение»; их можно и нужно со всей силой убедительности призывать «поставить свою деятельность на почву реальную».
Но Салтыков готов признать, что есть и другие люди – особенные. Их запрос к жизни поражает своей громадностью, их идеал распространяется так неизмеримо далеко, что не имеет ничего общего с текущей действительностью, с практической деятельностью на почве реальности. Это идеал всеобщий, всечеловеческий, вековечный. Главное их человеческое качество – абсолютная непримиримость, неумение и нежелание идти на уступки, даже непонимание того, что такое уступка; они «непрактичны» в высоком смысле слова. Когда Салтыков писал о таких людях в апрельской хронике, он думал, конечно, об арестованном Чернышевском, о его социалистической утопии. Его влечет и поражает сама эта удивительная личность и вообще тип людей такого склада. Он, вероятно, вспоминает своего многолюбимого учителя Петрашевского, он не может забыть и судьбу социалистического пророка Шарля Фурье. Как мыслят эти люди? «С одной стороны, подробный анализ разнообразных положений, в которых находился человек при испытанных доселе порядках, доказывает совершенную несостоятельность этих последних; с другой стороны – столь же подробный анализ свойств человека и его отношений к внешней природе указывает на возможность другой действительности, действительности разумной и для всех одинаково удовлетворительной. Строгим, почти математическим процессом мышления человек доходит до сознания идеала и с высоты смотрит на действительность. На этой высоте мысль, отрешенная от реальной почвы, питается своими собственными соками и даже приобретает способность создавать свои собственные живые образы <речь идет, конечно, о романе Чернышевского в в первую очередь>. Понятно, что при таком богатстве внутреннего содержания разнообразные, но бедные и тощие мотивы жизни действительной должны казаться не более как безразличным дрязгом, к которому надлежит относиться не с ненавистью или отвращением, а с полным равнодушием».
Такие люди – цвет человечества, они созидают и хранят великую мысль и великую надежду, они всегда готовы на вдохновляющий подвиг ради всечеловеческого идеала. (Как тут не вспомнить толкование Салтыковым картины Ге «Тайная вечеря».) Но они – не практики, им необходимы «прозелиты» – верные ученики и проповедники их учения в массе, ученики, которые уже не имеют права на брезгливость и равнодушие по отношению к действительности, какой бы она ни была, чернорабочие мысли, которые своей повседневной практической работой, а если нужно – и. своей кровью – «утучняют почву» (как было сказано еще в «Каплунах»).
В апреле 1864 года Салтыков вновь откликнулся на статью Писарева «Цветы невинного юмора», поднял брошенную критиком «Русского слова» перчатку. В этом отклике опять-таки звучит «глуповская» тема. С полной и даже вызывающей откровенностью Салтыков определяет свою читательскую аудиторию: это глуповцы, кровно и безотлагательно нуждающиеся, однако, не в естественнонаучных знаниях, а в свержении с пьедесталов и оплевании старых идолов, которые еще представляются им богами. Да, сознание глуповцев требовало «просветления», но просветить его могло только освобождение от призраков их гражданского, общественного бытия. «На днях, – пишет Салтыков, – один из знаменитейших наших ерундистов <то есть Писарев> упрекнул меня: вы, говорит, для глуповцев пишете, вы глуповский писатель! И думал, вероятно, что до слез обидел меня такою острою речью. А вышло совсем наоборот: я принял эту речь себе за похвалу. Неужели же вы думали, милостивый государь, что я пишу не для глуповцев, а желаю просвещать китайского богдыхана?.. Я деятель скромный и в этом качестве скромно разработываю скромный глуповский вертоград. Поэтому-то я и говорю с глуповцами языком им понятным и очень рад, если писания мои им любезны».
Апрельская хроника не была напечатана, может быть, опять отвергнута редакцией: ведь в ней, пусть в несколько иной форме, в далеко зашедшей полемике с «Русским словом», развивались мысли, впервые высказанные в «Каплунах».
Лето Салтыков провел в Витеневе, и здесь к осени у него все более определенно складывается решение оставить «Современник», где в последнее время чуть ли не каждая его статья подвергалась редакционной цензуре, где чинились препятствия откровенному, хотя, в понимании редакции, и несвоевременному выражению его мыслей.
Наиболее сложными были отношения с М. Антоновичем, считавшим себя наиболее последовательным проводником традиций Чернышевского в журнале (при всей несомненной незаурядности Антоновича таковым он все же не был). Однажды в одном из более поздних писем к Некрасову Салтыков даже предлагал «молиться об укрощении антоновичевского духа». Среди добродетелей Салтыкова тоже не было уступчивости и мягкости. Антонович, твердый характером и упорный в проведении своей линии, вел за собой Елисеева и Пыпина. Салтыков насмешливо именовал эту троицу, определявшую тогда направление «Современника», «духовной консисторией» (Антонович и Елисеев были выходцами из духовного сословия; Пыпин, двоюродный брат Чернышевского, принадлежал к этому сословию по матери).
О внутриредакционных разногласиях в энергичных выражениях писал Салтыков 6 октября Некрасову: «тут идет дело о том, могу ли я угодить на вкус гг. Пыпина и Антоновича». При этом он напомнил Некрасову, что когда тот приглашал его для работы в «Современнике» (не просто для сотрудничества, а именно для совместной редакционной работы), речь шла о необходимости придать жизни журналу в то время, когда он лишился своей главной идейной силы – Чернышевского, после восьмимесячного «поста»: «и так как это совершенно совпадало с моими намерениями, то и я отнесся к делу сочувственно. Надо же дать мне возможность вести это дело». Возникла срочная необходимость встретиться с Некрасовым в Витеневе (Салтыков приглашает Некрасова к себе в деревню «хотя переночевать»), или в Москве, а может быть, и в некрасовской Карабихе. Мы не знаем где, но такая встреча состоялась. Ничего не известно также о содержании бесед Салтыкова и Некрасова, известен только их результат: Салтыков вышел из числа редакторов, оставшись, однако, сотрудником журнала.
Сложность положения Салтыкова усугублялась тем обстоятельством, что какой-то части демократически настроенных читателей он представлялся в журнале чужаком, «чужой овцой», статским советником в мундире с золотым шитьем, напялившим на себя костюм Добролюбова, как называл Салтыкова публицист «Русского слова» Варфоломей Зайцев («зайцевская хлыстовщина»!) в статье «Глуповцы, попавшие в «Современник» («Русское слово», 1864, № 2). «Совместить в себе тенденции остроумного фельетониста <то есть Щедрина> с идеями Добролюбова журнал, уважающий себя, не может. Надо выбрать одно из двух: или идти за автором «Что делать?», или смеяться над ним <разумелись высказывания Салтыкова>. Посмотрим, как-то вы выйдете из этого поистине глуповского положения», – так заканчивал Зайцев свою статью. «Современнику» недвусмысленно предлагалось избавиться от «чужой овцы». В этих условиях Некрасову, имевшему решающий голос в редакционных делах, пришлось пожертвовать Салтыковым в пользу «духовной консистории». Помнил он и о нападках «Русского слова». Впрочем, Салтыков и сам уже был готов к такому исходу дела.
Решение о выходе из редакции «Современника» было, конечно, для Салтыкова непростым и требовало поиска каких-то иных путей и возможностей для деятельности. Оно ломало тот порядок жизни, на окончательное «установление» которого он твердо надеялся, вступая в редакцию как ее полноправный и активный член. Журналистская работа захватила Салтыкова: он оказался прирожденным редактором. К тому же уход из «Современника» лишал Салтыкова единственного издания, где он, не кривя душой и не изменяя своим кровным и теперь уже сложившимся убеждениям, мог печататься; теперь же оказывалось, что в каких-то, и довольно существенных, оттенках этих убеждений (главным образом, по вопросам тактики, «своевременности» или «несвоевременности») он с большинством редакции разошелся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83