А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Был он не шибко большой, втроем запросто можно было снести его на руках, но суть мероприятия была в ином: колокол должен быть сброшен. А он возьми да покончи самоубийством! Так кто-то после шутил. Сорвался, когда его выводили из-под кровли, проломил нижнее перекрытие и застрял в нем полусферой чугунного зева.
– Вот шпана! – зарычал Костя. – Ничего толком сделать не могут.
Толпа под тополями ахнула, и Павел Дмитриевич помнит, как чуть ли не от этого общего вздоха толпы слетели с тополей последние, еще не до конца пожухлые листочки. Это помнят глаза. А душа? Что она помнит? А она помнит, что его вывела из себя реплика Кости-чекиста. Те, кого он назвал шпаной, были такие же комсомольцы, как и он сам, Пашка Клементьев. Обиделся за них и за себя. Ушел, бросив на оружейника уездного ЧК свирепый взгляд.
И что? Больше ничего? Ну, к примеру, ощущение, что, мол, перегибали?
Вот, вспомнил! Было чувство неловкости, когда подошли к храму, ведь их-то церковь Покрова, хоть и не в деревне, а на берегу Рассохи промеж трех деревень, но не только с крестами, но и все происходит там, чего скоро уже не будет, и звон, хоть и запрещен советом, но будоражит округу по воскресеньям, и топает деревенская темнота в объятия опиуму и контре. И не опускают глаза от стыда за рабство душевное, но зыркают злобно, дескать, переписывай, коли на беду тебя грамоте обучили, плевать нам на твои списки.
Карандаш обламывался под пальцами, когда подчеркивал тех, кто комсомольского возраста. Ульяну не подчеркивал.
«Однако же изрядный я был сукин сын!» – добродушно усмехнулся про себя Павел Дмитриевич…
* * *
– Мы, никак, на подходе, – сказал Артем, взглянув на часы. Павел Дмитриевич не заметил, когда свернули с шоссе. Этот поворот с бывшего северного тракта он помнил, но просмотрел и огорчился. С него начинались уже совсем родные места.
– Родные места, – сказал он вслух. – Здесь был лес…
– При царе Горохе! – охотно откликнулся таксист.
– При царе Горохе… – повторил Павел Дмитриевич. – Видите, Артем, какой я древний, если леса помню.
Дорога, похоже, была совсем недавно асфальтирована, без обычных выбоин и отломов по краям асфальтного пласта.
– Здесь росли рыжики…
– Рыжик-пыжик, где ты был? – многозначительно пропел таксист.
– А с приземлением у нас проблем не будет? – спросил Артем.
– С чем?
– Насчет жилья…
– У директора школы остановимся. У него семья на курорте… Наверное, уже земляника есть… На том берегу Рассохи ее уйма бывала. С погодой нам везет. В это время чаще дожди.
– Будут вам и дожди! – почему-то с радостью отозвался неутомимый таксист. – Еще как будут!
– Стой! – вдруг резко и громко скомандовал Павел Дмитриевич.
Водитель дернулся от окрика, взвизгнул тормозами, воткнулся в обочину.
– Что случилось? – спросил не то зло, не то испуганно, развернувшись к пассажирам.
– Нет… нет…
Павел Дмитриевич сам смутился своего тона.
– Сейчас объезд будет, я пройдусь пешком, а вы, где сосны начнутся, подождете меня…
– Какие сосны! – завопил таксист.
– Что? Тоже нет?
– Да тут на сто верст ни одной сосны…
– Ну, все равно, объезжайте и ждите.
– В карьер, что ли?
– Какой карьер?
– Какой! Торфяной, какой еще!
– Глубокий?
Павел Дмитриевич был ошарашен сообщением.
– Да нет, но шибко по нему не погуляешь. Грязь, поди, по это самое будет…
– Все равно… – угрюмо и упрямо настаивал Павел Дмитриевич. – Нужно мне.
Артем взглядом попросился сопровождать.
– Нет, посидите здесь, я не надолго… если карьер, не пойду, конечно… посмотрю… надо…
Не говоря больше ни слова, вылез, весьма резко хлопнул дверцей и, перешагнув через неглубокую канавку на обочине, решительно направился к зарослям кустарника, скрывающим невысокий пологий холм вправо от дороги.
Казалось, был готов ко всему, даже к тому, что не найдет саму деревню на старом месте, ни одного знакомого дома… но чтобы прекратило свое существование на земле это место, самое главное место на земле его прошлого, – такое– даже в голову не могло прийти. Если уж говорить о каком-то святом месте…
Святое? Павел Дмитриевич поразился, что в его сознании, оказывается, есть такое слово, определение, есть, наконец, такое отношение к месту и некоему событию, случившемуся на этом месте, – это и странно и возмутительно одновременно, и как еще понимать, если в сознании обнаружено слово «святое» в отношении к месту, где его убивали! Что за дикая трансформация памяти! Поразительно, какой психологический выверт вскормился с годами в его душе!
Но ведь с самого начала поездки жаждал, торопился попасть, оказаться именно здесь.
Конечно, тут не только когда-то прозвучал выстрел из-за стога сена, в этих же стожках, иногда даже средь бела дня, сойдясь с разных подходов, катались они с Ульянкой, дочкой кулака Свешникова. Положим, насчет кулака, – это уже потом так стало, когда сказано было – кулак! Но натура отца Ульяны точно была кулацкая. Греб под себя, сколько мог, как зверь вгрызался во всякий клочок земли, и все ему, бородатому, мало было. Двух сыновей, дочку и жену как волов использовал, сам загибался и домашних каторгой изводил. Выбился, конечно, хапуга, отстроился заново, железом крышу покрыл вторым в деревне, долгами треть деревни закабалил, хитер был, должников за шиворот не тряс, а для пропаганды кулацкой даже лошаденку на пахоту за так давал безлошадным. Непросто к нему подступиться было. «Работаю, – орал, брызгая желтой слюной, – потому и имею!» Когда против него голосовали как за кулака, все глаза прятали и руки тоже. Долго объяснять пришлось про его мелкобуржуазную сущность, и один Пашка Клементьев не справился бы с холуйской темнотой мужичья. Уполномоченный помог, Маркса и Ленина цитировал…
Едва ли была Ульянка шибко красивой. Много было красивей. Да больно гордые… Ульянка же, считай, сама упала ему в руки. Деревенские девки, какую ни возьми, крепкие, жилистые, а Ульяна была какая-то мягкая, так бы и мял с вечера до утра! Но так, чтобы с вечера до утра, ни разу не было. Отец утром зашиб бы. Но все равно, знали люди про их свиданки. Натыкались на них и здесь, на Божеполье, и в кустах Рассохи, и не ходи тогда Пашка в комсомольских вожаках да с револьвером, помяли бы его Свешниковы. Но боялись. Зато мягкий Ульянкин зад твердел от отцовских вожжей.
Павел Дмитриевич не без труда преодолел заросли и оказался у небольшого холма, за которым начинался болотистый луг по прозвищу Божеполье. Здесь были лучшие сенокосные угодья, издавна поделенные между семьями и домами деревни. Передележ происходил каждой весной, но особых свар не случалось, хитро и умно было продумано мужиками пользование Божьим полем.
Луг был болотист, но без топкости. Лошадь, однако, могла подвернуть ногу. Уже давно от того места, где Павел Дмитриевич остановил машину, были проложены тропы напрямую к разным концам деревни. Ехавший верхом объездом не пользовался, а, на всякий случай сойдя с коня, пересекал Божеполье, намного сокращая путь. Дорога же была для подвод, а потом для машин.
Павел Дмитриевич никак не мог решиться сделать всего несколько шагов вперед, взобраться на холм перед лугом. Он ведь, этот луг, в его памяти, неизбалованной ностальгией, зафиксировался намертво, как некое достоверное свидетельство правоты его жизни, провозглашенное однажды выстрелом из-за стога сена, и все, связанное с этим фактом, не имело права исчезнуть, но обязано было существовать вечно или пока он сам или память о нем пребывает в этом мире.
* * *
Он тогда возвращался из уезда, в обычном месте свернул с дороги, спешился и тропинкой двинулся прперек Божеполья. Была середина лета, неделей раньше закончился первый прокос луга, и стожки-копны уже просушенного сена рядками уходили к холмам на той стороне луга, где была деревня. Расстегнув рубаху, он шел не торопясь. На длинном поводке за ним плелся конь, успевая пощипывать на ходу новую поросль благодатного поля.
Прошел уже больше половины, как из ближайшего стожка полыхнуло…
Все помнится! Ноги как косой перерезало, но попало и коню, он вздыбился, дернул руку из плеча и словно приподнял над землей. Поводок резанул ладонь и взвился к небу, а Пашка с криком свалился на землю. На секунду исчезла боль, туман, застивший глаза, вытек из них, и он увидел бегущего от стожка человека. Ноги снова в голенях вспыхнули пламенем, но уже все было в порядке с мозгами. Барабан револьвера прокрутился так, будто и не были в нем задуманы остановки для самовзвода. Барабан замер, а человек все еще бежал. Потом вдруг упал. Пашка вскочил на ноги, они оказались на месте, на них, оказывается, можно было стоять, ими можно было управлять. Боль страшная, но ярость Пашкина – пострашнее. С ревом дикого кабана кинулся он к упавшему, – вот-вот он поднимется и побежит, а ноги уже немеют и прогибаются в коленях. Даже не волком, волкодавом упал он на лежащего без движения врага, схватил сначала за шею, словно придушить хотел, потом рванул откинувшуюся руку, крутанул к спине неумело, услышал хруст и почувствовал, что грудь его вся мокрая. Приподнялся рывком. Грудь в крови. Испугался было, но увидел в спине серого пиджака дырочку крохотную и пятно вокруг и успокоился разом.
Перевернул и охнул от удивления и злобы. Это был младший брат Ульяны Петро Свешников. С неба он упал, что ли, подумал, их же всю семью по весне вывезли. Вернулся, значит, кулацкий выродок! Сопляк!..
С холма от деревни уже бежали мужики.
Сапоги стаскивал и кричал, благо, никто слышать не мог. Свешниковский ублюдок был мертв, глаза подернулись… Пытался задрать галифе, заорал пуще прежнего. Разорвал одну гачу, другую. Где, что – не понять, сплошная кровища. Из откинутых сапог ручейками вытекала кровь. Замутило. Боль же чуть стихла.
К бабке Ряженой его притащили уже в полуобморочном состоянии. Ведьма спицей ковырнула ему пару дробинок, прошамкала черными губами:
– Шибко много ковырять надо. Истечет. А меня засудют. Везите к фельшару в уезд.
Заматывая ему ноги тряпками, бормотала, отводя глаза:
– Одну дробинку на спол-локтя выше, и остался бы ты, парень, на всю жизнь мерином. Везучий.
Вот тут он и потерял сознание. Думали, что от потери крови, но не так. Просто он вдруг представил это самое – спол-локтя – и вырубился от ужаса.
Петра Свешникова похоронили, как положено, в добром гробу и крест поставили. Ни об Ульяне, ни о ком другом из этой семьи Пашка больше никогда ничего не слышал. В последний раз в копнах он, правда, уверял Ульяну, что через год приедет и заберет ее, но да кто же в молодости не врал девкам…
Стрелянный кулаками, Пашка Клементьев быстро шел в гору…
А на пустяшный холмик забраться не мог. Приросли ноги к земле. «Сентиментальность – свойство старости», – сказал себе сурово Павел Дмитриевич. И взошел.
Он увидел то, к чему приготовился Так, наверное, будет выглядеть земля после атомной войны. Так может выглядеть ад.
«Мерзавцы!» – прошептал Павел Дмитриевич и закрыл было глаза, но нет, не смотреть не мог. Рваная черная яма с черными блюдцами луж от ног его простиралась до самых холмов на той стороне. Божеполья не было. Кто-то подлый и могущественный подсмотрел его память и осквернил, стер с лица земли то единственное место на ней, что было и смыслом и оправданием всей его жизни. Сама по себе вызрела странная фраза: «Это моя могила». Мысль, конечно, была глупая, точнее, несуразная, но чувство пребывания на кладбище усиливалось с каждой следующей минутой.
«Вернуться? Дальше мне незачем ехать. Что мне эта деревня без Божеполья? Без него она ничего не стоит и ничего не значит для меня».
Пустота входила в душу, душа сжималась и безмолвно корчилась в судорогах. «Жизнь из меня уходит, что ли?» – подумал. В ногах тяжесть. Осмотрелся, присел на траву.
Ну, не глупость ли? Сколько этого торфа отсюда выкачали? Несколько тысяч тонн? И кладбище! А поле могло кормить тысячу лет. Боже, какие бездари и тупицы!
Что ж в итоге получается? Из его биографии исчез факт – основание, а все прочее, все, что было после, виделось как предлинная анкета с вопросами-ловушками, и на все надо ответить заново, да так, чтобы все сошлось над одним знаменателем…
«Чушь! Что это со мной! – возмутился Павел Дмитриевич. – Ну, выскребли этот луг в три квадратных километра. Появится умный хозяин, разровняет, засыплет – и живи! Чушь! Просто прихоть взыграла. Ведь как себе представлял: пойду по полю, тут то-то было, там – то-то, встрепенется душа, вернусь в машину довольный и умиротворенный. А тут на тебе! Нет на земле твоего заповедного места, откуда в жизнь попер нахрапом. Нет – и все! Чушь!»
Павел Дмитриевич уже поднимался, постанывая от ломоты в ногах, и тут его подхватили и выпрямили две сильные руки.
– Что случилось?
В глазах парня была подлинная тревога. Взглянув в эти глаза, Павел Дмитриевич понял, что все его волнения – пустое, что в душе этого парня взрастает Божеполье несоизмеримых размеров с нынче утраченным, и в нем, в таких, как он, в его поколении – смысл и оправдание Пашки Клементьева. Вот тут-то бы и не грех прослезиться, но не умел Павел Дмитриевич пускать слезу и презирал слезоточивых мужиков.
9
После того как широкомордые крысы в шляпах перехватили у поезда моего старикана, я целых два дня расслаблялся. А уж условия для расслабления мне предоставили идеальные, я даже не подозревал, что в такой глухомани существуют подобные гостиницы! В номере: спальня с двумя кроватями, гостиная с телевизором, холодильником и набором всяческой посуды, ванная отдельно, туалет отдельно, – и это все для одного человека. Днем я отсыпался, а вечером, возмущенный наличием двух кроватей, подхватил двух девиц и просадил такую уйму денег, что теперь придется учитывать каждый истраченный рубль. Я, конечно, востребую возмещение убытков с Жоржа, я же четверо суток добросовестно работал комсомольцем, тут только один моральный ущерб чего стоит! Тем более что не Жорж монету выложит, а куколка-жена моего подопечного. А с них не убудет!
Одна из двух, что я загреб в номер, узнала меня и от радости чуть не обмочилась. Знаю я этих ритмичных идиоток – будешь петь про Освенцим или Колыму, а они будут подпрыгивать, хлопать ладошками над головой и визжать, потому что извилины у них выпрямились вместе с ногами. Но вот штука! Убери их из зала, и можно провалиться. Куражу они способствуют именно своим чистосердечным идиотизмом.
Ее подружка была такая же. Но зачем мне другие? Утром я конспиративно спустил их на лифте и из-за угла наблюдал, с каким вызывающим достоинством каждая из них протопала мимо дежурного администратора.
Второй день я шатался по городу, посмотрел боевик и рано завалился спать, чтобы утром следующего дня встать паинькой, который очень любит таскать чемоданы пенсионерам союзного значения.
В поезде ехавший в общем-то смирно, в машине старикан мой начал дергаться. За окном «малая родина». Я даже малость переполошился, когда он вполз на какой-то бугор и застрял там.
«Здесь было поле, – сказал он, когда я до него добрался, – здесь в меня стреляли кулаки».
Тут я чуть было не оплошал. Дурная привычка хохмить по всякому поводу чуть не подвела меня. «Не шибкие, видать, мужички были, если так хреново стреляли». Нет, конечно, я этого не сказал, но хорошо, что он не смотрел на меня в этот момент, потому что хохма явно была нарисована на моей морде.
Когда приехали в деревню, он искал свой бывший дом и, как мне показалось, обрадовался, что его дома нет, а на его месте облупленная трехэтажка. Потом тыкал пальцем то влево, то вправо, демонстрировал мне свою память, фамилии разные называл, и сколько у них было детей, коров и лошадей. На один дом нахмурился и заткнулся. Я человек воспитанный и деликатный, уточнять причину хмурости не стал. Может, в нем жил кто-то из тех кулаков, которые стрелять не умели.
Еще в поезде, когда после некоторого размышления я согласился поехать в его деревню и там с его помощью превратиться в пашущего вола, убедил я тогда старикана попридержать в тайне мое намерение, мол, присмотрюсь несколько деньков, поищу, где бы участок пожирней выклянчить, с народом потолкую, ведь может так случиться, что народ не поймет моего самопожертвования или поймет неправильно: это же бывает очень даже больно, когда тебя неправильно понимают, особенно если сначала по голове, а потом ногами. Я же собирался ни больше ни меньше, – показать советскому трудовому крестьянству, как нужно работать, чтоб тебя начальство любило.
Когда он только собрался представить меня директору местной школы, в чьем доме мы должны были поселиться, тот, желая подмазать знаменитому гостю, залопотал радостно, пожирая меня влюбленными глазами:
– А это, я понимаю, сынок ваш!
Какая хохма вертелась у меня на языке! Но был в форме, смутился, как положено хорошо воспитанному молодому человеку, и смущением своим предложил названому папаше самому рассеять недоразумение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25