А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Исаака и Иакова…
— Да, да… — страстно соглашался Миней. Шептал, подвигаясь поближе к призрачному лику, способному отгородить от стоящего поодаль, забрасывающему хвост, словно удочку.
— Дам тебе, с которым договор… дам тебе достойный конец… Защищу от него, подсунувшего яблоко Еве, защищу и спасу… Но готов ли ты вернуться, готов ли стать одним из верных сыновей Сиона? Клянешься ли, клянешься ли отдать себя за Израиль?
— Да, да, — клялся Миней, колотил кулаком себя в грудь. — да, обещаю… я готов, я умру…
— Даже такие приходят ко мне, принесшему Закон! Даже такие страшные грешники… Ты ли не жрал сала противных мне грязных свиней? Ты ли не грешил с погаными самками гоев, ты, скотоложник?! Ты ли не нарушал…
— Да, да, — скулил, соглашался Миней. И обещал исправиться, измениться, добиться прощения…
И был взмах вроде бы руки, со словами: «…достойный конец… то, что достойно истинного иудея…» Что-то закрутилось, зарябило. Миней испытал словно бы внезапный приступ дурноты. Миней Израилевич открыл глаза и словно бы ослеп на мгновение.
Было очень много света, и солнце ударило в глаза: белое, страшно горячее Миней давно не был на юге, и солнце скорее мешало. Но первым впечатлением было даже не солнце, а смрад. Минея едва не выворотило: смесь немытых тел, грязной ткани, какой-то незнакомой еды и попросту чего-то неизвестного, полугнилого и кислого. И еще пахло металлом и пылью; пыль забивала глаза, ноздри, уши. Пыль взбивала колоссальная толпа, и Миней был в ее эпицентре. Сколько их, какие разные! В хламидах, бурнусах, нагишом, в каких-то складчатых трусах. И все прыгают, воют, бешено машут руками.
В уши бил многоголосый рев. Отдельные слова вроде понятны. Неужели иврит?! Но какой дикий акцент! Вернее — целый букет акцентов. Невнятные проклятия, обрывки молитв, призывы бить, спасать, отражать, рвать зубами, колоть, давить, гнать… Лица, перекошенные бешенством. Закатывания глаз, воздевание рук, закидывание голов, скрежет зубов, почти такой же громкий, как слова. Странные предметы в руках. То дубинки, то, кажется, копья… Что?! Неужели правда бронза? А вот — гладиус. Щит легионера, издали похожий на корыто. И другой щит — маленький, круглый, с бляшками посередине. Лук со стрелами. В каком музее… А может, вовсе не в музее? — прозревал истину Миней, обалдевая, словно бы пьянея от ужаса.
Кто-то в бурнусе, с золотыми кольцами в носу и в ушах, положил на плечо Минею рассеченную, сочащуюся кровью руку, что-то орал, тряс за отворот пиджака. Другой — темный, курчавый, похожий на цыгана, заглядывал в лицо, все повторяя одну и ту же фразу, Минею абсолютно непонятную. У него была распорота щека, на плече рубашка пропитывалась кровью. Да, пахло вовсе не морем. Миней видел, что в толпе полно раненых. Пахло человеческой кровью.
Толпа заорала, метнулась. Кто-то опустился на землю — молиться. Но большинство рванулось куда-то и тащило за собой Минея. Миней бежал в плотной толпе, вдыхая отвратительную вонь. Все были страшно неспокойны; все возбужденно орали, тыкали пальцами, ожесточенно махали руками. При всей своей оглушенности, при всем безумии происходящего он уже начал понимать, где находится и кто все эти люди. Толпа уплотнилась, заорала заметно сильнее. И Миней увидел перед собой шеренги серебряных, блестящих людей. Солнце отражалось от щитов. Ниже щитов сверкали ноги (защищены металлом — догадался Миней). Выше солнце разбивалось о шлемы. Ряды серебряных людей согласно двигались; в перерывах между воем дикарей ветер доносил трубный рев.
Толпа словно бы врезалась в шеренги. Взметнулся вой — еще страшнее прежнего, отчаянней. Спутники Минея откатывались, оставляя что-то у серебряных людей под ногами. Страшнее, тяжелее выли трубы; пронзительно и гулко, не как медные трубы оркестров, а как охотничьи рога, только сильнее. Строй серебряных людей колыхнулся, явственно продвинулся вперед. Кто-то полз, спасаясь от движения. Миней ясно видел, как меж щитов мелькнуло серебряное жало и ползущий ткнулся лицом в землю. Толпа опять несла с собой Минея. Большинство бежало вбок. Миней метнулся вверх по склону. На четвереньках, обдирая ногти, карабкался выше дерущихся; бежал, пока не захлебнулся воздухом; действительно, этот коньяк… ну зачем он еще пил сегодня!..
Теперь ему стали виднее колонны серебряных людей. Они передвигались, подчиняясь звуку рогов и крику офицеров; было видно, как надрываются центурионы, но звук долетал еле-еле. Временами он совсем прерывался, и не было слышно ничего, кроме рева. Солнце отражалось от металла, полыхали яркие блики. Толпа набегала, откатывалась, орала все пронзительней. Кто-то в хламиде метался перед строем, простирал руку то к строю, то к небу, экзальтированно задирал голову. Понятно было: проклинает. Кто-то пытался собрать вокруг себя вооруженных, что-то объяснял, доказывал, топал ногами, показывал рукой на строй. Кто-то отрешенно молился.
На фоне толпы равнодушное, механическое движение войск, спокойное поведение легионеров само по себе казалось чем-то удивительным. И бездушным, и просто каким-то… ну, потусторонним, что ли… Далеко не все участвовали в деле. Даже в действующих центуриях солдаты в трех первых шеренгах стояли напряженно, с мечами наготове, и рубили. А задние были в вольных позах, переговаривались, пересмеивались, чесались. Но были готовы. Миней Израилевич видел, как в лицо одному из передних влетел камень. Дикари орали, радовались, прыгали, обнимали бросившего. Раненый прикрыл лицо рукой, повернулся, четко прошел между рядами задних. Вокруг него сразу как-то подтянулись, а один сделал шаг вперед и быстро занял его место.
Две центурии стояли в стороне, и солдаты в них решительно ничего не делали. В одном месте даже сели на землю, стали класть на щиты хлеб и зелень, вытащили фляги.
Тех, кто метался и орал, можно было определить и как толпу, и как народ. А эти люди, в легионах, не были ни толпой, ни народом. Это было солдаты, армия, и они выполняли тяжелую, опасную работу.
Под вой буксинов и писк флейт, рискуя жизнью и ранением, продвигались они через пространство, усеянное людьми и оружием; строем шли, рубили и кололи. Сделав дело, сменялись. Стояли, опираясь на копья, отдыхали, переговаривались.
Может быть, это и странно, а легионеры были ближе Минею, чем толпа первобытных сородичей. Даже железный порядок, четкость управления огромным скопищем людей, само изобилие железа напоминало современную армию; а как бы ни относился к ней Миней, но и армия была частью его мира. От римлян пахло порядком. Цивилизацией. По поведению, манерам, по стилю говорить между собой римляне были куда ближе к миру, из которого он пришел.
От них до воющей, полубезумной толпы простиралось по крайней мере тысячелетие. А! Вот оно, коренное различие! Легионеров и «этих» разделяли исторические эпохи… Они жили в разных временах; видеть их вместе было так же странно, как суданца, творящего намаз, в центре современного Мюнхена… И как ни был Миней нравственно туп, как ни был безразличен ко всякой вообще объективной истине, как ни мало склонен к рефлексии, но внутри у него словно бы появился и начал спрашивать какой-то ехидный голос: а ты, мол, что еще вчера говорил? А почему ты вообще сюда попал?
Легко было сидеть внутри цивилизации, питаться ее плодами и выпячивать нижнюю губу, презирать пожираемое. Демонстрировать как бы отвержение всего, что… нет, даже не то, что полагалось… просто само собой разумелось. Легко было рассуждать о том, что вечное и врожденно-гениальное еврейство выше всей этой «их» цивилизации, что оно, еврейство, духовное, святое и гениальное… в отличие от потомков тех, кто вовремя не заключил договор с великим Яхве. И кого не обещано возвысить надо всеми племенами земными.
Пришло… нет, не понимание. Скорее — неясное ощущение, что мир, к которому Миней всю жизнь был в оппозиции, как раз и есть его мир. Мир, переживший Римскую империю, становление христианства, Возрождение, Просвещение… да много, ох, много чего… И что официант в пиццерии, сардинский рыбак, сицилийский мафиози — из того же, много чего пережившего мира, ему роднее, понятнее и ближе, чем эти, еще ничего не пережившие, никак не изменившиеся, ни в какую сторону не цивилизовавшиеся. Но основным чувством, конечно же, был страх.
Миней Израилевич вдруг сообразил, что уже давно видит не просто строй; различимы отдельные лица. У большинства были хорошо знакомые ему мясистые лица; тяжелые лица итальянских крестьян; хотя вот — горбоносый, смуглый, скорее всего грек; вот светловолосый, крупный, — от него просто «пахнет» севером Европы. Вот какой-то совсем незнакомый — только сразу видно, не италик.
Да, легионеры были близко. Шли строем, лязгали металлом, аккуратно переступая через последствия движения. Между шагающими шеренгами и отдыхающей внизу центурией лежало… туда Миней старался не смотреть.
Крик толпы сделался тише. То ли Миней привык, то ли некому стало орать. А за шеренгами, за страшным полем, за центуриями лежал город с белыми стенами, с пирамидальными тополями. Меж тополей полыхало огромное здание, горело синим пламенем, полупрозрачным в солнечном сиянии. Миней уже знал, что горит.
Налетал ветерок, нес запах свежести, листвы. Угасал порыв ветра и снова повисал тяжелый запах. Миней постиг смысл слов: «смертная истома». Сейчас его беспощадно вышвырнут из жизни. Просто как одного из этих, своим беснованием мешающих двигаться, куда приказано. Чтобы не орал и не мешал. Вспыхнуло отчаянье. За что?! Ну почему он не может опять оказаться в Неаполе! Ходить, вдыхая соленый ветер, покупая рыбу, вести в синагоге умные разговоры о величии, вечности еврейства и всех его замечательных качествах… Будь он волен, будь способен хоть немного предвидеть, ноги бы его не было в России… И ведь объяснять, просить, вообще говорить что-то — бессмысленно. Не поймут. А если и поймут — то не поверят. А если и поверят — наплевать. Еще один из этих, странно себя ведущий, в странной, нелепой одежде.
А! Появился новый звук — глухие удары металлом о что-то плотное. Легионеры близко, уже слышно. Миней и понимал бессмысленность, но все же побежал и увидел встречную шеренгу. Бежать не стоило. Некуда. Да, вот сейчас он исчезнет, и никто никогда не узнает, куда он делся, — в мире, из которого он родом. А здесь никто даже не поймет, кто он и откуда.
В бегущей толпе Миней оказался последним. Попятившись, упал, и не было никого между ним и серебряной шеренгой. Плача от жалости к себе, Миней чуть подтянулся на локтях. Ах, эти привычки к наблюдению, к анализу, к самой мысли! В его эпоху и с его воспитанием это давно стало второй натурой, и разве его одного? И хотел бы он, да не мог не замечать вмятины в щитах, движения, выражения лиц. И не думать, кто его убьет, — вот этот с тупой мордой ветеран; или юноша — горбоносый, с умными глазами? Или этот — плотный, с длинными руками?
Обратиться к ним по-латыни? Слова плохо приходили на ум, никак не вспоминались, не выстраивались в предложения. Миней слишком плохо знал латынь.
Всю жизнь Миней считал, что после смерти не может быть ничего. Даже когда он произносил священные формулы иудаизма, что-то делал в синагоге — не было веры. Он не просил ничьей помощи; он не просил высшее существо увидеть творимое им. Он не пытался даже благодарить. Он просто совершал ритуал. Ритуал, отделявший его, избранного и особенного, от всяких там гоев — неизбранных, неособенных, несовершенных уже по своему рождению. Ритуал позволял почувствовать свою исключительность, и только. Он не верил даже в уход ауры в Вечный Астрал.
Он не верил, что будет воздаяние за грех, награда за творимое добро. Он не верил в рай и ад.
Пришла мысль: а нужен ли вообще ад? По крайней мере, для таких, как он? Зачем нужна смола и сковородки? В свой смертный час точно узнать, что загробное существует. Узнать, что есть в мире Господь, что рай не придуман попами? Что существует сатана и он ужасен? И после этого — уйти в небытие… Пронзила мысль; а если и потом еще он будет возвращаться к бытию — только для того, чтобы еще раз познать, что потерял по собственной дурости… Вот он, ад для умных дураков.
Уши рвало завывание буксинов. Лязгал металл. Икая, размазывая слезы по лицу, снизу вверх взглянул Миней Израилевич в лицо смерти. Смерть отвела щит, на ходу оттянула жало копья. Всю жизнь Миней в глубине души полагал, что впереди ждет только черная пустота, словно бы глубокий сон. Он верил только в распадение души вместе с распадением плоти. Смерть заслонила мир, нависла, резко бросила вперед правую руку. Наконечник пробил Минея, вышвыривая в небытие. Задыхаясь, Миней цеплялся слабеющей рукой в древко. И было с ним по вере его.
В одном ошибался Миней — по крайней мере, для одного человека XX века стало известно, что с ним произошло, и этот человек рассказал об этом еще нескольким. И это был не великий ученый, не ясновидящий и не священник, а одна немолодая испанка. Старушке снился сон, она проснулась из-за этого сна и долго лежала в постели, слушала, как ветер колотит по стеклу ветками апельсинового дерева, укутывает тучами луну.
Старушке не очень хотелось дальше жить; жила она скорее для того, чтобы поднять младшего внука, в котором словно воскресал Василий. И после встречи с ненаглядным Базилио Инесса рассказала ему все — и свой сон, и его разъяснение.

ЭПИЛОГ
Светила настольная лампа, сделанная «под кабинет», копилась тьма на стеллажах, в углах большущей комнаты. Стыл крепкий чай в стакане. Володя постелил Василию в кабинете деда, на кушетке, сам сел на плетеный стул, за огромным письменным столом. Он вообще сильно полюбил это кресло, это место… а кабинет любил и раньше.
— Вот, возвращение… — тихо, раздумчиво говорил Василий; покуривал и говорил. У нас в эмиграции люди десятилетиями пьют на Рождество — «Следующее Рождество — в России!» Мечтают вернуться, живут этим. А России давно больше нет. То есть она есть, но совсем другая. Может быть, эти люди еще и вернутся, как знать. Ты вот считаешь, что скоро все начнет меняться… Михалыч тоже так считает… Если изменится, если кончится этот дурацкий коммунизм, они смогут вернуться.
Только вот давай представим: ну, приедут они — и… и что? Понимаешь, старики — вообще из другой эпохи. А молодые… ну, извини, это тоже штамп, но так правильнее всего. Молодые — из другого мира. Понимаешь? Меня когда учили, как здесь жить и как сойти за советского, то учили и как ходить, и как стоять. Так британских шпионов учили во времена Империи — как англичанину сойти за индуса.
— Ты тоже из другого мира, — тихо заметил Володя, — а вот ты здесь…
— Я не смогу жить в России.
— В СССР, — поправил Володя.
— Ну да, в СССР… Но Россия входит в СССР. Нет второй России, что поделаешь. А я тут у вас не смогу. Не из-за КГБ. Все пугают сыском, КГБ… А я по-другому не смогу. Я из-за людей не смогу. Падет СССР, будет какое-то другое государство… А люди-то останутся, понимаешь? Не могу я жить с людьми, которые сами гадят под себя, а потом громко орут: «Экология плохая! Страна гибнет!» А тут… Володя, ты не обижайся, но тут же почти все такие. Ответственности нет, привычки к труду нет, самостоятельно думать… ну, не то что не умеют, не то слово. Советские даже и не понимают, что это вообще можно — думать своей головой.
— Ну ты ведь со мной можешь? Получается?
— Прости, Володя, но это уже ниже пояса… Конечно, с тобой я могу. Но, во-первых, ты мой брат, и это главное. И ты, надеюсь, не считаешь себя типичным советским? Ну то-то… А кроме того, прости еще раз, это советское и в тебе иногда есть. А мне от этого нехорошо, и к тебе тоже злость поднимается… Может, ты ко мне туда приедешь?
Володя неприятно засмеялся.
— Ты забыл, что я невыездной…
— А если… если много переменится?
— Конечно, приеду. Должен же я посмотреть, где Василий Игнатьевич гнал красных в горы…
— Поместье Баррасов? Да видишь ли, там давно уже нет имения, там гостиница… Роща сохранилась, но деревья… Сомневаюсь, что ты найдешь следы от пуль. Вот церковь отца Хосе ты увидишь, но и она совсем другая. В середине пятидесятых ее перестроили.
Что у вас тоже мне трудно понять — до вас не доходит, по-моему, что время идет. Что-то произошло, а вы это «что-то» готовы переживать вечно, словно новых событий и нет. А это не так. И проблемы другие, и вся жизнь давно иная. Такое впечатление, что вы с двадцатых годов переживаете то, что произошло… В этом эмиграция от вас очень сильно отличается. И эмиграция, и вся Европа. И в Испании ведь тоже все меняется. Везде все время все меняется…
— Ты говоришь об эмиграции, будто это целая страна, — засмеялся Володя.
— А знаешь, так оно и есть, — тоже засмеялся Василий, — только эта страна — как шагреневая кожа. Или как град Китеж — все погружается и погружается…
Помолчали. В полутьме двигались пласты сигаретного дыма, приобретали странный, не выразимый словами цвет по мере того, как вплывали в освещенное пространство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57