А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Господи, господи, что же придумать, что же ей такое соврать?!
Соврать...
Соврать можно что угодно, а через несколько дней она все равно узнает правду, и чем правдоподобнее будет вранье сейчас, тем страшнее обрушится на нее правда потом — обрушится, сломает, раздавит...
Что же делать, что, что?!
Глеб... Ах, Глеб, Глеб, как же это ты, как же тебя угораздило, дружище? Наследственное... Дура ты, ветеринар, а не психиатр! Что ты можешь знать о его наследственности?! А я — я знаю Ксению Владиславовну, и Дмитрия Сергеевича я знал, а ты мне — наследственное! Ум, интеллигентность — вот что передают своим детям такие родители по наследству!
Эх, Глеб, Глеб... Виктор стиснул ладонями виски, затряс головой, стараясь отогнать кошмар воспоминаний. Не удалось. Телефонный звонок поднял его с постели, и он мчался, не разбирая дороги, по черным гулким улицам ночного города, спешил, спешил, понимая: только по-настоящему страшное могло превратить голос Наташи в то, что он слышал. А потом Наташа теребила его, кричала, умоляла сделать хоть что-нибудь, а он стоял, не в силах отвести взгляд от бьющегося в судорогах, корчащегося на полу тела, от мутных стекляшек пустых глаз, от черного, запрокинутого в идиотском хохоте рта. Глеб. Тонкий, насмешливо остроумный Глеб, умница, друг, — слюнявый кретин без капли мысли и чувства в глазах. В одну ночь. Да как же это, господи!...
Исправный автомат отыскался, наконец, но теперь Наташин телефон был занят. Виктор раз за разом набирал знакомый номер, и, услышав в трубке злорадно-торопливые гудки, яростно грохал трубкой по рычагу. Нашел-таки себе врага... А потом — далекий, искаженный плохой мембраной голос Наташи: «Витя? Наконец-то... Приезжай», — и снова гудки. Некоторое время Виктор стоял, привалившись затылком к прохладной и жесткой стене телефонной будки — не решался выйти, тянул время, бездумно рассматривая свое отражение, смутно угадывающееся в замызганном стекле напротив. Ну и видик, однако... Широкое лицо будто перечеркнула полоска усов, вздернутый нос шмыгает, в узких темных глазах стынет собачья тоскливость... Ну, чего киснешь, ты? Радоваться надо. Мы же с тобой отсрочку получили. Пятнадцать-двадцать минут отсрочки... Только ведь мало это — двадцать минут. Были, и нету их. И палец уже давит упругую кнопку звонка, щелкает замок, открывается дверь, и Наташа спокойно говорит:
— Заходи, заходи, Вить. Заходи и рассказывай.
Спокойно говорит... Как бы не так — спокойно. Держится-то она молодцом, вот только лицо прячет, потому что губы у нее белые и дрожат, а под глазами — синие тени. Отошла к окну, не смотрит на Виктора, смотрит на улицу.
— Не бойся, Витя, рассказывай. Мамы нет. Она к школьной подруге поехала. Есть у нее, оказывается, школьная подруга такая — психиатром работает... Ну, так что?
— Ну что — что?.. — Виктор попытался проглотить распирающий горло душный комок, но не получилось. — Ну, был. Разговаривал с лечащей... этой... врачом. Говорит, что случай довольно тяжелый. Но они не теряют надежды, Наташ, делают что-то. Так что, может быть...
— Так что, может быть... — Наташа все смотрела в окно, постукивала по стеклу до белизны сжатыми кулачками. — Быть может, что так... Это хорошо. Это очень хорошо, Вить, что ты совершенно не умеешь врать. Ты это учти на будущее, ладно? Ты много-много чего умеешь, а вот врать — ну ни капельки. По крайней мере, мне. Ну, ладно, — она наконец оторвалась от изучения улицы, подошла к Виктору, пихнула его в кресло. — Сиди тут и не рыпайся. Считай, что успокоил меня и гордись собой. А я сейчас тебя чаем поить буду.
Виктор и не думал рыпаться. Гордиться собой, впрочем, тоже. Он просто сидел и слушал, как Наташа гремит на кухне посудой, ругается с заартачившейся конфоркой, отчитывает протекающий кран... Правда, услышав тяжелый удар, рассыпавшийся звоном осколков, и последовавший за ним яростный рык озверевшей тигрицы, он было вскочил, но из кухни сообщили:
— Это был чайник. Заварной. Фарфоровый. Все в порядке.
А потом в кухне долго-долго лилась вода — из обоих кранов на полную мощность. Чтобы Виктор не услышал, как Наташа плачет. И он горбился в своем кресле, кусал губы, но понимал, что туда, к ней, нельзя и не двигался. А потом вода перестала шуметь, и чуть-чуть охрипший голос Наташи объявил:
— Во изменение предыдущего распоряжения можешь прийти и забрать чайник. Только учти: он тяжелый и кусается.
Никакого чая они, конечно, не пили: сначала он был слишком горячий и пить было невозможно, а потом слишком остыл и пить стало неинтересно. Наташа уволокла чайник на кухню — подогревать — и они совсем забыли про него, и просто сидели, сидели вдвоем в одном кресле, как всегда, как раньше, когда из другого кресла насмешливо и близоруко щурился на них Глеб, а они показывали ему нос в четыре руки.
Они просто сидели, прижавшись друг к другу, и Наташа рассказывала, что в лаборатории завелась мышь и ее кормят кефиром и пряниками; что вчера в трамвае везли щенка овчарки, который хватал и лизал все подряд, тыкался носом в окно, а то вдруг начинал хныкать — совсем как ребенок; и Виктор переживал за мышь, сочувствовал щенку, переспрашивал, уточнял... Они очень старались не говорить о Глебе, только ничего из этой затеи у них не вышло.
И Наташа сказала:
— Знаешь, а ведь он уже давно был как-то не похож на себя. Будто боялся чего-то... Или это мне теперь так кажется?
— Может быть и кажется, — Виктор хмурился, теребил усы. — Только мне тоже казалось. То-есть я не думаю, чтобы он чего-то боялся — страха ему ваши родители в свое время недопоставили. Но что-то с ним происходило, это точно. Мы недавно (недавно — это месяц назад) спор затеяли. Идиотский такой, о конструктивных особенностях дубин каменного века. Конкретнее: были у первобытных людей на дубинах темлячки — ну, петельки такие, чтоб на руке носить — или нет. Я говорил, что нет, а Глеб доказывал... То-есть не доказывал даже, он как-то горячился очень, а когда я что-то уж совсем безапелляционное выдал, он аж затрясся и крикнул: «Ты можешь только гадать да предполагать, а я — знаю! Понимаешь, ты? Знаю!» За точность не поручусь, но смысл был такой... И выскочил он из комнаты, как ошпаренный, и дверью так хлопнул, что стекла, наверное, до сих пор дребезжат... А через десять минут пришел извиняться. И знаешь...
— Знаю, — Наташа сосредоточенно водила пальцем по подлокотнику. — И еще я вот что знаю. Нам с Глебом иногда сны снились. И не беда, если бы просто снились, а то ведь одинаковые. Мне и ему. Первобытные люди, например. И не просто люди, а одни и те же. События одни и те же, подробности. Темлячки эти на дубинках, например... Так вот, Вить, Глеб считал, что это — пробои генетической памяти. Он последние полгода только об этом и говорил. Что если научиться этим управлять, то человек будет не человек, а сам себе машина времени. И не только говорил — работал. Только как-то непонятно. Ветхий Завет читал-перечитывал, на йогу стал ходить, потом — на у-шу... Только бросил скоро, сказал, что это — не то. А что то — не сказал. И писал он много, очень-очень много писал, а читать не давал, говорил: «Закончу — прочту». Я и ныла, и канючила, а он — ни в какую. И знаешь, Вить, я ведь вчера всю-всю квартиру перерыла, эти его записки искала. И не нашла. И мама их в глаза не видела...
Наташа встала, прошлась по комнате, странно глянула на Виктора:
— Вот я и подумала... Думала, понимаешь, думала, и додумалась... Может, он что-то открыл? Такое, что за это его... И записки уничтожили. А?
Виктор не ответил, молча смотрел в сухую горячую темноту ее глаз. Что с ней? Господи, что с ней? Эти глаза — что-то нечеловеческое в них, древнее, нездешнее... Или безумное?! Или она — тоже?! Господи!
Он, наверное, плохо владел своим лицом в эти минуты, потому что Наташа сникла, рассмеялась — горько, бессильно:
— Ладно. Только не вздумай скорую вызвать. Будем считать, что я еще не спятила, просто дрянной фантастики начиталась.
Виктор хотел заговорить, как-нибудь подбодрить ее, или просто встать, подойти, погладить по голове, но не успел. Наташа отвернулась, заговорила быстро, торопливо:
— Знаешь, Вить... Ты посиди пока, а я пойду гляну, что там у нас с чайником...
И снова Виктор сидел один в полутемной комнате, не зная, как помочь, как утешить, а в кухне шумела льющаяся из открытых до отказа кранов вода.
А потом была бессонная тягучая ночь, растраченная на бесплодные попытки не думать о том, о чем не думать нельзя. Ночь страха перед притаившимся в углу телефоном, который в каждое из вереницы тянущихся без конца мгновений этой ночи мог ворваться трескучим звоном, принести оттуда, из черноты ночного города, от Наташи, весть о новой беде.
Ночь кончилась, и пришло утро. Мутное, какое-то не весеннее, скучное и ненужное, как работа, на которую приходилось идти.
Виктор шагал в суетливой нервной толпе, висел на поручне переполненного трамвая, стиснутый плечами таких же, как он — невыспавшихся, неулыбчивых, спешащих, и поражался, как чутко и услужливо все вокруг перестраивается в унисон с его мыслями и чувствами.
Кто-то сказал: человек — порождение окружающей среды. Если бы так! К сожалению, это человек творит окружающий мир, как бог, по образу и подобию своему. Истина не новая, но услышанные и прочитанные не раз слова вдруг поражают новизной своего смысла, когда хмурый неприкаянный взгляд, скользя по многоликой толпе, встречает только глаза, в которых, как в зеркале, отражается его неприкаянность. Не потому, что других не существует, а потому, что других не существует для него.
На работу Виктор опоздал. Ну и что? Что изменится в мире от того, что один младший научный сотрудник (хорош младший — под тридцать!) на две минуты позже сел на продавленный стул в своем НИИ? Да ничего не изменится. Особенно, если учесть, что вышеупомянутый сотрудник зачастую задерживается после работы и на час, и на три, а бывает, что и часов на десять.
Некоторое время он сидел, тупо глядя в стол. Работы было до черта, и нужно было бы встать, куда-то идти, что-то делать, но двигаться не хотелось настолько, что даже необходимость протянуть руку к пачке с сигаретами пугала и пересиливала желание закурить.
А в незанятую ничем голову лезли мысли — непрошенные, неприятные. И чтобы отогнать их, не пустить, Виктор стал припоминать подробности вчерашнего вечера, как он все-таки не выдержал, пошел на кухню утешать Наташу, как Наташа плакала у него на плече — вся польза от утешений. А потом вернулась Ксения Владиславовна, и женщины долго-долго шептались о чем-то. А потом Наташа вспомнила о Викторе и выставила его домой.
Зазвонил телефон — настырно, требовательно, неотвязно. Пришлось встать, снять трубку:
— Слушаю.
— Виктор? Здравствуй.
— Привет, — буркнул Виктор, и вдруг сообразил, что говорит с шефом.
На другом конце провода поперхнулись, потом сухо произнесли:
— Зайди ко мне.
Виктор вздохнул, повесил трубку и пошел заходить. Хорошо начался день. Обнадеживающе.
Шеф обернулся на звук открывшейся двери, кивнул на стул для посетителей: «Посиди...» Ему было не до Виктора — он с кем-то ругался по телефону. Виктор сел, и от нечего делать стал разглядывать шефа: его роскошную седую шевелюру, хищный хрящеватый нос, тонкие бледные губы... Конкистадор, да и только. Кондотьер. Берсеркер. Этим длинным узловатым пальцам не трубку бы телефонную сжимать, не ручку с иридиевым пером, а рукоять меча. Где-нибудь на темной грязной улочке средневекового города. Или кинжал. В подворотне... Разговор-то разговор! Интересно, кого это он так?
— ...Ничем не могу помочь. Кроме совета: изложите все ваши аргументы на бумаге. В форме кляузы, как вы умеете. И генеральному их... Он с удовольствием примет меры. А я, простите, от вас уже устал... Помилуйте, разве же я вас оскорбляю? И в мыслях не было. Но если понадобится — с удовольствием оскорблю... Не только, могу и действием... Ладно, все!
Шеф швырнул трубку на рычаги, процедил с отвращением: «Гнида...» Потом тряхнул пепельной гривой, успокаиваясь, прищурился Виктору в глаза:
— Значит, привет, говоришь?
— Извините, Валентин Сергеевич, не узнал...
— Надеюсь. Хватит нам одного хама в лаборатории.
Шеф помолчал немного, пояснил:
— Это я о себе...
Еще помолчал, заговорил снова, уже серьезно:
— Ты у Глеба был?
— Был. Похоже, что плохо дело.
— Что с ним?
— Они не знают, Валентин Сергеевич, — Виктор скрипнул зубами. — Сказали... В общем, похоже что недолго ему уже... Я только очень вас прошу, я родным не сказал ничего, так что...
— Не дурак, понимаю. — Шеф барабанил пальцами по столу, играл желваками на скулах. — Генеральный вчера подсуетился по своим каналам. Говорит, что как только появится возможность, Глеба отправят в Москву. По крайней мере, обещают. А больше я ничего не могу, к сожалению...
Он опять замолчал, посвистел сквозь стиснутые зубы — резко, отрывисто. Потом грохнул ящиком стола, вытащил потертую картонную папку, протянул Виктору:
— Возьми. Глеб незадолго до... ну, до всего этого... передал мне свою диссертацию. Только он, наверное, уже тогда был нездоров. Папки перепутал, что ли... Посмотри, что это. Может, надо родным отдать. И еще. Найди мне работу Глеба. У него хорошая работа, она не должна пропасть. В случае худшего буду пробивать как монографию.
Когда Виктор уже взялся за ручку двери, шеф сказал ему в спину:
— И слышишь... Считай, что я дал тебе две недели отпуска.
Виктор изумленно оглянулся:
— Зачем?
Шеф уже уткнулся в какие-то бумаги.
— Посмотри на себя в зеркало, и все поймешь. Аспирантов у меня мало, так что поневоле беречь приходится, — он коротко глянул на Виктора льдистыми глазами:
— Все. Выйди вон — мешаешь.
— Ну ладно, Вить. Пойду ликвидировать сумасшедший дом, который я устроила в квартире по твоей инициативе. Ты придешь?
— Конечно приду, Наташа. Или ты не хочешь?
— Это ты очень точно подметил. Не хочу. А когда ты придешь?
— Постараюсь поскорее.
— Постарайся. Ты очень-очень постарайся, ладно?
Все. Короткие гудки. И можно класть трубку. Виктор искоса глянул на свой стол, на валяющуюся поверх бумажного хлама папку. Папку, которую дал ему шеф. Папка, как папка. Картонная, когда-то белая, теперь — измызганная и растрепанная. Пухлая. С корявой надписью красным карандашом: «Работа».
В точно такой же папке Глеб держал свою диссертацию. Кстати, шеф свеликодушничамши, дай ему бог здоровья, работа у Глеба серенькая. Так, прошение об увеличении заработной платы, изложенное на ста пятидесяти страницах...
Да, папка с диссертацией совсем такая же. Вот только слово «работа» написано на ней с маленькой буквы. А это... Это и есть то самое, что вчера безуспешно искала по всей квартире Наташа. Записки Глеба. Его Работа. Настоящая. С большой буквы.
Шеф считает, что Глеб перепутал папки. Но не мог, никак не мог он их перепутать, если хоть слабая искра рассудка и памяти теплилась еще в его мозгу. Слишком велика для него была разница между их содержимым.
Так может быть, Наташа права? Может быть, Глеб, опасаясь чего-то или кого-то, спрятал ее, свою Работу? Спрятал там, где никому не пришло бы в голову ее искать?
Виктор зябко передернул плечами, закурил.
Можно предположить самое простое, убедить себя, что Глеб под влиянием зарождающейся болезни все-таки спутал их, эти проклятые папки. Тогда куда делась его диссертация? Перерыт стол Глеба, проверены все места, куда он мог ее засунуть. Нет ее нигде, этой папки, не видел ее никто и не брал. Да и не нужна она никому, нет в ней ничего особенного.
И дома у Глеба ее нет. Наташа по просьбе Виктора искала, и только что позвонила сказать, что не нашла. Неужели Глеб действительно стал кому-то опасен? Неужели его просто обезвредили, попытавшись заодно уничтожить и его работу? Эту, с большой буквы. Кто? От этих мыслей веяло леденящей жутью, давно забытым детским страхом перед темнотой.
Виктор криво усмехнулся, швырнул окурок в корзину для бумаг — не попал. Взял папку, подержал, снова положил на стол. Ладно. Рано или поздно все равно придется ее открыть. Так почему не сейчас?
Ночь. Мороз. Снег. Он скрипит под ногами, искристыми стенами нависает над тропинкой. Узкая тропинка — двоим не разойтись. А над головой — небо. Бездонное черное небо и россыпь бесчисленных звезд, белых, холодных, как снег, который вокруг.
Что еще? Столбы. Незыблемые белые столбы, возносящиеся туда, в звездную бездну. Столбы белого дыма. Неподвижно, неколебимо стоят они в морозном безветрии, упираясь вершинами в бездонный купол неба, поддерживая его. Их много, потому что вокруг дома — приземистые, крепкостенные, черные, они исходят дымами, и глубоко врезанная в белое тропинка вьется между ними. Город. Улица.
Тот, который я, бредет по уснувшему в снежной берлоге городу, и вокруг — никого, тихо, только далекий собачий брех, только скрип под ногами, только невнятные голоса из-за прикрытых ставен черных домов. А еще через щели ставен украдкой пробирается теплый желтоватый свет, пробирается, чтобы замерзнуть и кануть в ровном бесстрастном сиянии холодных звезд и чистого снега, который все скрипит, скрипит под ногами, обутыми в мягкие сапоги из зеленого сафьяна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24