А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Что не плачешь? – спросил Жеана кавалер.
– Так… не плачется, – пробормотал Жеан.
Тут кавалеры бить поваренка начали. Больно били, и по лицу, и по рукам, когда голову свою лохматую прикрывать вздумал, и в поддых, а когда на колени пал, то и по спине и по тощим бокам.
Корчится Жеан на траве, мычит себе под нос, но ни слезинки проронить не может.
Отступились тогда от него кавалеры и решили дружно, что надобно такого бесполезного Жеана повесить – в назидание прочим мужланам.
Старая служанка взвыла, но ее быстро отогнали, чтобы не мешала потехе. Жеана с земли подняли и потащили к старому дубу, дедушке всех дерев. Между гирлянд, из шелка, цветов и трав свитых, веревку приладили – молодые трубадуры слазали, не поленились. Дамы изящным цветником внизу сбились: смотреть, как ладно молодой трубадур на суку сидит. Оливье де ла Тур только плюнул и ушел: скучно ему глядеть, как мужлана какого-то вешают.
А Бертран де Борн вдруг отвращением ко всему преисполнился. Как в блевотину ногой въехал (недоглядел-таки!), так и озлился. И решил он всех удовольствия лишить. Отыскал глазами домну Маэнц и упросил ее суд над Жеаном устроить. Ведь покушение свое учинил этот мужлан не по злому умыслу вовсе, а из-за любви. И судить его надлежит Судом Любви.
Долго упрашивать не пришлось. Затея показалась еще любопытнее, чем если бы Жеана сразу повесили, без всяких разбирательств. Стали судить да рядить, и мудрая домна Гвискарда присудила так: чувства, испытываемые Жеаном, похвальны и достойны всяческого одобрения; но поскольку грубым мужланам, сыновьям скотниц и конюхов, подобные чувства испытывать непозволительно, то…
Тут Жеан совсем голову потерял от страха, ибо потащили его к петле.
А Бертран де Борн, все так же забавляясь, крикнул:
– Может, какая-нибудь милосердная дева возьмет его в мужья, согласно старинному обычаю?
Дамы так и покатились со смеху. Ах, какой затейник этот Бертран де Борн!
Надели Жеану петлю на шею. У того вдруг в штанах сыро стало. Кому охота помирать в такой светлый день, когда лето только начинается? Никому не охота.
И закричал Жеан – всей утробой взвыл:
– Милосердия!
Подтолкнули его ближе к дереву и на чурбачок, специально от кухни притащенный, встать велели.
Бертран между тем к Марии де Вентадорн подобрался. За ручку взял, ручку ей поцеловал, к себе притянул и в округлое ушко прошептал:
– Продайте мне этого мужлана.
Как удивилась домна Мария – даже ушко порозовело.
– На что он вам, помилуйте!
Близко-близко темные глаза Бертрана, золотистым светом полные, озорные.
– Помилуйте, домна Мария, да кто же вешает курочку, несущую золотые яички!
– Так он отказался плакать.
– У меня заплачет.
– Что у вас на уме, Бертран де Борн?
– Ничего.
– Я вам не верю.
– А напрасно.
– Домна Маэнц говорит, что вы злой.
– Я исключительно злой, домна Мария, но это между нами. Домна Маэнц сердится за то, что я думал не о ней.
– А о ком? Ветреник!
– О графе Риго.
– Боже!
Между тем стали звать повара, чтобы тот вышиб чурбачок из-под ног Жеана. Не кавалерам же этим грязным делом заниматься!
Повар не то не слышал, не то делал вид, что не слышит. Жеан трясся так, что едва с чурбачка не падал.
– Продайте, – повторил Бертран.
– Обещайте мне, – многозначительно произнесла графиня Мария, – обещайте мне кое-что.
– Разумеется!
– Я отдам его вам без всякой уплаты, если вы сочините изящную сирвенту о жемчужной слезке.
– Разумеется!
– И никаких там Жеанов, никаких скотниц. Чтобы это был рыцарь… или паж, но непременно благородного рода…
– Как пожелаете.
Жеан на чурбачке пошатнулся и, чтоб не задохнуться, обеими руками в веревку вцепился.
– И не смейте больше думать о графе Риго.
– В вашем присутствии, домна Мария, я могу думать только о вас.
– Гадкий. Вы думаете сейчас об этом мужлане.
– Вовсе нет. Я думаю о жемчуге.
– Вот видите!
Бертран поцеловал розовое ушко и рявкнул, отвернувшись, чтобы домна Мария не оглохла:
– Отпустите его!
Кавалеры удивились. Повар, лениво ковылявший от кухни к старому дубу, замер на месте.
Бертран легким шагом подошел к Жеану и повернулся к собравшимся.
– Домна Мария подарила этого мужлана мне, – заявил он.
Оливье де ла Тур, который в стороне сидел и вино себе из кувшина наливал, голову повернул и, на вассала своего буйного глядя, поморщился.
Бертран, конечно, видел, как Оливье де ла Тур морщится, но совершенно не смутился.
– Этот Жеан теперь мой и я сделаю с ним все, что захочу, – продолжал он. – А я хочу его простить и… О Боже!
Жеан наконец высвободился из петли и едва не рухнул в объятия Бертрана. Это было последнее, чего Бертрану хотелось, особенно если учесть, что Жеан был выпачкан в саже, а в штанах у него противно хлюпало.
Отпихнув Жеана и брезгливо отерев руки о ствол дуба, Бертран криво улыбнулся.
– Сирвента, эн Бертран! Мы ждем! – крикнула домна Мария.
Оставленный всеми, Жеан потихоньку убрался на кухню. Бертран же подсел к сеньору Оливье и взял вина из того же кувшина.
Старый крестоносец все искоса на Бертрана поглядывал. Оливье де ла Тур, давний друг покойного отца, знал обоих братьев из Борна с детства. Бертрана он крестил.
– Ах, Бертран, – вырвалось у Оливье, – почему не вы женаты на Агнес!
– Так ведь я уже имел жену, когда домна Агнес… – начал Бертран, ошеломленный.
– Вы могли попросить ее руки заранее, когда она была еще малюткой, – сказал Оливье.
Бертран покачал головой.
– Мне это даже на ум не пришло, – сознался он.
Оливье накрыл его ладонь своей.
– Я уезжаю в Святую Землю, – сказал он.
– Когда?
– Следующей весной, если все будет хорошо.
Бертран промолчал. Оливье стиснул его пальцы и проговорил совсем тихо:
– Послушайте меня, Бертран де Борн. Я знаю, какие у вас отношения с вашим братом Константином.
Бертран молчал.
– Вы так и не простили ему, что Аутафорт достался не вам.
– А как Аутафорт мог достаться мне, если на домне Агнес женат он? – спросил Бертран.
– Ну да, вам же и в голову не пришло просить руки моей дочери, – сказал Оливье. – А коли так, то вот вам мое завещание: вы будете хранить мир с вашим братом. Не для того я отдал Аутафорт за своей дочерью, чтобы вы его разорили.
– Да почему вы думаете, что я собираюсь…
– Я знаю вас, вот и все. Удивляюсь, эн Бертран, почему я не утопил вас в той купели, к которой поднес вас младенцем в день вашего крещения!
– Может, и стоило бы, – пробормотал Бертран. – Но прошлого не воротишь. И коли уж я жив, с этим придется считаться.
– Обещайте не трогать Константина, – повторил Оливье.
– Пока вы живы, эн Оливье, ничто не потревожит вашего душевного покоя.
– А когда я умру?
– Вы еще долго не умрете, – уверенно сказал Бертран.
– Если для покоя моей дочери нужно, чтобы я жил, черт вас возьми, эн Бертран, я проживу еще сто лет! – разозлился Оливье де ла Тур.
Бертран наклонил голову и поцеловал широкую, иссеченную шрамами ладонь своего сеньора.
– Живите сто лет, эн Турок, – проговорил он, легко поднялся и пошел прочь.
– Черт бы тебя побрал, Бертран, – повторил Оливье, глядя ему вслед. – Черт бы тебя побрал!
Глава вторая
«Кто ближе мне и ненавистней брата…»

1153 год, Борн
Бертрану 8 лет
В графстве Перигорском, на самой северной границе владений графа Элиаса Талейрана, вот уже два столетия стоит замок. Окруженный лесом, с деревенькой, прилепившейся с восточной стороны стен, достаточно высоких и крепких, чтобы доставить множество неприятностей всякому, кто вздумает навострить на них зубы.
С северной стороны вьется, огибая две из пяти замковых башен, речка Мюро, быстрая и глубокая, шириной в полет стрелы.
Замок называется Борн. И лес, что его окружает, называется Борн. И деревенька, что кормит его и укрывается под его стенами от бед, – того же имени.
Владетели в этих краях вспыльчивы и заносчивы. Небо то и дело заволакивает тучами, начинает громыхать гром – два соседа между собою поссорились, честь свою оберегая. А после как-то все потихоньку расходится и снова воцаряется мир. Так, несколько горшков разобьют да десяток людей в землю закопают убитых.
Между стенами замка Борн и мужицкими домишками простираются поля. Если больше заняться нечем, то хорошо смотреть отсюда, сверху, как там, внизу, на полях, от зари до зари копошатся темные маленькие фигурки. Изредка сверкнет под солнцем серп или коса, послав ослепительную вспышку в глаза тем, кто устроился на стене.
А кто сидит в летний полдень на стене, у узкой прорези, откуда в немирное время лучник может пустить стрелу? Это мы скоро увидим.
* * *
Давным-давно жили на этих землях люди иного языка. Уже и память о людях тех истлела и рассыпалась в прах, уже и прах тот снова распахали и зерном засеяли, уже и зерно то сжали и измололи и хлебы испекли, уже и съели те хлебы, уж и похоронили тех, кто хлебы те ел… Вот как давно то было. А куда люди те ушли? Говорят, ушли они на запад, за великие горы, в Арагон, в Кастилию, в те земли, что под нашествием мавританским погребены.
Но уходя, оставили по себе кое-что.
А что они оставили?
О, страшное…
* * *
В летний полдень сидят на стене замка Борн вчетвером: мальчик восьми лет, господский сын, и кормилица при обузе – двух младенцах. Один – ее собственный, другой – новорожденный братик молодого господина.
Камни разогреты, жаром и пылью дышат. Внизу, под стеной, и вдали, насколько видит глаз, до самого леса, на полях люди работают.
Хорошо на стене сидеть. Все видно, куда ни глянь. И дядька Рено, воспитатель молодого господина, не вдруг до подопечного доберется.
Все двери замковых служб раскрыты, жарко у пылающей печи. И разносится по всему двору запах мяса и тушеных овощей, так что у кормилицы, пока она страшными историями молодого господина тешит, текут по подбородку обильные слюни. То и дело захлебывается, рот обтирает.
А молодой господин на кухню ее не пускает, за рукав теребит: дальше-то что было?
И рассказывает дальше историю ту давнюю, как от тетки своей ее слышала. А тетка кормилицына – каких только историй она не знает! Ее нарочно зимними вечерами в разные дома приглашают, чтобы тоску разгоняла побасенками.
Тетка-то и указала на племянницу свою, когда в замке кормилицу для новорожденного искали.
* * *
Ну вот…
Был некогда один храбрый воин и звали его Бертран. Случилось все это, когда старый вяз тонким прутом был, а христианские рыцари еще не ходили в Святую Землю.
Раз шел Бертран нашим лесом, который тогда был куда гуще, и устал. Остановился на ночлег, ибо не боялся спать под открытым небом. Он был странствующим рыцарем. Привязал коня, седло под голову подложил да так и заснул.
Проснулся же на рассвете оттого, что ребенок будто бы плачет. Стал искать. Искал-искал, но не нашел. И вот почудилось ему, что дитя из-под земли кричит.
А ребенок нешутейно заходится, вот-вот задыхаться начнет. Прилег тогда тот рыцарь Бертран ухом на землю, прислушался. И слышит, как говорит ему тоненький-претоненький голосочек: «Рыцарь Бертран, рыцарь Бертран!»
Совсем растерялся тут Бертран, ибо в диковину ему было, чтобы звали его по имени голоса из-под земли. И говорит: «Кто зовет меня?» Он боялся, что это прежние языческие духи.
Заплакал голосок пуще прежнего. И говорит: «Как уходили матушка с батюшкой со всем народом нашим на запад, за великие горы, в Арагон, в Кастилию, в те земли, что ныне под нашествием мавританским погребены, решили они последнего в роду здесь оставить. Положили меня, бедного, в ивовую корзину, пеленами не обвили, один только крестик деревянный мне на шею повесили, да так и закопали в сырую землю…»
И плачет-заливается.
Хоть и был тот рыцарь Бертран не трусливого десятка, а все же неловко ему стало и боязно. Слыхивал и прежде, что ведьмы такую вещь делают: зароют дитя живьем в сырой мох, чтобы оно своим плачем людей с дороги сбивало.
Вот и говорит тот рыцарь Бертран: «Как же тебя звать, дитя?»
Отвечает ребенок из-под земли: «Никак меня не звать. Не успели дать мне имени. Кликали младенцем-сосунком; крестик же на мне матушкин.»
А «сосунок» на ихнем языке будет «Барн». Рыцарь же по-своему выговаривал: «Борн». И так он сказал, с земли поднявшись: «Не плачь, дитя, и матушку с батюшкой не жди больше. Ибо отныне я буду жить на месте этом. Я построю здесь замок, приведу сюда жену, чтобы она нарожала мне много здоровых и сильных деточек. И назову это место в твою память – Борн».
И засмеялся тогда ребенок тот, заживо погребенный, и сказал: «Я буду охранять землю твою, рыцарь Бертран. Теперь незачем ждать мне возвращения матушки с батюшкой. Ты же с честью носи мое прозвание.»
И замолчал тонкий голосок.
Ну вот. Построил рыцарь Бертран на этом месте замок, как и говорил, и взял себе жену, а та нарожала ему много здоровых и сильных деточек.
И так и повелось, мессен господин мой, что раз в двадцать лет рождается на этой земле мальчик и называют его Бертран. А уж остальных поименовывают как придется. Но старшего непременно так, как того рыцаря, который дитя зарытое нашел.
Говорят, с тех пор успокоился тот ребенок, Барн. Но если тихой безлунной ночью лечь на землю ухом и прислушаться, то иной раз можно расслышать, как далеко-далеко, глубоко-глубоко под землей плачет новорожденное дитя…
* * *
Замолчала. От тишины да жара полуденного звон в ушах. Младенцы, сытые, заснули. Кормилица их на горячие камни положила, от солнца юбку над ними свою держит, чтобы тень была. Коленки у нее костлявые, даже на погляд шершавые.
Дядька Рено, ругаясь про себя, на стену забрался. На коленки эти поглядел неодобрительно. И молодого господина прочь увел: батюшка зовет. От аббата приехали.
* * *
Владетеля замка Борн в те годы звали не Бертраном, а Итье. Небогат был, но горд и отважен; с сеньором своим, Оливье де ла Туром, ходил в Святую Землю, и от самого Бернара Клервоского благословение получал.
Вернувшись из похода, взял себе жену, именем Эмелина, и уже через год обрел старшего сына – Бертрана.
Семь лет после того детей не рождалось. Бертран рос, как хотел, ибо без памяти любили его и отец, и мать. Рено, дядька-воспитатель, из отцовых соратников по Святой Земле, хоть и простого происхождения, но с понятиями о благородстве, от сынка господского чуть не плакал. Едва лишь научился мальчик бегать, как повесили его на бычью шею этого Рено. И согнулась шея, которую ни война, ни лишения, ни самая смерть – ничто, казалось, не в силах было к земле пригнуть. А вот гляди ты! Мальчишка шутя это сделал.
Наследник замка Борн так и норовил убиться. То с сеновала прыгать затеял – едва на вилы не напоролся. У Рено тогда первая седина вдруг в волосах проступила. То в речку Мюро за рыбой полез. Вытащили уже бездыханным, едва на этот свет воротили. И прочие подвиги в том же роде были.
И чем старше становился, тем больше от него было беспокойства.
* * *
Но вот по истечении семи лет после рождения первенца госпожа Эмелина снова была в тягости.
На исходе лета, когда созрели яблоки, разродилась она мальчиком.
Едва только закричал младенец пронзительным голосом, оповещая весь мир о своем прибытии, как на вечный сон закрыла глаза госпожа Эмелина.
Тяжко дался ей этот второй сын, а третьего уже не будет. И услышав, как плачет дитя, улыбнулась госпожа Эмелина и с тем отошла.
Младенца омыли, завернули в теплые одеяла и уложили на просторную кровать.
Повитуха еще загодя увидела, что после рождения ребеночка госпоже Эмелине не быть в живых, и потому сразу послала в деревню – искать кормилицу. Выбрала, кого на поиски послать, – Рено! Уж конечно сыскал: лет семнадцати, худенькую, с волосами желтыми, как солома. Молока – хоть залейся. Мужа у ней никакого не водилось, а вот дитя каким-то образом завелось.
Сказал ей Рено, от беды совсем озлившийся (и в лучшие времена ласковым не бывал):
– Бери своего ублюдка и за мной ступай.
Девочка от страха тряслась, на угрюмого этого старика глядя, ибо казался ей тридцатилетний Рено совсем старым. Он же младенца ее подобрал, будто куль с тряпьем, в руки ей сунул и за собой потащил, к замку.
И вот стоит она подле господского ложа и на мертвую госпожу Эмелину испуганно глаза таращит.
Однако долго стоять без дела девчонке не приходится. Подают ей новорожденного господина и кормить велят. Жадно приложился новый молодой господин к обильной груди кормилицыной, а после глазки смежил и задремать изволил.
Забралась девочка на широкую господскую кровать, застланную мягкими одеялами, шерстяными и меховыми. Рядом мертвая госпожа лежит, на лице улыбка остановилась. Вокруг прислуга суетится, прибирает.
Наконец убраны все следы тяжелой борьбы. И вот вводят за руку Бертрана, старшего брата. Настороженно глядит Бертран, носом шевелит, будто пес охотничий. В комнате противно пахнет кровью.
Сперва к матушке его подводят. Бледная, с серой кожей, лежит матушка, щеки у нее ввалились, как после долгой голодной зимы, губы посинели.
1 2 3 4